<<
>>

Глава 13. СОЦИОЛОГИЯ БОЛТАНСКИ-ТЕВЕНО: МИРЫ И РЕЖИМЫ

На последнем Всемирном социологическом конгрессе 2006 года дебаты исследовательского комитета по социальной теории (RC 16) вычленили две основные новые темы: во-первых, как развивался системный подход после Лумана и что нового привнесла теория сложности (complexity theory); во-вторых, что случилось с дюркгей- мовской традицией после смерти Бурдье, причем чаще всего звучали имена пары Люк Болтански—Лоран Тевено, и обсуждалась теория Бруно Латура.
Данная глава попытается дать краткий анализ работ Болтански—Тевено, следующая обсудит работы Латура. Само заглавие самой известной книги Болтански и Тевено, De la justification, подсказывает ключ к интерпретации их совместного творчества.225 Следуя прагматизму Пирса и Джеймса, прагматический поворот занимается процессами, а не сущностями. Как писал Джеймс в своей книге «Прагматизм», его не интересует абстрактная проблема истины — verity, а интересуют реальные процессы verification.226 Сходным образом теоретиков прагматического поворота интересует не абстрактная проблема справедливости — justice, как ее решает например, Джон Ролз, а интересуют процессы justification, оправдания или обоснования своего действия в повседневных дебатах. Другими словами: исследуем не вопрос о том, что такое истинная вера, а практики проверки и установления доверия, не проклятый и извечный вопрос о том, что такое высшая правда, а практики оправдания. Читателя не удивит теперь и похожее смещение другой стандартной проблемы обществоведения, первой привлекшей внимание сторонников прагматического поворота. Вместо того, чтобы заниматься проблемой 200-летней давности (что такое класс как соци альная группа), они рассмотрели, каковы повседневные практики классификации, приводящие к появлению и поддержанию представлений о реальности классов. Однако внимание к процедурам классификации идет не только от призыва прагматистов повернуться к практикам.
Классификация — также давняя забота дюркгеймовской школы социологии. Конечно, самого Дюркгейма волновал не прагматизм, критике которого он посвятил целый курс лекций,227 а, как мы уже говорили в главе о Моссе, социогенез кантовских категорий.228 Для производства своих гипотез об историческом происхождении базовых категорий нашего сознания Дюркгейм и Мосс проанализировали немало примеров того, что они считали первобытными классификациями, указали на их особенности, функции и отличия от нынешних научных классификаций. Поэтому после этого основополагающего труда тему ненаучной, народной классификации можно считать чуть ли не классической для французской социологии. Так, Бурдье в книге Различие показал, что если и имеет смысл говорить о классах в современной Франции, то прежде всего как о группах обыденных классификаторов, классифицирующих реальность сходным образом.229 Стратификация по признаку дохода, образования, доступа к госаппарату не так важна, как эмпирически регистрируемая близость в суждениях вкуса, то есть в суждениях о классификации желаемого. Одна группа людей устойчиво выбирает (французское!) шампанское как способ отметить день рождения, другая — столовое красное вино; эти же группы различаются в своих мнениях по поводу того, в каком возрасте можно сажать детей за один обеденный стол вместе с взрослыми, и поводу того, с каким типичным подарком прилично прийти в гости на званый ужин. Пожалуй, прежде всего так, по устойчивым предпочтениям в классификации реальности, отражающимся в ответах на вопросы социологических анкет, и можно отличить современную буржуазию от современного рабочего класса во Франции, утверждало знаменитое исследование Бурдье. УСИЛИЯ ПО Следуя подобным классическим забо- КЛАССИФИКАЦИИ там французских социологов, Болтан- ски и Тевено начинали свою совместную работу с серии экспериментов, которые должны были выявить реальные практики классифицирования, а не классификационные предпочтения, зафиксированные анкетами Бурдье. Центральный эксперимент заключался в выдаче отобранным парам людей большой стопки карточек, на которых были записаны данные об образовании и текущей занятости отдельных индивидов.
