<<
>>

Сон разума рождает героев

Одной из центральных конструкций соцреализма является положительный герой566. Цели героической дидактики сталинизма легко вписываются как в мифологическую модель героического реализма, так и в рамки т. н.

«воспитательного искусства». Однако, как заметил по поводу этого искусства Антонио Грамши, в его основе лежит не стремление предпочесть одно искусство другому, но одну моральную действительность – другой567: «Ни моральный образ, ни идеальный герой возникновению новой действительности практически не содействуют. Напротив – новая действительность рождает новый тип героя, в том числе и героя «позитивного»»568.

Но если герой не «возникает из жизни» (на чем строился советский героический миф), то он должен быть понят как продукт эстетически оформленной (в литературе, кино, печати и т. д.) воли, и потому «является» в самое, казалось бы, безгеройное время (каковое в результате и становится самым героическим). Такова пронизанная массовым страхом, унылым официозом, тотальной забюрократизированностью, социальной апатией, концентрацией на добывании средств к выживанию сталинская «героическая эпоха». Но одновременно сталинизм – это эпоха рождения советской нации. Такие эпохи героичны по определению. В то же время советский героизм не исчерпывался традиционной героической мифологией и парадигмами героической дидактики, но имел свою специфику.

Будучи основой «поэзии самой советской действительности», героизм оставался центральной категорией советской эстетики вплоть до конца советской эпохи. В. П. Шестаков, один из ведущих советских эстетиков, писал о героическом как эстетической категории (уже в 1983 году): «В период строительства коммунистического общества героизм будней приобретает особенно большое значение. Точнее говоря, сами будни, повседневный труд советских людей становятся героизмом» (который проявляется в массовом энтузиазме, в борьбе за выполнение производственных планов, в комсомольских стройках и т. д.).

Это «совершенно новый тип героизма […] возможный лишь в социалистическом обществе»569. Итак, первая особенность советского героизма – это «героизм будней», повседневности, а не патетического жеста. Вторая его особенность – в массовом характере: этот «массовый коллективный героизм противостоит анархической неорганизованности героев–одиночек»570 и тем самым – романтической героике. И, наконец, в–третьих, он историчен: «Как бы ни был исключителен по самоотверженности тот или иной поступок, он не является героическим, если противоречит целям исторического прогресса» («в противном случае это не героизм, а тупой фанатизм и слепая вера»571)Иначе говоря, героизмом является только «революционный героизм», т. е. отвечающий «историческому прогрессу». Каждая из этих особенностей советской героики имела свою динамику и важные жанровые импликации.

Борис Гройс обратил внимание на любопытную стилистическую фигуру соцреалистической эстетики: она «всегда говорит не об «изображении» положительного или отрицательного героя, а об их «воплощении средствами искусства». Сами по себе положительный и отрицательный герои не имеют внешнего облика, поскольку выражают трансцендентные демиургические силы, но для демонстрации этих сил образом, «понятным для народа» […], они должны быть символизированы, воплощены, инсценированы». Герои соцреализма «должны во всем походить на людей, чтобы не устрашать своим истинным обликом. Поэтому писатели и художники социалистического реализма постоянно, с большим прилежанием, выдумывают им биографии, привычки, одежду, внешность и т. д., как это делало бы некое проектное бюро в иной галактике, планируя путешествие на Землю и желая сделать своих посланцев по возможности антропоморфными, хотя, в результате, потусторонняя пустота все равно продолжает зиять изо всех дыр»572. Эта «пустота», полагает Гройс, – «самоинсценирование авангардного демиурга», пустота его деятельности. Однако тем же образом «проектируются» не только актанты неких действий, но и сами отношения, в которые они вступают, ведь герой является частью большого нарратива и немыслим вне сюжета, подобно тому как «производительные силы» немыслимы вне «производственных отношений».

