Николай Яковлевич Данилевский (1822-1885) — естествоиспытатель и философ, глава «поздних славянофилов », «почвенников». По политическим взглядам — апологет самодержавия. Развил теорию культурно-исторических типов человеческой цивилизации. Он считал, что никакие особые гарантии политических и гражданских прав невозможны, кроме тех, которые верховная власть захочет предоставить своему народу. Свобода слова — привилегия, а не естественное право. В полемике с утверждениями западных критиков о неспособности русского народа стать свободным народом он утверждал, что именно русский народ способен вынести наибольшую долю свободы, не злоупотребляя ею, потому что русскому человеку свойственно повиновение, доверчивость к власти, отсутствие властолюбия, умеренность в пользовании свободой. Данилевский обосновал социологическую политическую доктрину при помощи биологии, выдвинул теорию «эмпирических законов» развития народов, согласно которой действительными носителями исторической жизни являются обособленные культурноисторические типы, каждый из которых проходит три этапа: юность, зрелость и старость. Русские и славяне — особый тип. Основное произведение: «Россия и Запад. Взгляд на культурные и политические отношения славянского мира к германо-романскому». Народность составляет поэтому существенную основу государства, самую причину его существования, — и главная цель его и есть именно охранение народности. Из самого определения государства следует, что государство, не имеющее народной основы, не имеет в себе жизненного начала и вообще не имеет никакой причины существовать. Если, в самом деле, государство есть случайная смесь народностей, то какую национальную честь, какую национальную свободу может оно охранять и защищать, когда честь и свобода их могут быть (и в большинстве случаев не могут не быть) друг другу противоположны? Из этого национального значения государства следует, что каждая народность, если получила уже и не утратила еще сознание своего самобытного исторического национального значения, должна составлять государство и что одна народность должна составлять только одно государство. Эти положения подвержены, по-видимому, многим исключениям, но только по-видимому. Совершенному отсутствию таковых, почему и всякое нарушение интересов одного или нескольких членов системы другими может быть не иначе восстановлено, как насилием, то есть войною, или добровольным примирением. Ежели национальность составляет истинную основу государства, самую причину и главную цель его бытия, то, конечно, и происхождение государства обуславливается сознанием этом национальности как чего-то особого и самобытного, требующего соединения всех личных сил для своего утверждения и без опасения; и поводом к образованию государства будет служить всякое событие, которое возбуждает это сознание, — всякое противоположение других национальностей, точно так, как ощущение противоположности внешнего мира с внутренним приводит к сознанию индивидуальной личности. Никто теперь не думает, чтобы какое-либо условие, договор, контракт служили основанием государства; так же, как никто не думает, чтобы подобное условие создало язык. Но таким основанием не может даже считаться прирожденный человеку инстинкт общественности, ведущий только к сожительству в обществе (родом, племенем, общиною), а не к государству. Для сего последнего нужно нечто большее, необходим внешний толчок, приводящий племена к ясному сознанию их народ ной личности, а следовательно, и к необходимости ее защиты и охранения. По крайней мере, мы не знаем примера, чтобы какое-либо государство образовалось без такого внешнего толчка — одного или нескольких, одновременно или последовательно возбудивших в племени народное сознание. Могло бы без него развиться государство — сказать трудно. Во всяком случае, для такого образования государства (Из одних внутренних побуждений) было бы потребно неосуществимое на практике стечение обстоятельств. Именно необходимо бы было отсутствие всяких внешних и внутренних возмущающих влияний в течение чрезвычайно долгого времени, чтобы присущая человеку усовершаемость, приводящая к усложнению его отношений к природе и к себе подобным, могла высказать, будучи совершенно предоставлена самой себе, всю заключающуюся в ней внутреннюю силу под влиянием одних природою противопоставляемых препятствий. По всем