Перед парой ставилась задача разложить эту стопку на какие-нибудь упорядоченные подгруппы (критерий классификации не задавался принципиально — «подразделите их на подгруппы так, как вам это покажется логично»). Споры внутри пары таких стихийных классификаторов наблюдались социологами, причем для остроты споров (выявлявших столкновения в повседневных классификационных схемах) пары иногда специально побирались по контрастному признаку: один человек с высшим, а другой с начальным образованием; один — менеджер, другой — подсобный рабочий; один — житель центра Парижа, другой — из пригородов и т. п.230 Прямые выводы исследования были ожидаемы. Во-первых, люди настаивают на фиксации более тонких различий в тех местах социального пространства, которые они сами занимают. Например, рабочий швейной фабрики будет делить наемных работников на временных и постоянных или людей неквалифицированного, полуквалифицированного и высококвалифицированного ручного труда, зато может спокойно складывать адвокатов и врачей в одну группу карточек. Во-вторых, люди начинают раскладывать карточки по стопкам, следуя достаточно грубым классификациям по уровню образования, месту работы и типу труда, но когда они встречаются с труд- ноклассифицируемой карточкой (мойщик машин в гараже, но с высшим образованием), то начинают переделывать классификации, пересортировывая уже сложенные стопки. В-третьих, составление общей классификации — даже когда ее составляют только двое людей, руководствуясь одним главным принципом, — это большой труд, не в последнюю очередь из-за того, что идут споры о том, как классифицировать каждую новую карточку. Другими словами, неожиданным выводом исследования стало то, что классифицирование какого-либо человека или ситуации в понятных респонденту терминах — это труд, которым они занимаются постоянно, но который от этого часто не становится менее затратным. Квалифицирование чего-либо как X, то есть приписывание идентичности, часто не происходит автоматически и требует больших затрат времени и, возможно, даже денег.
К тому же исследование привлекло внимание к спорам о том, как люди квалифицируют происходящее. В наблюдавшихся спорах происходило постоянное столкновение обоснований своего видения социальной реальности, которое разрешалось через отсылку к примерам и принципам, оправдывавшим позицию спорящего. Таким образом, можно вывести несколько основных поправок к классической книге Бурдье о классообразовании, которые предложили подобные исследования. Сказать, посмотрев на анкету с вопросами о преференциях во вкусах, что кто-то принадлежит к определенной социальной группе, — как это делают последователи Бурдье — значит тоже заняться деятельностью по квалифицирова- нию респондента или ситуации. Это никем не оспариваемое квалифицирование как бы «пригвождает» респондента, которому больше не дают права претендовать на принадлежность ни к какому иному классу и теперь интерпретируют его поведение как проявление определенного классового хабитуса. У критиков такого подхода возникает вопрос: откуда Бурдье знает, что X — это представитель классового хабитуса такой-то группы, если сами респонденты так себя не квалифицируют, да, возможно, и не имели возможности заняться таким трудом по квалификации происходящего? Он сам лишь классифицировал их практики повседневной классификации, сведя их к определенным группам (классам) феноменов, называемых ха- битусами. Этот классификационный труд социолога должен быть осмыслен, а его роль в воспроизводстве повседневных классификаций (и классовой структуры) должна быть открыто обсуждена. Кроме того, ясно, что спор, возможно, есть более важное состояние, чем покой и эквилибриум, когда классификации уже завершены и приписываются квазиавтоматически, так как в споре проявляются все реальные ресурсы, которые люди задействуют в своих классификационных играх. СОЦИОЛОГИЯ Можно предположить, что из этих по- ПОСЛЕБУРДЬЕ правок к программе Бурдье проистекают все основные черты последующих занятий Болтански и Тевено. Первая черта их версии прагматического поворота заключается в том, что это социология ситуаций, а не социальных процессов или социальных групп.
Когда Болтански и Тевено анализируют ситуацию, они не определяют заранее, кто действует в ней и что вовлечено в нее. То есть в их описании этих ситуаций нет ни узнаваемых социальных групп, ни узнаваемых процессов типа господства, эксплуатации и т. п. Квалификации происходящего оспариваются самими спорящими, и не дело социолога навязывать им свою (возможно, еще одну) квалификацию происходящего. Лучше просто следовать ходам вовлеченных игроков, пытающихся установить общую интерпретацию ситуации. Вторая черта подхода Болтански—Тевено — это внимание к вещам. Интерпретация происходящего не висит в воздухе, как, например, это случается у этнометодологов, которые опираются лишь на субъективные значения и способности интерпретатора квалифицировать то, что происходит. Здесь же интерпретация зависит от отсылки к некоему состоянию дел, часто — к физическим вещам, на которые опирается тест реальности происходящего. В споре о том, что происходит на самом деле, часто апеллируют к вещам — «посмотри на этот пример, увидь, что говорят факты». Это не удивительно. Слово «реальность» идет от латинского термина res, «вещь». Удивительно то, что социология так долго игнорировала вещность социальной реальности. В теории Болтански—Тевено реальность эта множественна (как и у феноменологов типа Шюца) — ведь существует много разных способов отсылки к реальности через испытание вещей — ив зависимости от выбранного способа меняется приви- легируемая интерпретация происходящего. Другими словами, до проверки и испытания заверений и уверений о состоянии дел или вещей, которые приводятся в повседневных спорах, этой привиле- гируемой реальности не существует. Третья черта их версии прагматического поворота — это отказ от критической позиции. Бурдье, например, сделал критику основной задачей социолога; многие считали его классиком подозрения, который за устоявшимися социальными отношениями видит всегда скрываемую реальность господства или обмана. Однако критика — это лишь одна из человеческих способностей, и только после Канта она стала казаться обязательной чертой любого человека.
