<<
>>

Глава 2. «МЕТОД» ЛЮДВИГА ВИТГЕНШТЕЙНА

Научное исследование возникает тогда, когда человек меняет свои отношения с природой, разделяя ее на значимые фрагменты и превращая их в объект исследования путем предварительного препарирования.
Изучение некоторой реальности со всей строгостью научного метода возможно только после того, как она представлена в качестве объекта наблюдения или экспериментирования. По сравнению с науками о природе, социология сталкивается с более значительными трудностями. Исследователю необходимо выхватить некоторые фрагменты общественной жизни и занять позицию наблюдателя, которая для рядового члена общества не является естественной. Кроме этого, надо создать проблему там, где ее нет, поскольку, в отличие от внешнего по отношению к обществу мира природы, скрывающего свои тайны, социальный мир является нашим собственным, который мы создали и воспроизводим. Поэтому предварительным условием социологического познания является занимание определенной позиции, предполагающей работу с дистанцией, особое видение, а также способ проблематизации, то есть создание проблемы там, где ее не видят другие. Позиция, видение и проблематизация вместе образуют характерный стиль мысли; именно они, а не предмет и метод, которые на самом деле из них следуют, лежат в основе парадигмальных различий в социальных исследованиях. АВТОРСКАЯ Эмиль Дюркгейм, автор влиятельней- ПОЗИЦИЯ,ВИДЕНИЕ, шего стиля мышления, называемого ПРОБЛЕМАТИЗАЦИЯ «объективизм» или «структурализм», указывает, что социальные явления необходимо рассматривать как вещи, то есть как нечто внешнее, не зависимое от сознания. Для этого социологу необходимо занять особую позицию. «Рассматривать факты определенного порядка как вещи [...] значит занимать по отношению к ним определенную мыслительную позицию».61 В этом заключается трюк, практическое искусство этой школы. Мыслительная позиция и взгляд социолога должны сперва сделать из общества объект, подходящий для научного исследования.
Социальные факты, утверждал Дюркгейм, проблематичны и непостижимы для обыденного сознания, поэтому и требуют отдельной науки. Наше правило, поясняет он, «не заключает в себе никакой метафизической концепции, никакой спекуляции относительно основы бытия. Оно требует только одного: чтобы социолог погрузился в состояние духа, в котором находятся физики, химики, физиологи, когда они вступают в новую, еще не исследованную область своей науки. Нужно, чтобы, проникая в социальный мир, он осознавал, что вступает в неизведанное».62 Ничего себе! Будучи членом общества, человек не может естественным образом увидеть его как нечто незнакомое и неизведанное, устранить обыденное понимание социальных феноменов. И Дюркгейм находит особый инструмент наблюдения, который позволяет удерживать внешнюю позицию, не вникая в субъективные мотивы. Именно социальная статистика, количественно фиксирующая действия людей, реализует научный идеал, позволяя не видеть и не понимать, но наблюдать — с максимальной дистанции и за максимальным количеством индивидов. За внешней безличностью и строгостью научного метода скрывается авторская позиция, способ видения и проблематизация, создающие условия возможности применения этого метода. В текстах классиков, основателей парадигм всегда можно отыскать описание позиции и способа видения, о которых авторы пишут красиво и страстно, с мистическим оттенком, поскольку для них это и есть настоящие открытия — все остальное из них следует. Есть такие описания и у Макса Вебера, основателя субъективистской, понимающей социологии. Свое видение он сравнивает с астрономическим, когда из бессмысленной бесконечности светлых точек на ночном небе актом восприятия создается набор констелляций, то есть созвездий, имеющих узнаваемую форму и название. Аналогичным образом, согласно Веберу, осуществляется препарирование социальной реальности. Для понимания действительности, пишет он, нам важна констелляция, в которой мы находим гипотетические факторы, сгруппированные в значимое для нас явление культуры.63 Примерами таких констелляций могут быть «капитализм» или «патримониальное общество».