вероятиям, государство, образующееся в таких идеальных условиях, приняло бы формы федерации, но федерации совершенно иного характера, нежели все те, которые мы знаем. Именно государственное верховенство должно бы в ней заключаться не в целом, а в самом элементарном общественном союзе — в деревенской или в волостной общине, и взаимная связь и зависимость должна бы быть тем слабее, чем выше порядок группы, этими общинами составляемой, то есть связь окружная была бы сильнее и теснее уездной, уездная — областной, областная — краевой, краевая — государственной. Первый толчок, положивший начало тысячелетнему процессу образования Русского государства, был сообщен славянским племенам, рассеянным по пространству нынешней России, призванием варягов. Самый факт призвания, заменивший для России завоевание, существенно важный для психологической Характеристики Славянства, в занимающем нас теперь отношении не имеет большого значения. Первобытная государственность России, лишенная помощи феодализма, или не могла бы сообщаться из Новгорода и Киева обширным странам, населенным славянскими и финскими народами, племенная воля которых находилась под охраною необозримого пространства лесов, болот и степей; или между обширными окраинами и небольшим ядром должно бы установиться отношение метрополии к колониям, род данничества, в котором исчезла бы равноправность всех частей России по отношении правительственному центру. Этому недостатку пособила удельная система. Посредством ее, с одной стороны, распространилась государственность, с другой — каждой части сохранена была равноправность как особому самостоятельному княжеству. Взаимные отношения членов княжеского дома сохранили связь частей государства; но с умножением княжеского рода, с ослаблением связи между его членами в последовательности поколений одного великокняжеского центра становилось недостаточно. Не только увеличивалось число княжений, но по мер этого увеличения образовывались и новые великокняжеские центры. Сверх призвания варягов, заменившего собою западное завоевание, — призвания, которое оказалось слишком слабым, дабы навсегда сообщить государственный характер русской жизни, — оказалась надобность в другой форме зависимости — в данничестве. Но и данничество это имело тот же слабый прививной характер, как и варяжское призвание. Когда читаем описания татарского нашествия, оно кажется нам ужасным, сокрушительным. Оно, без сомнения, и было таковым для огромного числа отельных лиц, терявших от него жизнь, честь, имущество; но для целого народа, как существа коллективного, и татарское данни- чество должно почитаться очень легкою формою зависимости. Татарские набе ги были тяжелы и опустошительны, но татарская власть была легка сравнительно с примерами данничества, которые представляет нам история (например, сравнительно с данничеством греков и славян в Турции). Московские князья имели ту выгоду на своей стороне, что вся ненавистная сторона мытарства падала на Орду. Орда же составляла ту силу, которая одною угрозою заставляла народ платить дань. Москва являлась если не избавительницею, то облегчительницею той тягости, которую заставляло нести народ иноплеменное иго. Кроме самого понятия о государственной власти (коренящегося в духе славянских народов) в этом посредничестве Московских князей, избавлявших народ от прямого отношения к татарам, кроется, без сомнения, то полное доверенности и любви чувство, которое русский народ сохраняет к своим государям. Таким образом, Московские князья, а потом цари совместили в себе всю полноту власти, которую завоевание вручило татарам, оставив на долю этих последних то, что всякая власть заключает в себе тягостного для народа — особенно для народа, не привыкшего еще к гражданскому порядку и сохранившего все предания племенной воли... Но когда иноплеменное иго было свергнуто, страшилище, заставлявшее безропотно сносить всю тягость государственной власти, исчезло, а с ним исчезла и самая сила, посредством которой Московские государи проводили в русский народ государственное объединение. Ее надо было обрести в собственных средствах. Таких средств было очень мало, а препятствий, которые надлежало преодолеть, очень много. Главное препятствие опять-таки составляли пространство и природа русской области. Какая нужда подчиняться суровым требованиям государственного порядка, личной службы, денежным уплатам, когда