Когда в докан- товскую эпоху Бейль ввел этот термин в широкий оборот, этот термин обозначал практику небольшой группки людей, занимавшихся критикой библейских источников, то есть выявлявших аутентичность рукописей. Чтобы критика в бейлевской или кантовской версии стала распространенной, массы надо было учить делу критики, и только после целой серии этих настойчивых попыток (одна из них, например, — советская кампания 1928 года по разворачиванию и поощрению критики, идущей со стороны рабочих231) критика стала казаться чем-то столь же свойственным человеку, как дыхание или пищеварение. Другими словами, Бурдье приравнял миссию любого социолога к типичной ситуации из жизни подозрительного беарнского крестьянина, который должен подолгу рассматривать предлагаемое приданое невесты или зубы продаваемой лошади — а нет ли тут какого подвоха? Но эта способность не всегда нужна и самому крестьянину, как и социологу, его описывающему. Так, повседневные споры кончаются, именно когда критическая способность отбрасывается, люди достигают компромисса или вообще забывают об обидах. Если бы мирное завершение спора было возможно только на основании признания верности критических суждений одной стороны, многие споры никогда бы не закончились. Ктому же существуют такие ситуации в нашей жизни — и многие считают, что жизнь чего- либо стоит, только если они в ней присутствуют, — когда критическая способность или ограничивается определенным образом (дружба как совместное упражнение в активном отказе от просчитывания, кто кому оказал больше услуг), или отбрасывается совсем (любовь как жизнь ради другого). Болтански был первым, кто предложил заняться вместо критической социологии социологией критических способностей. Если критика — не главное и не универсальное человеческое качество, а черта особых обществ или специальных ситуаций, то социология должна исследовать ее происхождение и применение.232 Исследуя практики публичного осуждения и обличения вопиющей несправед ливости (на примере писем в газету Le Monde), Болтански впервые задумался не только о критике, но и о практиках публичного оправдания или обоснования своего поведения. Результатом стала книга о любви и справедливости как практических способностях, а не великих абстрактных принципах. Практики любви в этой книге, правда, моделировались исходя из деяний великих католических святых типа Франциска Ассизского, что многим может показаться неадекватным. Но для нас важно то, что контраст любви со справедливостью — когда требуется подсчитывать, оправдывать и обосновывать — был проведен четко.233 Переход из одного состояния в другое возможен, но чаще всего случается в одном направлении и необратим: такое происходит при переходе из любви к подсчетам и обвинениям в несправедливости. Любимый пример Болтански — неожиданное прозрение дяди Вани в драме Чехова, что он все эти годы жил и работал ради ничтожества, а не великого ученого. Наш повседневный пример — любовь кончается, когда иссякают силы отказываться (или появляется доселе отсутствовавший интерес) слушать уверения доброжелателей, что любимая сидит у тебя на шее, тобой просто пользуется и т. д., и т. п. Ситуация преобразуется за секунду — как же я этого раньше не замечал? По Болтански, возможен и обратный переход от состояния справедливости к состоянию любви. Наиболее радикальный пример — мгновенное соскальзывание в любовь между людьми, еще вчера ругавшимися из-за какой-то мелкой несправедливости, — покажется российскому читателю нереалистичным. Похоже, что наш российский повседневный опыт дает нам чаще другие свидетельства того, как можно перейти от постоянного применения своей способности распознавать несправедливость в действиях другого к воздержанию от ее применения или к отказу от этой способности. Так можно описать, например, не только состояния любви, но и состояния дружбы. Отказ от подсчетов эквивалентности обмена услугами и дарами (и основанной на этом подсчете критики партнера) случается, когда повседневный многолетний мониторинг вклада каждого в общие отношения подсознательно убеждает: все более-менее эквивалентно, так зачем тратить время на ведение мониторинга и подобные подсчеты? Тогда и появляется ситуация, когда на фразу доброжелателей «X тобою пользуется» следует ответ: «Нет, я X знаю, он мой друг, он не такой человек, чтобы...» Обобщая, можно привести следующую таблицу: Таблицасостояний мир война/диспут равные Justesse, когда все Justification, настроено, все идет как надо Оправдание неравные Любовь Насилие Таким образом, кроме состояний любви, не требующих обоснований, и состояния оправдания, где идет битва за справедливость, Болтански выделил также две другие ситуации — насилие, к которому прибегают, когда спор не решить по-мирному, и настроенность или