Культура «есть тот конечный фрагмент лишенной смысла мировой бесконечности, который с точки зрения человека обладает смыслом и значением».64 От ученого, утверждает Вебер, требуется воля и способность сознательно «занять определенную позицию по отношению к миру и придать ему смысл»} Следуя немецкой традиции, Вебер принципиально отказывается от того, чтобы сделать из общества объект по модели естественных наук. Он выбирает другую крайность — максимального проникновения в смысл и мотивы действия людей, которые и есть социальная реальность, независимо от того, ложны они или истинны с точки зрения строгого внешнего наблюдателя. Процедура понимания предполагает, что разные мотивы по-разному доступны: рациональные понятны любому, а более сложные, включающие культурно специфичные ценности, требуют особого искусства интерпретации. Но в целом позиция, занимаемая Вебером, предполагает минимальную дистанцию, устраняющую реального индивида и его практику и заменяющую его идеальной смысловой схемой, идеальным типом. Построение идеального типа — это особая мыслительная процедура, служащая для того, чтобы препарировать историческую действительность и тем самым сделать ее удобной для последующего анализа, то есть выхватить и поставить перед мысленным взором определенные фрагменты реальности. У Дюркгейма средством перехода от реальности жизни к объекту научного исследования служит количественное представление поведения людей. Оно создает дистанцию и отстранение, подготавливая почву для последующего объяснения. Вебер исходит из требования понимания. Вопрос отстранения, соответственно, у него не ставится. Вместе с тем создание идеального типа также служит средством перехода от реальности жизни к объекту исследования. Но идеальный тип скорее служит инструментом приближения, осуществляя селекцию и абстрагирование общезначимых характеристик действительности. Аналогичные процедуры типизации, как покажет последующая социология в лице Альфреда Шюца и его последователей, осуществляют и обычные люди в своей рутинной деятельности.
Разница лишь в том, что социолог культуры, подобный Веберу, имеет перед собой гигантский исторический массив или гораздо более широкое поле культуры, не доступное простому смертному. Веберовский идеальный тип создается «посредством одностороннего усиления одной или нескольких точек зрения и соединения множества диффузно и дискретно существующих единичных явлений [...], которые соответствуют тем односторонне вычлененным точкам зрения и складываются в единый мысленный образ».65 И если методом такой социологии является интерпретирующее понимание, то оно возможно лишь постольку, поскольку автор уже занял определенную позицию, которая диктует необходимость уйти от эмпирического разнообразия исторической практики, чтобы проникнуть в ее внутренний смысл: понимать, но не видеть. Максимально дистанцируясь или максимально приближаясь, занимаясь поиском скрытых социальных сил или проникая в глубины смысла, и Дюркгейм и Вебер проходят мимо действительной практики, мимо реального человека, занятого делом. Оба были кабинетными мыслителями и блестящими профессорами, смотрели далеко и глубоко, но никому из них и в голову не приходило посмотреть на то, что рядом. Талкотт Парсонс, который пытался найти третий путь в социологии, долго и мучительно осуществлял категориальный синтез, механически объединив Дюркгейма и Вебера в понятии «структура социального действия», но так и не нашел собственной позиции и видения.66 Альтернатива двум классикам находилась в другом измерении, хотя долгое время не была оформлена по модели дисциплинарной матрицы социологии. Впоследствии она прибрела форму социологии повседневности, а также исследований повседневных практик. Но первоначально ее основные посылки развивались в русле философии сознания и обыденного языка. Наиболее ярко этот стиль мышления, который оказал длительное и глубокое влияние на социальные науки, выражен в текстах Людвига Витгенштейна.67 Витгенштейн ввел несколько новых понятий, схватывающих природу социальной реальности, таких как «форма жизни» и «языковая игра», а также новую проблематику: природа практического знания и следования правилу (ей посвящены отдельные главы этой книги).