И действительно, когда в журнале «Вопросы экономики» читаешь статьи о «снижении себестоимости на предприятиях» или о «подъеме общественного колхозного животноводства в текущей пятилетке» и задаешься вопросом о том, отчего себестоимость снижается, а общественное колхозное животноводство растет, понимаешь, что ответы содержатся не в статьях, а в искусстве соцреализма.

Именно здесь материализуются эти «снижения» и «подъемы». Соцреализм не только наполняет политэкономию социализма содержанием и логикой, но является «праксисом» этой теории (ни для того, ни для другого реальность просто нерелевантна). Именно в этом смысле следует понимать «воплощение» героев.

Соцреализм имеет дело с развивающимся героем. «Человек – не стоит, а становится, живет в процессе «становления»», – настаивал Горький573. Однако этот становящийся герой изображается вовсе не динамически, но статически и иконически. Какова же связь между соцреалистическим героем как «вербальной иконой» (по точному определению К. Кларк) и его эпистемологией?

Советского героя нужно искать не столько в русской классической литературе574, сколько в западном дискурсе перековки (это западный сюжет с говорящим по–русски персонажем): толчком к его развитию и сюжетом его «становления» является перековка. Иначе говоря, этот сюжет связан с насилием, а задача советского романа или фильма, повествующего о герое, «живущем в процессе становления», фактически сводится к сокрытию и не–показу этого насилия. Отсюда дихотомия «динамического содержания» (становление героя) и «иконической формы» его презентации. Роман и фильм о герое повествуют о предельном насилии – о гибели героя, о жертве как источнике героического. Такова будет исходная точка нашего погружения в советскую героику: через «превращение» «Педагогической поэмы» Антона Макаренко в фильм Николая Экка «Путевка в жизнь».

Но стратегия дереализации жизни, производимая в соцреалистической героике, будет неясна без понимания трансформации советских моделей героического поведения. Если обратиться к кино, то можно увидеть, что такие фильмы, как «КШЭ» Эсфири Шуб, «Иван» Александра Довженко, «Комсомольск» Сергея Герасимова, и многие другие не просто демонстрировали «странный сплав из извращенных авангардистских утопий и возрожденных доавангардистски–классических принципов искусства», но визуализировали процесс превращения идей «тейлоризма» в пропагандируемый Сталиным «фордизм», рабочих у конвейера – в «рабочие машины», а работающих на больших стройках крестьян низводились до уровня «людей–муравьев» из гигантской «трудовой армии».

Как точно заметил Ганс–Йоахим Шлегель, «в период уже не воображаемой, а реальной индустриализации и коллективизации Новый человек […] формируется и встраивается в конкретно тоталитарные, оруэлловские общественные будни»575. В этих?то «буднях» и происходит трансформация героики. Она хочет забыть о порождающем ее насилии . И все же (как показывает сопоставление пьесы Николая Погодина «Аристократы» с фильмом Евгения Червякова «Заключенные») сталинское искусство не может скрыть того, что «просвечивает» за пустотой соцреалистического героя, – не столько «авангардный демиургизм» (как утверждает Гройс), сколько насилие, являющееся истоком героики. Функция сталинского романа и фильма о герое – дискурсивная и визуальная «упаковка» насильственной трансформации человека и стирание памяти о насилии, которое и являлось истоком соцреалистической героики .

Этой двуплановостью и пустотой неназываемой и непоказываемой реальности насилия и объясняется постоянная забота советской эстетики об утверждении «реальности героического в нашей жизни»: «Положительный идеал в советской литературе […] не абстрактная догма, он сам – реальная жизнь, рождающаяся, побеждающая, осуществляемая в реальной борьбе, в реальной деятельности конкретных людей»576.

Той же целью – сокрытия неизображаемого насилия – порождается и деперсонификация героики, которая якобы растворяется в повседневности: «В своей обыкновенности советские люди уже становятся обычными представителями своего времени. Герои отличаются от рядовых новых людей лишь тем, что первые уже сделали для общества нечто большее, чем вторые. Но принципиальная суть поведения героев такова же, как и рядовых строителей социализма»577.