устроенность, когда сбалансированность ситуации достигается мирным путем сама собою. МИРЫ Но настоящая слава пришла к Болтан- ОПРАВДАНИЯ ски, когда вместе с Тевено они подробно исследовали отдельные миры внутри одного состояния, которое теперь стало обозначаться ими как «режим» справедливости или оправданий. Исследовав трудовые споры во Франции (как во включенном наблюдении, так и по нормативным книгам для бизнес-школ, дающим рецепты о том, как решать подобные конфликты), Болтански и Тевено пришли к выводу, что существует 6 миров или «градов» (cite) оправдания, каждый из которых имеет свою логику обоснования поведения, не сводимую к логике других миров. В течение одной дискуссии люди часто переключаются из одного мира в другой, апеллируя к разным не сводимым друг к другу стандартам справедливости. Реальность уверений говорящего, что дела обстоят именно так, как он утверждает, устанавливается через практические тесты, когда его доказательства и примеры, опирающиеся на очевидные факты или вещи, подвергаются рассмотрению или испытанию. Из-за того, что люди апеллируют к нормативным стандартам справедливости, они стихийно смешивают в своих высказываниях то, что обычно представляется как разные дисциплины, — высокую политическую философию и приземленные наблюдения о социологии повседневных ситуаций. (Однако если учесть, что социология во времена Конта начинала свое существование как отрасль прикладной политической философии, которая должна была давать конкретные практические советы по управлению обществом, то это смешение не будет казаться удивительным: люди используют в обосновании своего поведения политическую философию прикладным образом и таким образом и становятся стихийными социологами.) Поэтому задача — не разводить в стороны политическую философию и социологию и устанавливать жесткие дисциплинарные границы, а укоренить философию в социологии и наоборот. Надо исследовать, считали Болтански и Тевено, какие типы нормативных суждений используются в повседневной аргументации французов (то есть, описать основные стратегии оправдания), а не изобретать новый нормативный социальный контракт по поводу идеи справедливости, как это делает, например, Ролз, полностью отказываясь от социологии и опираясь лишь на дедуктивный метод. Каждый мир оправдания имеет центрального для своей аргументации политического философа, который в наиболее чистой или радикальной форме выразил стандарты справедливости, присущие данному миру. Из 6 миров, выделенных французскими теоретиками, некоторые опираются на философов, хорошо знакомых российскому читателю, некоторые — на малоизвестных. Мир вдохновения или одержимости, квазирелигиозного полета опирается на труды бл. Августина: мы говорим иногда, например, что несправедливо лишать гения возможности творить и прерывать полет творчества для исполнения идиотских домашних обязанностей. Мир домашний же описывается у Болтански и Тевено по трудам католического философа Боссюэ, наставника Людовика XIV, который обосновал концепцию монаршей власти как отцовской и потому четко прописал всю логику сыновнего или дочернего смирения. В наших повседневных спорах мы говорим, например, что внутри семьи любовь к родителям и безусловный учет их интересов должны всегда превалировать над рыночными расчетами. Рыночный мир опирается на труды Адама Смита: мы считаем несправедливым, когда происходит неравный обмен услугами или товарами, если только этот принцип не приносится в жертву ради других принципов справедливости. Например, как это было при социализме, когда принципы рынка приносились в жертву ради принципов промышленной рациональности. Промышленный или индустриальный мир имеет своим теоретиком Сен-Симона, воспевшего в своих трудах индустриальное сословие (включавшее для него и ра бочих и капиталистов) как наиболее эффективное. Мир технической эффективности, сбалансированности и минимальных физических затрат для максимального результата иногда превалирует не только над рыночным миром (как в советских неэкономичных проектах размещения промышленности в дальних областях из-за требований сбалансированности технической цепочки производства), но и над таким миром, как гражданский, когда равенство прав между гражданами считается вторичным по сравнению с великими целями индустриализации. Теоретиком справедливости гражданского мира для французов является, конечно же, Руссо, чьи труды раздували клокотание праведного гнева французских революционеров. Последний, шестой мир справедливости, не очень понятный российскому читателю, называется Болтански и Тевено миром мнения и опирается на одну из глав Левиафана Гоббса, где тот описывает роль внешней оценки и мнения других как движущей силы человеческой жизни. Императив тут — быть значимым, крутым, прикольным в глазах