Эти понятия и проблемы впоследствии разбирались и развивались многими авторами, в том числе теми, которые рассмотрены в данной книге. Но влияние Витгенштейна как одного из основателей практической парадигмы происходит из его авторской позиции и особого видения, в перспективе которого разворачиваются придуманные им категории. Поэтому сначала поставим вопрос: какая позиция, точка зрения и какой способ проблематизации характерны для Витгенштейна? Речь идет о точке зрения в буквальном, а не переносном смысле, понимаемой не как мнение или ценность, а именно как позиция, которая неотделима от авторского видения. Это качественная характеристика любой парадигмы — вопрос позиции исследователя и того, как видеть. Являющееся частью практического искусства исследователя, своего рода личностным знанием, авторское видение едва ли возможно записать в учебниках наряду с методологическими рецептами, хотя без него применение этих рецептов затруднительно, поскольку сначала надо увидеть, к чему же их применять. Но и то, что мы понимаем как метод, поддается большей или меньшей степени формализации в зависимости от той или иной парадигмы, а в социологии повседневности и исследованиях практик метод едва отделим от авторской позиции и видения. У Витгенштейна много указаний на то, что он нашел некоторую позицию, которая отлична от традиционной позиции философии или науки. В своих рукописях он замечает: «Работа в философии — как во многом и в архитектуре — это в значительной мере работа над самим собой. Над собственной точкой зрения. Над способом видения предметов».68 Каков же этот способ видения? Витгенштейн многократно возвращается к описанию своего метода, постоянно пользуясь терминологией зрительного восприятия. Ее тоже нужно понимать буквально: исследование повседневной практики есть прежде всего смотрение и детальное описание того, что увидено. Он так и говорит: «Ни в чем не оправдывайся, ничего не скрывай, смотри и говори, как обстоит дело в действительности».69 Витгенштейн говорит о всматривании в работу нашего языка, о том, что «понятие наглядного взору действия имеет принципиальное значение».
Или восклицает: «Присмотрись! Не думай, а смотри!» И дальше: «Мы хотим понять нечто такое, что уже открыто нашему взору».70 Последняя фраза кажется парадоксальной. Исследование должно не открывать что-то новое, а заниматься тем, что уже открыто; не тем, что обычно составляет проблему, а тем, что непроблематично. Обычно человек начинает всматриваться и вопрошать, только когда возникает проблема, когда что-то идет не так. В остальном он, может, и видит, но не замечает. Он не замечает того, как он что-либо делает, это вроде бы на виду, но не заметно, как если бы было скрыто. То, что можно видеть, настаивает Витгенштейн, и есть практика, то есть вся совокупность производимых действий, только ее не замечают либо по причине непроблематичности, либо считая ее лишь внешним проявлением чего-то скрытого, стоящего за ней — сознания, мышления, когнитивных процессов и т. п. Проблему составляет как раз то, что находится на виду. «Наиболее важные для нас аспекты вещей, — говорит он, — скрыты из-за своей простоты и повседневности. (Их не замечают, — потому что они всегда перед глазами.) Подлинные основания их совсем не привлекают внимания человека. До тех пор, пока это не бросится ему в глаза. — Иначе говоря: то, чего мы [до поры] не замечаем, будучи увидено однажды, оказывается самым захватывающим и сильным»71. Здесь мы имеем дело с парадоксальной логикой, утверждающей, что настоящей проблемой является то, что мы все знаем и видим, но не замечаем, поскольку это знакомо и непроблематично, буквально — что прямо на виду, но слишком близко. Это и есть проблематизация, типичное обоснование социологии повседневности: видеть проблему там, где ее нет. Дюркгейм, как мы помним, обосновывал свой предмет и метод указанием на то, что существует реальность, недоступная сознанию людей, но влияющая на их поведение. Предметом социологического исследования тогда должны стать скрытые силы и взаимо связи неэмпирического свойства. У Вебера исходной реальностью является смысл и мотивы, которые даны сознанию человека и которые социолог может от него услышать или вычитать из общезначимых текстов культуры. В случае Витгенштейна мы имеем дело с иной позицией, полагающей, что