Цели дистанцирования советской героики от насилия служит и постулируемое в советской эстетике наступление героического века, слишком рано отпетого Гегелем. Напротив, он только наступил, создав условия для героической деятельности: «Единство личности и народа, индивидуального и субстанционального, как сказал бы Гегель, это и есть выражение того несокрушимого морально–политического единства народа, которое создано партией Ленина–Сталина в нашей стране».

Так наступает царство свободы, поскольку «веления народа и партии, призывы вождя человечества товарища Сталина – это не внешнее, а внутреннее для каждого советского человека. Наиболее полное овладение внутренней свободой как познанной необходимостью и создает героя. Поэтому процесс роста героизма в нашем народе есть процесс беспредельный»578. Из этих «философских предпосылок» следовал вывод: героический век является продуктом порожденных социализмом новых «отношений», поэтому «наши герои обладают единством внутреннего побуждения и внешнего веления, которое вытекает из единства мира (т. е. общества) и личности. У наших героев нет коллизии страсти и долга, конфликта между ««хочу» и «должен»»579: «советский человек хочет того, что он должен сделать, и должен он поступать так, как он хочет»580. В этом пространстве проблема насилия вообще не могла возникнуть.

Специфика советской героики состоит в том, что она рождается из преодоления трагедии (а не наоборот; тогда как известно, трагическое рождается из распада героики). Между тем задачи дереализации советской повседневности требовали сокрытия насилия и тотальной эстетизации жизни, т. е. ее гармонизации и героизации: «Наше искусство должно быть искусством о героях и для героев, искусством, достойным большевизма, который выступает не только как величайшая революционизирующая сила, но и как могучий эстетический фактор. Произведения советского искусства, воспитывающие новые и новые когорты героев, помогающие советскому народу совершать его героические деяния, останутся в веках непревзойденными творениями человечества эпохи созидания нового, бессмертного мира»581.

Советское искусство, утверждал главный советский искусствовед 40–х годов Г. А. Недошивин, не только «не видит своей основной цели в развитии образов трагического конфликта», но вовсе отказывается признавать трагическое измерение жизни: «Красота трагического заключается не в гибели героя, не в его страданиях, а в его борьбе, страстности и силе, которых не могут сломить ни страдания, ни смерть»582.

Иными словами, трагическое – это и есть героическое. Эта замена с необходимостью порождала суррогат трагедии – мелодраму, которая, как заметил Питер Брукс, «не просто представляет «выпадение» из трагедии, но является ответом на утрату трагического видения»583.

Героика разлагается: чем дальше, тем больше герой сливается с идеалом – ему уже некуда расти и незачем перековываться. Это радикально отличает Корчагиных 30–х годов от Тутариновых и Журбиных 40–50–х. Описанная Катериной Кларк траектория развития героя исчерпывается, а сам героизм сливается с «передовой моралью»: «Нечего бояться «прописи» и «жуткой положительности» в герое, как боятся некоторые товарищи, – призывал своих коллег–кинематографистов Вс. Пудовкин в 1935 году. – Противная фальшь прежних нравоучительных хрестоматий заключалась не в приемах, а в самом существе содержания, имевшего боковой фальшивый смысл. Героический эпос, в упор воспевший прекрасное, давал величайшие произведения»584. Искусство погружается в «героический эпос». «Строгий юноша» Юрия Олеши и одноименный фильм Абрама Роома могут быть поняты как точка критического продумывания этой ситуации в советском искусстве.