леса представляли такие непроницаемые убежища, что даже в наши дни, от времени до времени, открываются целые поселения, успевшие скрыться в них от зоркого глаза исправников и становых, когда обширные степи, очищенные от могущественных хищников, представляли столько раздолья и столько свободы, когда реки и моря, с беспримерным обилием рыбы, доставляли легкое пропитание и даже прибыльный промысел? Какие же были средства у государства без постоянного войска, без многочисленной армии чиновников, без организованной феодальной иерархии и при малом развитии промышленности, при ничтожной городской деятельности, без денег на то, чтобы создать и содержать войско и администрацию? И действительно государственность на Руси была еще так слаба, что, как только прекращение старинного царского дома разорвало ту связь любви и привычки, которая образовалась в течение веков, государство рухнуло под слабыми ударами поляков, — даже не государства Польского, а отдельных польских шаек. Его восстановил народный дух, никаким правительством не руководимый... Без этого народного духа всякая государственность есть тлен и прах; но ведь государство затем главнейшим и существует, чтобы его охранять, — чтобы, будучи оживляемо им, придавать стройность и единство его проявлениям в защите народности. Без этой стройности и единства даже самый бодрый народный дух мог бы оказаться недостаточным для борьбы с силами, более сосредоточенными и лучше направленными, нежели силы Польского государства. Но чем же было придать эту силу государству? При тогдашних обстоятельствах не было другого средства, как закрепление всего народа в крепость государству. Годунов предчувствовал его необходимость, Петр его довершил. Для упрочения Русского государства — чего не могли довершить ни добровольное призвание иноплеменников, ни насильственно наложенное данничество, имевшие слишком легкий, прививной характер, — надо было прибегнуть к кре постной неволе, то есть к форме феодализма, опять-таки отличающейся от настоящего самородного феодализма, как искусственно привитая болезнь — от болезни натуральной. Потому, кажется мне, я имел право сказать, что и крепостное право — эта русская форма феодализма (точно так же, как призвание варягов — русская форма завоевания, как владычество татар — русская форма данничества), употребленная Московскими государями для политической централизации Руси, — имело сравнительно легкий характер. Исчезло, наконец, и крепостное право — эти последние подмостки, употребленные при постройке нашей государственности. Русский народ перешел через различные формы зависимости, которые должны были сплотить его в единое тело, отучить от личного племенного эгоизма, приучить к подчинению своей воли высшим, общим целям — и цели эти достигнуты; государство основалось на незыблемой народной основе; и, однако же, в течение этого тысячелетнего процесса племенной эгоизм не заменился сословным, русский народ, не утратив своих нравственных достоинств, не утратил и вещественной основы для дальнейшего своего развития, ибо сохранил владение землею в несравненно большей степени, нежели какой бы то ни было европейский народ. И не только сохранил он это владение, но и обеспечил его себе на долгие веки общинною формою землевладения. Он вполне подготовлен к принятию гражданской свободы взамен племенной воли, которой (как всякий исторический народ) он должен был лишиться во время своего государственного роста. Доза свободы, которую он может вынести, с одной стороны, больше, чем для всякого другого народа, потому что, обладая землею, он одарен в высшей степени консервативными инстинктами, так как его собственное положение не находится в противоречии с его политической будущностью; с другой же стороны, сами политические требования или, лучше сказать, надежды его в высшей степени умеренны, так как за отсутствием (в течение всей его жизни) внутренней междоусобной исторической борьбы между различными слоями русского общества он не видит во власти врага (против которого чувство самосохранения заставляло бы его принимать всевозможные средства предосторожности), а относится к ней с полнейшею доверенностью. Кроме трех фазисов развития государственности, которые перенес русский народ и которые, будучи в сущности легкими, вели к устройству и упрочению Русского государства, не лишив народа ни одного из условий, необходимых для