неосознаваемое, то есть наиболее скрытое и, значит, требующее исследования, есть привычное, открытое взору, близкое, но именно по причине этих качеств незамечаемое, находящееся на заднем плане. Следовательно, чтобы сделать проблемой близкие и знакомые аспекты человеческого поведения, увидеть повседневные практики, необходимо определенное дистанцирование или отстранение. Дюркгейм также говорил о необходимости обращения со знакомым как с чуждым и неизведанным, но его мера дистанции была иной, соответствующей технике статистического анализа и структурного объяснения. У Витгенштейна в качестве техники выступает определенный способ описания-показа, проистекающий из соответствующего искусства видеть повседневное переплетение языка и действий. Дюркгейм считает основной задачей исследования объяснение, давая методологические советы о том, как его строить. Позиция Витгенштейна противоположна: «Нам следует отказаться от всякого объяснения и заменить его только описанием».72 «Так как все открыто взору, то нечего и объяснять. Ведь нас интересует не то, что скрыто».73 В чем же тогда проблема? СМОТРИ И Традиционный способ философского и ГОВОРИ социологического мышления проходит мимо реальности. Оставаясь в пределах языковой игры, называемой «наукой» или «философскими рефлексиями», и, значит, будучи выключенным из других повседневных практик, ученый склонен задавать ложные вопросы: что такое язык? Что такое предложение и какова его общая форма? Что такое мышление? Что такое общество, ценности и т. д.? Стремясь постичь универсальные структуры высказывания или действия, открыть некоторую сущность, философ вступает на ложный путь, ведущий в тупик, поскольку он исследует мертвый язык, а не тот, который работает многообразными способами и которым мы умело жонглируем в по вседневной жизни. «Философские проблемы возникают, когда язык пребывает в праздности».74 Сам язык науки, призванный устанавливать «истину» о положении вещей во внешнем мире, конечно, не находится в праздности, а работает именно на эту задачу. Витгенштейн, которого сторонники логического позитивизма считали своим идейным вдохновителем, первоначально тоже находился в плену картины, где весь язык был сведен к функции репрезентации. Согласно «раннему» Витгенштейну, основной вопрос аналитической философии, вопрос о границах и возможности познания, сводился к проблеме того, каким образом высказывания языка могут представлять что-либо во внешнем мире. В общем виде ответ состоял в том, что мир состоит из фактов, со- тнесенных между собой, а язык представляет этот мир постольку, поскольку положение дел в нем («дела обстоят так-то и так-то») соответствуют логической структуре высказывания.75 Иные высказывания языка, структура которых не имеет эмпирического референта, логический позитивизм предлагал считать бессмысленными. Повседневная болтовня тогда вообще никого не интересовала и лишь много позже стала предметом отдельного направления социологии, названного анализом разговора (conversation analysis).'1 Позже Витгенштейн признает, что представление предметов во внешнем мире или указание на них с помощью слов — это лишь одно применение из многих возможных, одна языковая игра наряду с другими, а не всеобщая сущность языка. Если не думать, а смотреть на то, как язык используется в многообразных жизненных ситуациях, а не в философском кружке, то становится очевидным множество других способов его применения. Слово и предложение в них может играть совершенно разную роль. Слово «прочь!» не представляет ничего во внешнем мире, «пять плит» может на самом деле быть командой на стройке. Мы можем побуждать другого человека на какие-либо действия, выражать свои чувства, загадывать загадки, пробовать вино и обсуждать его достоинства и так далее — все это будет разными способами использования языка в контекстах повседневной практики или разными языковыми играми. В практике философствования слова и предложения изымаются из контекста своего применения, кладутся перед мысленным взором, как разъятая лягушка перед физиологом, чтобы ответить на вопрос, как же они могут выразить предметы или идеи. Но мертвый язык уведет нас по ложному пути. Вместо того чтобы размышлять о некотором абстрактно-логическом соотношении слов и вещей, нужно обратиться к реальному использованию слов в практике