других, и человек, которому мешают заниматься таким способом самовыражения из-за требований других миров справедливости, чувствует себя несправедливо ограничиваемым. Во время споров могут происходить столкновения утверждений о справедливости, высказанных в аргументации разных миров; да и отдельный человек может опираться на принципы аргументации из разных миров, меняя перспективы в мгновение ока, — лишь бы выиграть спор. Общая таблица миров следует: Augustine Мир вдохновения Одержимость, полет, трансценденция Bossuet Домашний мир Уважение, забота Adam Smith Мир рынка Равный обмен Saint-Simon Мир промышленности Техническая эффективность Rousseau Гражданский мир Равенство граждан Hobbes Мир мнения Признание, крутизна Перечисление этих миров может показаться надуманной схемой, а не результатом долгого эмпирического анализа, поскольку, во-первых, приведенные выше примеры столкновения миров придуманы и, во-вторых, российскому читателю не очень хорошо знакомы многие процитированные политические философы. Да и вообще, наверное, ту же роль, какую играет политическая философия во Франции, в России играет литература XIX века, которая дает нам нормативные широкоизвестные образцы споров о справедливости и примеры их разрешения.234 Однако чтобы лучше пояснить концепцию Болтански и Тевено и философские теории, к которым они отсылают, и проблемы, которые возникают в связи с этой версией прагматического поворота, давайте проиллюстрируем ее на российском материале. СРАВНЕНИЕС В пьесе Александра Гельмана Прото- РОССИЙСКИМ кол одного заседания, позже экрани- МАТЕРИАЛОМ зированной в фильме Премия с Евгением Леоновым в главной роли, основная канва событий — это также трудовые споры, связанные с отказом бригады бетонщиков на стройке получать начисленную им в конце года премию. В ходе этих споров люди апеллируют к совершенно разным мирам справедливости. Конечно, пьеса и фильм прошли цензуру и потому не могут быть адекватным отражением того, в каких мирах оправдания действительно жили советские люди и каков был относительный вес одного мира по отношению к другому. Но, по крайней мере, мы можем увидеть те миры, аргументация которых была идеологически приемлемой хотя бы настолько, что ее можно было воспроизвести в официально одобренной пьесе. В конце пьесы секретарь парткома Соломахин подытоживает ход дебатов по поводу выступления Потапова, бригадира бетонщиков. Сначала, когда Потапов сказал, что бригада отказалась от премии из-за невыгодности (они получили меньше, чем просто бы заработали, если б не было простоев), «мы решили, что он рвач», — говорит Соломахин. Потом, когда Потапов пояснил, что его бригаду интересуют не деньги, а то, чтобы не было сбоев на производстве, и таковое возможно (и именно из-за этого бригада не хочет взять премию, заставив дирекцию поменять стиль управления), «мы решили, что он — демагог», так как его заявления не обоснованы подсчетами. Когда же Потапов предоставил тетрадку с расчетами фондов стройки, показывавшими, что трест мог выполнить план и не надо было его занижать (в результате этого занижения и появилась незаслуженная премия за якобы случившееся перевыполнение плана), «мы решили, что он — человек Черникова», подсиживает директора по заданию темных сил, так как откуда он мог бы взять цифры из планового отдела?235 В одной этой тираде секретаря парткома налицо представлены уже три мира. Это — мир рынка и эквивалентного обмена, который официальная советская жизнь естественно считала самым незначимым, а апелляции к нему — почти аморальными («рвачество»). Потом — мир технической эффективности: не посчитал — не говори, иначе ты — демагог, твои слова необоснованны и несправедливы. В-третьих, это — мир домашней верности по отношению к главе клана; этот мир часто возникает на страницах пьесы, в сценах, когда начальники заботятся о своих людях: достаются ли им товары и квартиры, как обстоят дела с их детьми и т. п. Мир формального равенства (гражданский) возникает в пьесе всего раз и именно в конфликте с домашне-клановым миром: один из членов бригады бетонщиков, сын одного из близких людей директора стройки, отказывается подчиниться отцу и получить премию. В результате он поговорил с отцом, «как мужчина с мужчиной и как работник треста с работником треста», и отцу пришлось снять свои претензии отцовско-домашнего толка. Мира мнения в пьесе обнаружить не удается, хотя, возможно, это — лишь следствие ее специфического идеологического заказа; в рассказе Шолохова «Калоши», например, описывается попытка колхозника стать привлекательным через демонстративное ношение новых блестящих галош на виду у других колхозников, уродующих свою обувку в непролазной грязи. Но самое интересное — это мир веры. Он явно — не мир индивидуальной веры и личностной трансценденции, как