пользования гражданскою свободою полной заменой племенной воли, Россия должна была вынести еще тяжелую операцию, известную под именем Петровской реформы. Необходимо было укрепить русскую государственность заимствованиями из культурных сокровищ, добытых западной наукой и промышленностью, — заимствованиями быстрыми, не терпящими отлагательства до того времени, когда Россия, следуя медленному естественному процессу просвещения, основанному на самородных началах, успела бы сама добраться до необходимых государству практических результатов просвещения. Петр сознал ясно эту необходимость, но (как большая часть великих исторических деятелей) он действовал не по спокойно обдуманному плану, а со страстью и увлечением. Если Европа внушала Петру страстную любовь, страстное увлечение, то к России относился он двояко. Он вместе и любил, и ненавидел ее. Любил он в ней собственно ее силу и мощь, которую не только предчувствовал, но уже сознавал, любил в ней орудие своей воли и своих планов, любил материал для здания, которое намеревался возвести по образу и подобию зародившейся в нем идеи, под влиянием европейского образца, ненавидел же самые начала русской жизни — самую жизнь эту как с ее недостатками, так и с ее достоинствами. Если бы он ненавидел ее всей страстностью своей души, то обходился бы с нею осторожнее, бережнее, любовнее. Потому в деятельности Петра необходимо строго отличать две стороны: его деятельность государственную, все его военные, флотские, административные, промышленные насаждения, и его деятельность реформативную в тесном смысле этого слова, то есть изменения в быте, нравах, обычаях и понятиях, которые он старался произвести в русском народе. Первая деятельность заслуживает вечной, признательной, благоговейной памяти и благословения потомства. Как ни тяжелы были для современников его рекрутские наборы (которыми он не только пополнял свои войска, но строил города и заселял страны), введенная им безжалостная финансовая система, монополии, усиление крепостного права — одним словом, запряжение всего народа в государственное тягло, всем этим заслужил он себе имя Великого — имя основателя русского государственного величия. Но деятельностью второго рода он не только принес величайший вред будущности России (вред, который так глубоко пустил свои корни, что доселе еще разъедает русское народное тело), он даже совершенно бесполезно затруднил свое собственное дело: возбудил негодование своих подданных, смутил их совесть, усложнил свою задачу, сам устроил себе препятствия, на поборение которых должен был употреблять огромную долю той необыкновенной энергии, которою был одарен и которая, конечно, могла бы быть употреблена с большею пользою. К чему было брить бороды, надевать немецкие кафтаны, загонять в ассамблеи, заставлять курить табак, учреждать попойки (в которых даже пороки и распутство должны были принимать немецкую форму), искажать язык, вводить в жизнь придворную и высшего общества иностранный этикет, менять летоисчисление, стеснять свободу духовенства? К чему ставить иностранные формы жизни на первое почетное место и тем накладывать на все русское печать низкого и подлого, как говорилось в то время? Неужели это могло укрепить народное сознание? Конечно, одних государственных нововведений (в тесном смысле этого слова) было недостаточно: надо было развить то, что всему дает крепость и силу, то есть просвещение; но что же имели общего с истинным просвещением все эти искажения народного облика и характера? Просвещение к тому же не насаждается по произволу, как меняется форма одежды или вводится то или другое административное устройство. Его следовало не насаждать извне, а развивать изнутри. Ход его был бы медленнее, но зато вернее и плодотворнее. Как бы то ни было, русская жизнь была насильственно перевернута на иностранный лад. Сначала это удалось только относительно верхних слоев общества, на которое действие правительства сильнее и прямее и которое вообще и вширь и вглубь, то есть расходится от высших классов на занимающие более скромное место в общественной иерархии, и с наружности — проникать в самый строй чувств и мыслей, подвергшихся обезнародовающей реформе. После Петра наступили царствования, в которых правящие государством лица относились к России уже не с двойственным характером ненависти и любви, а с одной лишь ненавистью, с одним презрением, которым