повседневной жизни. Тексты Витгенштейна — это описание разных способов применения слов, предложений, ситуаций, в которых переплетены слова и действия. Он приводит наглядные описания практических контекстов: взаимодействия на стройке, выполнение математических операций, игра в шахматы, восприятие формы и цвета, переживание боли и других ощущений, многообразные ситуации употребления слов, символов и т. п. Среди них то, что может быть названо философскими обобщениями, занимает минимальное место, поскольку цель автора — достижение такой описательной наглядности, при которой читатель сам все поймет, увидит и дополнительные пояснения ему не потребуются. Описывая множество воображаемых ситуаций, из которых и сплетена ткань Философских исследований, автор стремится показать, как на самом деле работает язык, и посредством такого показа позволить читателю увидеть природу языка, мышления, восприятия, проясняя или вовсе снимая традиционные философские проблемы. Этот метод согласуется с видением языка как множественности языковых игр или форм жизни, за которыми нет единой скрытой структуры или сущности, которые не объединены каким-то одним признаком. Чтобы объяснить то, как он видит язык, Витгенштейн прибегает к оригинальной концепции «семейных сходств». Если посмотреть на фотографию, где запечатлены три поколения членов одной семьи от бабушек до внуков, то можно усмотреть внешние сходства, которые в отдельных представителях будут то появляться, то исчезать, каждый раз как-то сочетаясь. Где-то будет представлен характерный разлет бровей, где-то большой нос в сочетании с широко посаженными глазами, где-то — острый подбородок и другие признаки. Но едва ли найдется на картинке тот человек, который будет носителем всех черт одновременно. И наоборот, ни один из характерных признаков не будет сквозным, свойственным всем без исключения. Поэтому всю семью нельзя свести к одному определяющему свойству. Родство их, тем не менее, будет нам наглядно явлено. К слову, Вебер бы в такой ситуации, будь он вооружен фотороботом, построил бы идеальный тип, соединив все признаки в одном лице либо взяв в качестве идеального типа самого характерного представителя семейства, отбраковав остальных: вот, мол, идеально-типический X. Но если добавить к внешним признакам еще характеры и манеры всех членов семьи X, то мы тоже увидим семейные сходства, а построение идеального типа будет представляться нам уже явным абсурдом. При этом, понаблюдав за X в жизни, мы можем составить себе полное представление об этом явлении, не прибегая к особым философским процедурам. Если мы спросим, что такое игра, и посмотрим на множество игр, в которые играют люди, — спортивные, детские, азартные, игры- загадки, ситуативные, настольные, — то мы также увидим сплетение признаков, которые то появляются, то исчезают. Не обладая возможностью дать одно сквозное определение понятию «игра», мы, тем не менее, успешно пользуемся им в жизни, и строгость нам не нужна. Таким же способом Витгенштейн предлагает помыслить язык — как множество переплетающихся друг с другом языковых игр. «Вместо того чтобы выявлять то общее, что свойственно всему, называемому языком, я говорю: во всех этих явлениях нет какой-то одной общей черты, из-за которой мы применили к ним всем одинаковое слово. — Но они родственны друг другу многообразными способами».76 Указание на то, что все открыто взору, имеет методологическое значение. Если бы Витгенштейна спросили, что такое знание или что такое мышление, он предложил бы внимательно присмотреться к тому, как употребляются эти слова в реальных ситуациях. Правильное понимание подскажет грамматика. Она задает возможные способы употребления тех или иных понятий, говорит нам о том, чем что-либо является для нас. Но важно иметь в виду, что это не грамматика корректного построения отдельных высказываний — она проявляется и тогда, когда мы не говорим, а делаем что-то молча или видим действия других. Это не грамматика языка, а некоторая глубинная грамматика, определяющая возможность появления чего- либо в нашей жизни, что-то вроде устройства нашего мира.77 Витген штейн имеет в виду возможные способы употребления слов сообществом, которые соответствуют некоторой практике, форме жизни и которые каждый человек усваивает в процессе воспитания или вовлеченности в совместную