в Исповеди Августина. Бригадир Потапов хочет, почти как Солженицын — но это, конечно, не говорится — жить не по лжи, по правде, поэтому он сдает премию обратно. Он хочет биться за правду, за «наш» завод, чтобы он работал, даже когда его сдали и забыли строители; ему нужна вера, как говорит Соломахин, что страна, а не только стройка или участок бетонщиков — его, что есть общий проект и все посильно вкладываются в один общий результат, построение коммунизма. Этот мир — не мир индивидуального вдохновения. На августиновс- кий мир больше указывает книга, которую читает положительный герой Черников во время партсобрания, не ожидая никакого обсуждения реальных вопросов: несправедливо тратить время на тягомотину, когда можно его потратить творчески. Мир веры Потапова другой — это доавгустиновский, аристотелевский мир полиса как общего начинания. Его справедливость основана на идее, что мы все в одной лодке и здесь важна как конечная цель, так и вклад каждого в общий результат. Если учесть, что центральный аргумент пьесы — утверждение этого мира веры, то получается, что советские споры задействуют мир, который не упоминают французские социологи. Это — аристотелевский мир, где главная правда заключается в достижении телоса, высокой поставленной цели.236 ВОПРОСЫ К Даже первый приблизительный анализ ДАННОМУ ПОДХОДУ пьесы Гельмана демонстрирует типичные вопросы, возникающие при рассмотрении концепции Болтански и Тевено. Почему авторами были выделены именно эти шесть миров, если в других культурах артикулируются стандарты справедливости, не попадающие под предложенную классификацию? Да и в самой Франции, почему выделены только 6 миров, то есть насколько исчерпывающа эта классификация? И как произошло становление этой структуры множественных рядоположенных и непересекающихся миров оправдания? Было ли сначала два—три, а потом добавлялись еще некоторые? И как это происходило? Работы последних лет Болтански, Тевено и их коллег можно отчасти оценить как попытки ответить на подобные вопросы.237 Во-первых, появились указания на миры оправдания, которые раньше не учитывались типичными книгами по трудовым спорам, но становятся все более центральными для публичной жизни Франции. Это, например, «зеленая» аргументация, рассуждения об экологической несправедливости определенной политики. Во-вторых, если исторической ретроспективы становления типично французской конфигурации миров так до сих пор и не было представлено, то оценка нынешней динамики миров несомненно присутствует. Так, последний бестселлер Болтански и Кьяпелло — это размышление о становлении нового мира оправдания, четко выявившегося в трудовых спорах во Франции в течение 90-х годов.238 Книга описывает превращение тезисов нормативной критики новых левых 60-х в принципы нового мира оправдания. Согласно этим принципам, нужно развивать гибкость и творчество в противовес дегуманизирующему влиянию массового производства, превращающего человека в придаток производственного аппарата и в одномерного потребителя. Однако ирония истории заключается в том, что эти принципы были легко интегрированы современным капитализмом для становления наиболее современных, еще более изощренных форм эксплуатации. Новолевый тип оправдания используется теперь для повсеместного распространения временной занятости, которая снижает издержки работодателя на пакеты социального страхования, для внедрения работы на дому, легко приводящей при наличии компьютера к незаметным сверхурочным часам, и т. д., и т. п. РЕЖИМЫ Другим развитием мысли данной школы ВОВЛЕЧЕННОСТИ стали работы Тевено о разных режимах вовлеченности или задействованности, regimes d’engagement.K Дело в том, что координация поведения с помощью оправдания и споров — только один из способов практической координации людей и вещей и, пожалуй, самый публичный из них. До открытого спора, но уже при имеющемся напряжении в отношениях координация производится не за счет открытого обвинения, а с помощью латентного выражения неудовольствия — например, подруга перестает звонить или подходить к телефону, да и другие привычные вещи не происходят ожидаемым образом и т. п. Это режим напряженности, но еще не ссоры. В режиме планового действия, когда все работает так, как надо, проблема публичного обоснования действия также не встает. Здесь координируются действия обычных функциональных агентов и вещей, поэтому оправдание не нужно. Однако такой функциональной координации не происходит, например, в режиме близости, regime de familiarite — или как еще можно попытаться перевести этот французский термин — в режиме близкого знакомства или фамильярности: ведь это наименее публичный режим. Градацию возрастающей степени публичности режимов вовлеченности можно проиллюстрировать с помощью следующего примера