Трансформация героизма в «героику труда» фактически завершает распад героического. Как утверждала советская эстетика, «социалистический героизм, который складывается в людях нашей эпохи, вытекает не из индивидуального сознания человека в необходимости совершить какой?то особый поступок, выделяющий его по сравнению с другими, а из твердого убеждения, что этот поступок социально полезен и необходим. Такие подлинные герои социалистической стройки совершают свои героические поступки, рассматривая их не как героическое дело, а как обычную будничную работу, как социалистическую форму труда»585. Как показывает анализ экранизации романов Всеволода Кочетова «Журбины» Иосифом Хейфицем и «Жатва» Галины Николаевой Всеволодом Пудовкиным, «массовость трудового героизма» радикально меняет жанровую структуру производственного и колхозного романов – метажанров сталинской литературы. На перекрестке превращения романа в фильм глубокие изменения в самой сюжетной структуре советского «романа воспитания» видны наиболее отчетливо.

Подход к советской литературе как к «роману воспитания» был впервые обоснован Андреем Синявским в его знаменитом памфлете «Что такое социалистический реализм»: «В значительной своей части советская литература, – писал он, – это воспитательный роман, в котором показана коммунистическая метаморфоза отдельных личностей и целых коллективов»586. Метафора Синявского была воспринята исследователями соцреализма вполне серьезно587. Хотя, как заметила К. Кларк, сравнение соцреализма с романом воспитания «не стоит заводить слишком далеко, поскольку соцреалистический роман настолько ритуализован, что прогресс героя лишается персональности и самоценности»588, Ханс Гюнтер указал на две важные характеристики соцреалистического «романа воспитания»: тривиализация и стереотипизация жанра и отказ от идеи индивидуального развития589.

Если прибавить к этому проблемы динамики жанра и перевода романных структур на язык кино, мы увидим, как репрезентационная природа соцреализма реализует себя в тех сугубо внутренних сферах текста, которые являются определяющими для любого жанра, и «романа воспитания» в частности. К ним в своей работе об исторической типологии романа воспитания Михаил Бахтин отнес принцип оформления героя, тип сюжета, концепцию мира и определенные композиционные решения590. Прежде всего следует указать на то, что в ходе своего развития от 30–х к 50–м годам соцреализм начинает производить гибрид «романа воспитания» с «романом испытания» (как утверждал Бахтин, первый был результатом преодоления второго): в сюжетную структуру воспитательного романа он помещает «готового и неизменного» героя романа испытания, все качества которого «даны с самого начала и на протяжении романа лишь проверяются и испытываются» (С. 190). С другой стороны, сам сюжет романа испытания, который концентрируется на «отступлении от нормального социального и биографического хода жизни» и «кончается там, где жизнь снова входит в нормальную колею» (С. 193), все менее подходит советскому роману, который в своем развитии (поскольку «жизнь» в нем чем дальше, тем больше сливается с «прекрасным») все глубже увязает в этой «нормальной колее».

Бахтин показал, как, «врастая» в готовые жанровые формы и создавая образ «становящегося» и «растущего» человека, Bildungsroman менял временные конструкции авантюрного, циклического, биографического, дидактико–педагогического, исторического романа, романа странствий, превращая их в «романы становления». Можно было бы сказать, что соцреалистический роман производил обратную трансформацию, помещая в готовые сюжетные конструкции не становящегося, но наоборот – застывающего героя: на смену герою романа «Как закалялась сталь» приходит «Кавалер Золотой Звезды», на смену героям фильма «Член правительства» приходят «Кубанские казаки», на смену «Аристократам» приходят персонажи пьесы «Калиновая роща». Везде здесь происходит не только «тривиализация и стереотипизация жанра», но и их гибридизация. Так, «Журбины» Вс. Кочетова, образцовый производственный роман эпохи позднего сталинизма, с героями, в финале застывающими в революционном плакате, содержит как элементы воспитательного романа, так и романа испытания, но в то же время в центре его находится семья «потомственных пролетариев» во всем диапазоне поколений (от прадеда до правнука), тогда как, по утверждению Бахтина, «поколениям нет места в романе испытания», поскольку они «вносят соприкосновения разновременных жизней» и в них «дан уже выход в историческую действительность» (С. 197). Между тем соцреализм скорее закрывает дверь в историю.