с другими деятельность. Научаясь реагировать и реагируя одинаковым и наглядным для других образом на одни и те же ситуации (или «стимулы»), люди поддерживают реальность того, чем наполнен их мир. Живые отличаются от мертвых в том числе и тем, что мы по-разному ведем себя по отношению к тем и к другим. Фраза «смотри, какой замечательный мертвый котенок, иди поиграй с ним!» построена корректно с точки зрения грамматики языка, но звучит странно, ибо нарушает грамматику формы жизни, где слово «мертвый» переплетено с другими словами и действиями и употребляется по-другому. Хотя в сумасшедшем доме эта фраза не вызовет удивления — ноееи используют по-другому, например как диагноз. Грамматическое исследование — а это может быть синонимом исследования практик — показывает, как мы в повседневной жизни приходим к достоверности или убеждаемся в том, что кто-либо мыслит или обладает сознанием. Природа знания постигается описанием языковых игр, в которых явлен смысл того, что такое знать, или того, как осуществляется проверка знания или его подтверждение. Традиционная философская проблематика достоверного знания (ей посвящена работа О достоверности) трансформируется у Витгенштейна в рассмотрение практических ситуаций, благодаря которым мы убеждаемся в том, что что-то существует, или благодаря которым проявляется практическое знание — умение самостоятельно что- либо сделать так, что это будет принято сообществом как успешное выполнение задачи, например самостоятельно продолжить арифметическую прогрессию. Фраза «я знаю, что...» означает нашу готовность верить во что-то, и эта готовность поддерживается всем нашим опытом. Разделяемые формы жизни, переплетенные, вложенные друг в друга, совокупность слов и действий нынешних и прошлых и есть основания достоверности знания, то есть условия, делающие уместным употребление слов типа «я знаю, что то-то и то-то существует». «Начиная верить чему-то, мы верим не единичному предло жению, а целой системе предложений».78 Трудность же состоит в том, чтобы усмотреть безосновательность нашего верования. В современных обществах представления о достоверном существовании чего-либо (например, электрического тока, элементарных частиц или атмосферных циклонов) поддерживаются коллективной практикой и языком научных исследований так же, как реальность духов, покровителей или других потусторонних сил поддерживается магической или ритуальной практикой, в которой переплетены заклинания и физические действия. И там и там для участника характерна полная самоотдача и вера практического свойства, благодаря которой нечто признается достоверно существующим и становится действительной системой координат жизни сообщества. Поэтому осуждение некой «примитивной картины мира» как набора суеверий с точки зрения науки было бы совершенно неуместным, действительного конфликта между ними нет. Сходным образом «работают» категории эстетики, которые становятся общезначимыми не за счет соотнесения с неким абсолютным эталоном, а лишь в контексте формы жизни, где они явлены без слов, подобно жесту. «Для того, чтобы прояснить слова, означающие эстетические понятия, вы должны описать некие способы жизни, — говорит Витгенштейн. — Мы думаем, что мы должны говорить об эстетических утверждениях, таких, как «Это прекрасно», но мы обнаруживаем, что если мы должны говорить об эстетических утверждениях, мы не обнаружим этих слов вообще: лишь слово, употребленное как жест, сопровождаемое сложной деятельностью».79 Соблазну считать мышление неким скрытым внутренним процессом Витгенштейн противопоставляетлежащую на поверхности грамматику употребления слов «думать», «мыслить» и им подобных — при каких обстоятельствах мы склонны называть действия именно этими словами или приписывать другим эти способности. Нет мышления как отдельного процесса или строгих операций. Мы учимся решать задачки, шутить, играть в интеллектуальные игры, находить выход из трудного положения — делаем это и видим, как это делают другие. Мы можем указать пальцем — вот человек решает задачку, играет в шах маты или смотрит, как приладить балку. Но можем ли мы показать пальцем на что-то отдельное от перечисленного и сказать: а теперь он мыслит? Человек, конечно, может долго сидеть с напряженным лицом, почесывая затылок, или ходить туда-сюда, говоря: я думаю. Но создание