Тевено. Когда вы сидите у себя дома, вы находитесь в режиме близости — все разбросано вокруг вас, но вас не беспокоят валяющиеся вокруг одежда, книги и диски, складируемые на столе грязные кофейные чашки и старый кофейник без ручки, так как это — части вашей жизни и вы легко владеете ситуацией. Однако если вам придется пустить кого-либо пожить в вашей комнате или квартире во время вашего отсутствия, скажем, во время поры летних отпусков, то вам придется трансформировать эту реальность, хотя тем меньше, чем ближе для вас въезжающий. Близкому другу можно оставить ключи, лишь немного убрав и собрав разбросанные вещи. Ожидается, что, наткнувшись на безусловно значимую для вас вещь, он проявит нужную заботу. С другой стороны, он не будет ругаться, если вы не оставили инструкций, что делать с незакрывающейся форточкой. Дальнего родственника или заезжего знакомого нежелательно оставлять в окружении тех вещей, которые особенно значимы для вас как личности — письма, подарки, другие личные вещи убираются или запираются. Да хорошо бы было еще и объяснить постояльцу, как пользоваться кофейником без ручки, чтобы он его окончательно не доломал. Все эти виды адаптации вещей и пространства меняются при переходе к режиму плановой координации, когда вы решаете сдать свою жилплощадь. Тогда комната или квартира должны быть абсолютно функциональны (никаких неработающих шпингалетов!) и рассчитаны на усредненного пользователя (например, надо освобождать место в шкафах, куда съемщик будет складывать свою одежду). И только если возникают споры по поводу использования сданной жилплощади («мы не договаривались, что вы будете разбирать паркет для того, чтобы жарить шашлыки на балконе»), мы выходим из режима плановой координации и попадаем в наиболее публичный режим — режим оправдания. Как видно из приведенного примера, режимов может быть много, различия между ними — достаточно тонкими (в чем отличие дружбы от близкой дружбы или близкого знакомства?), но главное, что всех их можно попытаться уложить в спектр градаций от наиболее приватного режима, режима фамильярной близости, до наиболее публичного режима оправдания. Иными словами, прагматический поворот волнует не противопоставление публичного и приватного, а промежуточные режимы координации в спектре между этими двумя категориями. Кажется, что подобная задача безусловно интересна — например, в чем заключается специфика координации поведения людей, живущих в одной комнате в общежитии? Или — в чем специфика координации в коммуналке, где живешь, как говорят респонденты, «наедине со всеми»? Это — предметы ведущихся или законченных исследований. Подобные исследования режимов вовлеченности также по-новому высвечивают одну из базовых характеристик социологии Болтански и Тевено — особую роль вещей. В трактате Об оправдании вещи играли роль крючков, на которые навешивается интерпретация реальности, — именно тестируя выдвигаемые обоснования с точки зрения подтверждения их состоянием вещей или ходом дел, люди могли соревноваться в большей укорененности своей интерпретации справедливости или несправедливости происходящего. В режимах вовлеченности, менее публичных, чем режим оправдания, вещам дается другая роль, чем роль просто подпорок реальности. Как показали работы Марка Бревильери о греческом понятии chresis, «использование», даже простое пользование вещью включает в себя аспект не только правилосообразности, но праведности и справедливости.239 Русское слова «польза», как и греческое chresis, само предлагает нам это понимание: пользоваться — значит делать по-льзе; не так как нельзя, а так, как льзя. В этой интерпретации моральный запрет не «навешивается» на вещную реальность как бы «сверху», вдобавок к неморальным вещам, к которым обращаются, чтобы только проверить, насколько справедливы претензии морализатора. Тезис здесь более радикален: в самой вещи уже встроена мораль, вещь моральна и личностна с самого начала. Такие качества особенно очевидны в вещах, с которыми человек находится в режиме близости. Подобно кофейнику с отбитой ручкой или носиком, которым с трудом могут пользоваться даже наши друзья, мы окружены вещами, которые как бы вписаны в наше тело и личность. Например, ведущий финский социолог Ристо Алапуро поражает многих коллег тем, что ездит на работу на одном велосипеде начиная с конца 1950-х годов и на этом велосипеде может спокойно кататься только он, настолько велосипед является дисфункциональным с точки зрения нормального пользователя. У каждого из нас есть фотокамеры со сломанными кнопочками, которой умеем пользоваться только мы сами, ящики письменного стола или входная дверь с замками, которые открываются только при специальном надавливании и подергивании, которое непроблематично производит только тело хозяина и которое