так богато одарены немцы ко всему славянскому, в особенности ко всему русскому. После этого тяжелого периода долго еще продолжались, да и до сих пор продолжаются еще колебания между предпочтением то русскому, как при Екатерине Великой, то иностранному, как при Петре III или Павле. Но под влиянием толчка, сообщенного Петром, самое понятие об истинно русском до того исказилось, что даже в счастливые перио ды национальной политики (как внешней, так и внутренней) русским считалось нередко такое, что вовсе этого имени не заслуживало. Говоря это, я разумею вовсе не одно правительство,, а все общественное настроение, которое, электризуясь от времени до времени русскими патриотическими чувствами, все более и более, однако же, обезнародовалось под влиянием европейских соблазнов и принимало какой-то общеевропейский колорит то с преобладанием французских, то немецких, то английских колеров, смотря по обстоятельствам времени и по слоям и кружкам, на которые разбивается общество. Болезнь эту, вот уже полтора столетия заразившую Россию, все расширяющуюся и укореняющуюся и только в последнее время показавшую некоторые признаки облегчения, приличнее всего, кажется мне, назвать европейничаньем... Все формы европейничанья, которыми так богата русская жизнь, могут быть подведены под следующие три разряда: 1. Искажение народного, быта и замена форм его чужими, иностранными; искажение и замена, которые, начавшись с внешности, не могли не проникнуть в самый внутренний строй понятий и жизни высших слоев общества и не проникать все глубже и глубже. 2. Заимствование разных иностранных учреждений и пересадка их на русскую почву с мыслью, что хорошее в одном месте должно быть и везде хорошо. 3. Взгляд как на внутренние, так и на внешние отношения и вопросы русской жизни с иностранной, европейской, точки зрения; рассматривание их в европейские очки, так сказать, в стекла, поляризованные под европейским углом наклонения; причем нередко то, что должно бы нам казаться окруженным лучами самого блистательного света, является совершенным мраком и темнотою. Всеславянский союз есть единственная твердая почва, на которой может расти самобытная славянская культура, — условие sine gua non ее развития. Таков общий смысл, главный вывод всего нашего исследования. Не надо себя обманывать. Враждебность Европы слишком очевидна: она лежит не в случайных комбинациях европейской политики, не в честолюбии того или другого государственного мужа, а в самых основных ее интересах. Внутренние счеты ее не покончены. Бывшие в ней зародыши внутренней борьбы развились именно в недавнее время; но весьма вероятно, что они из числа последних: с улажением их или даже с несколько продолжительным умиротворением их Европа опять обратится всеми своими силами и помыслами против России, почитаемой ею своим естественным прирожденным врагом. Если Россия не поймет своего назначения, ее неминуемо постигнет участь всего устарелого, лишнего, ненужного. Будучи чужда Европейскому миру по своему внутреннему складу, будучи, кроме того, слишком сильна и могущественна, чтобы занимать место одного из членов европейской семьи, быть одною из великих европейских держав, Россия не иначе может занять достойное себя и Славянства место в истории, как став главою особой, самостоятельной политической системы государств и служа противовесом Европе во всей ее общности и целости. Вот выгоды, польза, смысл Всеславянского союза по отношению к России. Всемирная ли монархия, всемирная ли республика, всемирное ли господство одной системы государств, одного культурно-исторического типа одинаково вредны и опасны для прогрессивного хода истории в единственно справедливом смысле этого слова, ибо опасность заключается не в политическом господстве одного государства, а в культурном господстве одного культурноисторического типа, каково бы ни было его внутреннее политическое устройст во. Настоящая глубокая опасность заключается именно в осуществлении того порядка вещей, который составляет идеал наших западников: в воцарении не мнимой, а действительной, столь любезной им общечеловеческой цивилизации. Это было бы равнозначительно прекращению самой возможности всякого дальнейшего преуспеяния или прогресса в истории внесением нового миросозерцания, новых целей, новых стремлений, всегда коренящихся в особом психическом строе выступающих на деятельное поприще новых