складок на лбу, почесывания, хождение или другие сопутствующие признаки тем более не будут мышлением — им будет само решение задачки или сама шутка. Мышлением будут считаться сами практики, успешные действия, признанные другими как успешные, те действия, которые мы сопровождаем словами «я придумал», «я понял» и т. п. А ложная грамматическая привычка отправляет нас в погоню за химерами, говорит Витгенштейн, то есть за скрытой сущностью мышления. «Когда философы употребляют слово — “знание”, “бытие”, “объект”, “я”, “предложение”, “имя” — и пытаются схватить сущность вещи, то всегда следует спрашивать: так ли фактически употребляется это слово в языке, откуда оно родом? Избавиться от иллюзий можно обозревая употребление наших слов и описывая соответствующие ситуации. Мы возвращаем слова от метафизического к их повседневномуупотреблению».80 Но все это не означает, что простое перечисление примеров словоупотребления будет решением исследовательской задачи, ибо смысл словам придают действия. Ведь само употребление слов происходит на фоне практической деятельности или формы жизни, которую и надо суметь увидеть и описать. При этом ее границы не имеют четкого очертания: одни формы жизни тянут за собой другие и так до бесконечности, причем ни одна из них не является конечным основанием для всего остального. Исследование, даже описательное, должно такие границы очертить, то есть выделить некоторые узнаваемые, повторяющиеся фрагменты реальности. Оно также должно решить проблему совместимости языковых игр: одно дело язык практики, другое дело ее аналитическое описание, это разные способы применения языка. Когда мы что-то делаем, мы не смотримся в зеркало, а когда смотримся, то не делаем ничего другого или делаем это по-другому. «Метод» Витгенштейна состоит в том, чтобы сделать наглядным то, что мы делаем, но не замечаем, показать действительную практику и при этом не впасть в грамматические иллюзии. Задача проведения границ, о которой писал еще Вебер, то есть как из бесконечной действительности событий выделить конеч ные фрагменты, не менее актуальна и для социологии повседневности, и здесь авторский волюнтаризм может быть оправдан не столько отсылкой к реально существующим фрагментам, совпадающим с границами социальных институтов, сколько убедительностью последующего анализа. А он уже должен основываться не на перечислении потенциально бесконечного ряда ситуативных примеров, как у Витгенштейна, а на изобретении категорий, схватывающих эти фрагменты реальности и их структуру, показывающих их, как в зеркале. В этом и будет, после Витгенштейна, состоять основная «работа» исследования практик или социологии повседневности. Ирвинг Гофман решал задачу определения границ путем выделения «отрезков реальности» (strips ofreality), «социальных ситуаций» или «социальных контекстов» (social settings), делая наглядным, путем особого авторского описания, практики коллективного определения ситуаций, то есть общей воспринимаемой реальности.81 Исследованием практического использования повседневного языка так, как к этому призывал Витгенштейн, стали и работы калифорнийских эт- нометодологов 1970-х годах.82 Во французской традиции видение социального мира как совокупности языковых игр или форм жизни было первоначально привнесено в классическое наследие Дюркгей- ма и Маркса, сформировав картину практик как иерархических и стратифицированных полей в работах Пьера Бурдье (глава 10 настоящего издания). Впоследствии идея иерархии ушла, уступив место более «плоской» реальности социальных миров в работах Болтан- ски и Тевено и достигнув своего крайнего выражения в работах Бруно Латура, уравнявшего своими авторскими описаниями социального взаимодействия людей и вещи. В каком-то смысле эти исследования располагаются в стороне от классических социологических традиций, в нише, которую открыл Витгенштейн. Поэтому его методологический постулат о том, что если все открыто взору, то нечего объяснять, стал не отказом от исследования, а серьезнейшим вызовом для исследователя.
<< | >>
Источник: Волков В.В., Хархордин О.В.. Теория практик. 2008

Еще по теме Глава 2. «МЕТОД» ЛЮДВИГА ВИТГЕНШТЕЙНА:

  1. Емельянов Ю. Н., Скворцов Н. Г., Тавровский А. В. СИМВОЛИКО-ИНТЕРПРЕТАТИВНЫЙ ПОДХОД В СОВРЕМЕННОЙ КУЛЬТУРАНТРОПОЛОГИИ
  2. Глава 2. «МЕТОД» ЛЮДВИГА ВИТГЕНШТЕЙНА