не объяснить другу на словах. Оставляя эти вещи другому, приходится показывать, как ими пользоваться, и иногда даже тренировать другого. Это относится не только к механическим вещам, но и к тем, что хранят для нас воспоминания, пробуждают эмоции и т. п. Передать их другому — значит сделать их дисфункциональными; для другого они немы: их голос молчит. Тевено рассматривает данные вещи как части дисперсной личности, которая состоит из целого облака подобных личностных элементов в дополнение к тому, что мы обычно рассматриваем как центр собственных действий и принятия решений.18 Мы несем целое облако таких вещей по своей жизни, добавляя и убавляя его элементы, иногда реконфигурируя его. В отношениях, описываемых традиционной социологией, которые обычно подпадают под режим планового взаимодействия, облака этих вещей незначимы. Да и переходя к взаимодействию в режиме плана, мы, например, вычищаем нашу комнату от всяких личных вещей (прежде чем сдать ее абстрактному съемщику с улицы) — поэтому эти личностные вещи даже не фигурируют в описаниях традиционной социологии. Однако как только мы переходим к рассмотрению других режимов вовлеченности — дружбы, знакомства и т. п., то роль личностных вещей становится очень велика. Дружба, например, может интерпретироваться не как непонятно почему возникающая межперсональная привлекательность двух эго, а как взаимоналожение двух облаков личностных вещей.240 Это взаимоналожение включает как совместное пользование вещами, так и циркуляцию вещей между этими облаками, когда книги, музыка, техника, партнеры и события отдаются в пользование другому после соответствующей тренировки и наладки. Иными словами, режимы вовлеченности, близкие к приватному полюсу спектра «пуб- личное—приватное», требуют внимания к личностным вещам, которые вовлечены в координацию или, лучше сказать, которые завлечены туда после частичного взаимопроникновения облаков и потому стали привлекательными для участвующих сторон. Трудности перевода французского термина regime de familiarite также указывают на интересные исследовательские проблемы. Действительно, если это режим фамильярности, то этот термин не схватывает отношения с близкими нам вещами. Если сказать «режим близости», то, наверное, под этот термин попадут как близкие люди, так и близкие вещи, но не становится ли тогда этот термин слишком общим? И как убрать интимно-сексуальные коннотации? Представляется, что термин можно бы было больше прояснить, подчеркнув корневую основу — famille, семья. Все базовые примеры Тевено по поводу этого режима, как правило, подразумевают буржуазную семейную обстановку, когда человек находится chezsoi, у себя дома. Наверное, это неслучайно. Только учтя роль семьи как аппарата диахронической передачи навыков обращения с вещами и людьми, можно понять, что такое режим близости. Действительно, простые повседневные вещи становятся личностными, когда они притираются к нам в процессе долгого пользования. Эта ложка мне дорога потому, что ей помешивали такую-то жидкость, а от этого замешалась такая история...; а этой фотокамерой могу пользоваться только я, так как у нее когда-то отвалилась задвижка затвора. Однако первоначальное научение пользоваться ложкой или фотокамерой (независимо от того, насколько данную ложку и камеру я освоил самостоятельно и по инструкции) когда-то произошло потому, что руки родителей двигали ложкой в моей руке или нажимали на кнопочки камеры моими пальчиками, или я подражал этим движениям. Режим близости чаще всего был запущен в ход именно в семье, вот потому он включает и вещи и людей, связанных этими вещами на буквально близком расстоянии. Важно подчеркнуть, однако, что связь в этом режиме — не только синхроническая (координация между живущими здесь и сейчас), а и диахроническая: вещи связывают нас с предыдущими поколениями, давая ощущение близости родных вещей родины и обосновывая, то есть буквально давая физическую опору и основание национальной идентичности. С чего начинается родина? С картинки в родном букваре? Или с песни матери, буденовки деда и товарищей в соседнем дворе? Исследования диахронической координации такого режима вовлеченности, как «родные», возможно, наконец помогут нам ответить, почему исчезновение отсылок к буденовке из последнего российского гимна зафиксировало явный демонтаж советской идентичности (ныне живущие уже не связаны с предыдущими поколениями этой советской вещью), но не привело к стабилизации новой российской идентичности. Может, потому, что стало меньше похожих опорных вещей, лично и морально значимых для связки поколений?
<< | >>
Источник: Волков В.В., Хархордин О.В.. Теория практик. 2008

Еще по теме Глава 13. СОЦИОЛОГИЯ БОЛТАНСКИ-ТЕВЕНО: МИРЫ И РЕЖИМЫ:

  1. Глава 13. СОЦИОЛОГИЯ БОЛТАНСКИ-ТЕВЕНО: МИРЫ И РЕЖИМЫ