этнографических элементов. Не в том дело, чтобы не было всемирного государства, республики или монархии, а в том, чтобы не было господства одной цивилизации, одной культуры, ибо это лишило бы человеческий род одного из необходимейших условий успеха и совершенствования — элемента разнообразия. Итак, мы можем сказать с полною уверенностью, что Всеславянский союз не только не угрожает всемирным владычеством, но есть единственное предохранение от него. Борьба с Западом — единственное спасительное средство как для излечения наших русских культурных недугов, так и для развития общеславянских симпатий, для поглощения ими мелких раздоров между разными славянскими племенами и направлениями. (И з: Россия и Европа. Взгляд на культурные и политические отношения славянского мира к германо-романскому) Прежде всего, надо точно определить, что разуметь под словом конституция. В обширном смысле оно обозначает государственное устройство вообще, и в таком смысле конституцией обладает и Россия. Слово конституция имеет еще и другой, несравненно более тесный, но, по этому самому, и более точный, определенный смысл. Под конституцией разумеется такое политическое учреждение, которое доставляет гарантию, обеспечение известного политического и гражданского порядка не только от нарушения его подчиненными агентами власти, но и самим главою государства. Конституция есть, следовательно, ограничение верховой власти монарха или, точнее, раздел верховной власти между монархом и одним или несколькими собраниями, составленными на основании избрания, или родового наследственного права. В этом ограничении, в этом разделении власти вся сущность дела: есть оно — есть и конституция; нет его — нет и конституции, и никакая гласность, никакие совещательные учреждения, при посредстве которых желания, потребности, нужды народа могли бы доходить до сведения верховной власти, конституция в этом смысле еще не составляют. Всякие рассуждения о пользе, бесполезности или вреде конституции для России, по меньшей мере, рассуждения праздные. Им должен предшествовать другой, гораздо более радикальный вопрос: возможна ли конституция в России? И отвечаю на него: нет, конституция в России совершенно и абсолютно невозможна, т.е. нет власти могущества на земле, которые могли бы ей даровать ее. Во всех современных политических учениях более или менее ясно и открыто провозглашается, как политический идеал, принцип державности или верховенства народа. Для осуществления его на практике требуют всеобщей подачи голосов... Но и это, по справедливому, в сущности, мнению крайних демократов, не дает ни малейшего ручательства в том, что страна действительно управляется сообразно с желанием большинства. Для осуществления на деле этого верховенства народа придумано новейшими радикалами учение о крайнем федерализме, не таком, какой, например, существует в Соединенных Штатах, а о федерации са мых элементарных общественных единиц, т.е. общин. И при таком общественном устройстве верховенство народа останется такой же фикцией, как и при всеобщей подаче голосов... Конечно, свои мелкие общественные дела народ будет в состоянии решать вполне самостоятельно... Ведь это дела такого рода, которые и теперь, при любом государственном устройстве, сам народ может решать и решает при правильном устроенном самоуправлении. Но дела более общего характера, обнимающие собой интересы целых групп общин и, наконец, всего федеративного государства через это не упразднятся, и, по отношению к ним, масса народа будет столь же некомпетентна, как и теперь в любом централизованном государстве. Чтобы выразить свою волю, надо, прежде всего, иметь ее, а дабы иметь, надо обладать сколько-нибудь отчетливым мнением о предмете, относительно которого должна выразиться эта воля. Словом, державность и верховенство народа, понимаемые в смысле управления внешними и внутренними делами государства на основании воли народа, есть фикция... Необходимо, чтобы такая воля была, а ее-то и нет и быть не может. Но верховенство народа имеет и другой смысл. В этом смысле она не составляет ни права, ни какого-либо политического идеала, которого можно и нужно было бы стремиться достигнуть, а есть простой факт, состоящий в том, что основное строение всякого государства есть выражение воли народа его образующего, есть осуществление его коренных политических воззрений, которых не лишен ни