Герой советского романа симулирует становление, которое, как полагал Бахтин, невозможно без «подлинного взаимодействия» между героем и миром. Советский Bildungsroman фактически воспроизводит ситуацию романа испытания, в котором ни герой не изменяет мир, ни мир – героя (они лишь друг друга испытывают, «все оставляя на своих местах»). Если Bildungsroman изображает «изменение социального лица мира», то к советскому «роману воспитания» могут быть отнесены слова Бахтина о «бесплодном и нетворческом характере героизма» в романе испытания (С. 194). Если в советском романе что и испытывается, так это… реальность. Она испытывается на прочность: сама динамика этого романа есть динамика поиска границ, за которыми реальность обнаруживает свое бессилие перед репрезентацией.

Как заметила Режин Робэн, соцреалистический «положительный герой может быть только горизонтом, пределом, который может быть достигнут в неопределенности, целью. В репрезентационном письме он бесплотен как таковой; его социограмма может поэтому функционировать, оставаться активной, играть роль передовой линии, границы, горизонта. Социограмма положительного героя превращается, таким образом, в сам след этой цели»591. Не в том, конечно, дело, что соцреалистический герой «нереален» и «далек от жизни», а в том, что он реален как «кусок» преображенной реальности. Созданная в советском искусстве жизнь – это территория, отвоеванная у реальности. Поэтому чем больше героики и искусства, тем больше социализма, тем большую дереализацию проходит жизнь. Герой не «отражает жизнь» (и не должен этого делать), но – «обогащает». И сам в таком «обогащенном виде» возвращается в нее. Без своего «художественного воплощения» советский мир не может состояться. Разница между дороманным и «художественно обогащенным» мирами огромна – как между урановой рудой и обогащенным ураном.

Предметом нашего дальнейшего рассмотрения станет пересечение советской литературы и кино в их едином порыве преобразить мир. То, что определяется здесь как Bildungsfilm, не есть, как мы увидим, простой перевод романной жанровой модели на язык другого искусства. Фильм имеет особые нарративные структуры и пользуется своими стратегиями перевода с языков других искусств. По–своему «оформляя героя», трансформируя сюжет, тяготея к определенным композиционным решениям, он в конечном счете преобразует и «концепцию мира», заложенную в романе. Функционально оставаясь все тем же дереализующим жизнь соцреалистическим текстом, фильм трансформирует и вскрывает романные структуры.

<< | >>
Источник: Добренко Е.. Политэкономия соцреализма. – М.: Новое литературное обозрение. – 592 с.»: ООО «Новое литературное обозрение»; Москва.. 2007

Еще по теме Сон разума рождает героев:

  1. О ДРЕВНЕЙ И НОВОЙ РОССИИ В ЕЕ ПОЛИТИЧЕСКОМ И ГРАЖДАНСКОМ ОТНОШЕНИЯХ
  2. АПОЛОГИЯ СУМАСШЕДШЕГО (1837)32
  3. Сон разума рождает героев
  4. ГЛАВА 3. ПОДВИЖНИКИ СРЕДИ  НАС. ВЕРБАЛЬНАЯ МИФОЛОГИЗАЦИЯ ЛИЧНОСТИ (ВМЛ)
  5. 6. Вико
  6. 2. Монтескье
  7. 1. Позднейшее учение Фихте
  8. А.А.Солонович. КРИТИКА МАТЕРИАЛИЗМА (2-й цикл лекций по философии)
  9. 1. КОЛОНИАЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА
  10. В. Р. ЛЕШКИН А-СВИР СКАЯ УТОПИЧЕСКИЙ СОЦИАЛИЗМ ПЕТРАШЕВЦЕВ
  11. Раздел I. ФЕНОМЕН ГОСУДАРСТВА
  12. Послесловие
  13. Карамзин Н.М. Записка о древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях
  14. ПЕРСОНАЛИИ