один народ, ибо иначе он и не составлял бы государства, да и вообще не жил бы ни в какой форме общежития, и ежели такое коренное народное политическое воззрение затемняется, утрачивается, то и государство им образуемое разлагается и исчезает... Дело очевидно в том, что как отдельный человек, так и целый народ может потерять твердость, ясность и определенность своих убеждений, и результатом этого будет в обоих случаях шаткость всех поступков. С народом, как существом коллективным, может произойти еще и иное: убеждения народа могут потерять свою цельность, свое единство, разделиться так, что ни одно из них не будет иметь бесспорно преобладающей силы. Тогда, очевидно, то или другое из них будет брать перевес, смотря по случайным обстоятельствам. Политические воззрения и убеждения, государственная воля русского народа составляют непреложный политический инстинкт, настоящую политическую веру. Нравственная особенность русского государственного строя заключается в том, что Русский народ есть цельный организм, естественным образом, не посредством более или менее искусственного государственного механизма только, а по глубоко вкорененному народному пониманию, сосредоточенный в его Государе, который, вследствие этого, есть живое осуществление политического самосознания и воли народной... Вот смысл и значение русского самодержавия, которого нельзя поэтому считать формой правления в обыкновенном смысле, придаваемом слову форма, по которому она есть нечто внешнее, могущее быть измененным без изменения сущности предмета... Оно, конечно, также форма, но только форма органическая, т. е. такая, которая неразделима от сущности того, что ее на себе носит, которая составляет необходимое выражение и воплощение этой сущности... ограничена такая форма быть не может. Это невозможно для самой самодержавной воли, которая по существу своему, т. е. по присущему народу политическому идеалу, никакому внешнему ограничению не подлежит, а есть воля свободная, т. е. самоопределяющаяся. Конечно, государь, подобно всякому человеку, может и должен себя ограничивать; но он не может сделать, чтоб это самоограничение, т.е. истинная свобода, стало ограничением внешним, формальным, извне обязательным, т.е. принудительным. В самом деле, в чем бы это внешнее ограничение заключалось, на что опиралось бы оно, когда народ его бы не признал и не принял? А он его не принял бы и не признал бы, потому что мысли об этом не мог бы в себя вместить, не мог бы себе усвоить, как нечто совершенно ему чуждое. Конечно, он исполнял бы всю повеленную ему внешнюю обрядность, выбирал бы депутатов, как выбирает своих старшин и голов, но не придавал бы этим избранным иного смысла и значения, как подчиненных слуг царских, исполнителей его воли, а не ограничивателей ее. Итак, внешнее формальное ограничение царской власти — что и составляет единственный смысл, который можно соединить со словом конституция — немыслимо и неосуществимо; она осталось бы пустой формой, не дающею никаких других гарантий или обеспечений политических и гражданских прав, кроме тех, которые верховная власть хочет предоставить своему народу, насколько и когда этого хочет — как всегда от его воли зависящий, и ни от чего иного не зависящий дар. Для гарантий, для обеспечения прав, скажем прямо, для ограничения царской власти необходимо иметь опору вне этой власти, а этой-то опоры нигде и не оказывается. Желаемая конституция, вожделенный парламент ведь никакой иной опоры, кроме той же царской воли, которую они должны ограничивать, не будут и не могут иметь. Каким же образом ограничат они эту самую волю, на которую единственно только и могут опираться?.. Как же назвать после этого желание некоторыми, конечно, весьма немногими, в сущности, русской конституции, русского парламента? Как назвать учреждение, которое заведомо никакого серьезного значения не может иметь, как назвать дело имеющее серьезную форму, серьезную наружность при полнейшей внутренней пустоте и бессодержательности? Такие вещи на общепринятом языке называют мистификациями, комедиями, фарсами, шутовством, и русский парламент, русская конституция ничем, кроме мистификации, быть не может. Придать серьёзное значение конституционному порядку вещей в России — это ни в чьей, решительно ни в чьей власти не находится. (И з: Несколько слов по поводу конституционных вожделений нашей «либеральной прессы» )