Академгородок, Москва, первые Всесоюзные выборочные опросы
В моем представлении ты пришел в социологию уже будучи сложившимся ученым: доктором экономических наук. Мне кажется, что очень давно я читал твою книгу по эконометрике. Так это? Расскажи, пожалуйста, о твоих работах, составив
ших суть кандидатской и докторской диссертаций.
Когда ты их защитил? Ты учился в аспирантуре? Кто из видных экономистов того времени поддерживал твои исследования?Кандидатская диссертация была защищена мною в 1956 году в Институте экономики АН СССР. Она была о мальтузианстве. Докторская была защищена в Институте мировой экономики и международных отношений АН СССР в 1966 году Тема — «Эконометрика в западной экономической науке». В аспирантуре я никогда не учился. Меня поддерживал только один известный экономист — Израиль Блюмин[825], умерший в 1959 году.
Когда у тебя появился интерес к самостоятельным научным поискам? Какие проблемы привлекали твое внимание? Кто-либо направлял твои первые научные изыскания?
По настоящему моя творческая жизнь началась в Академго- родоке в начале 1960-х, где Володя Шубкин[826], распознав мои гуманитарные склонности, толкал меня в социологию. Настоящее удовольствие от творческой деятельности я получил в 1965-1966 годах, когда начал первые в стране всесоюзные опросы (их объектом были читатели центральных газет) и стал придумывать различные измерительные процедуры.
Зная тебя многие годы и имея общие представление о научной работе, с трудом верю, что человек, подготовивший кандидатскую и докторскую по такой захватывающей теме, как эконометрика, ощутил интерес к научной работе, лишь прикоснувшись к социологии. Пожалуйста, поясни это...
Возникшее у тебя удивление весьма примечательно. Уж не знаю, согласишься ли ты и куча моих коллег со мной. Дело в том, что в моем понимании прогресс в социальной науке происходит в области методов, новых оригинальных теорий в течение нескольких десятилетий и в научном (а не идеологическом) обобщении оригинального эмпирического материала.
До середины 1960-х продвижения по каждому из этих параметров было равно нулю. Все новые серьезные идеи и методы, которые появлялись в стране, практически без исключений, были заимствованы в той или иной форме (иногда замаскированной) на Западе. Попытки талантливых людей типа Щедровицкого[827] создать нечто оригинальноесвелись к доморощенным концепциям, которые к современной науке никакого отношения не имели. Мне это было ясно с моего первого знакомства с ними в начале 1960-х. Вся «новая философия деятельности» Щедровицкого, несмотря на возникновение большой секты людей, жадно тянувшихся к нечто отличному от официального марксизма, полностью исчезла из лона науки (я ни разу не встречал на нее ссылки на Западе), хотя и она внесла свой вклад в дискредитацию официальной философии.
Такова же судьба идей других светил типа Мамардашвили[828], не говоря уже о нуднейшем Лосеве[829]. Используя знаменитые слова Леопольда Ранке[830], старого немецкого историка, можно сказать, что все правильное в них, имело западное происхождение, а все новое — было либо тривиально (вроде схем со стрелочками щедровитян), либо просто неверно.
Еще менее я намерен считать творчеством деятельность тех, кто упражнялся в анализе «Капитала» и его логики, а также тех, кто противопоставлял молодого Маркса старому. Конечно, и здесь талантливые марксологи типа Зиновьева[831] или Ильенкова[832] разрушали официальную идеологию, и в этом была их заслуга в истории общественного движения на Руси (но не науки), но к подлинной науке это отношение не имело вместе с «новой логикой». Зиновьев как философ был полностью отторгнут Западом вместе с его вздорными обещаниями создать модели, способные предсказывать политическое развитие России. Только тогда, когда Зиновьев полностью освободился от марксологии и стал писать о советском обществе абсолютно свободно, он в «Зияющих высотах» сумел подняться до очень высокого интеллектуального уровня, однако не как строгий ученый, а как великий сатирик Щедринского масштаба.
Впрочем, на такое же глубокое понимание советского общества мог претендовать и Василий Гроссман в его гениальной «Жизнь и судьба». Среди психологов было несколько имен (Выготский[833] и Леонтьев[834], например), а также Бахтин[835] с его теорией карнавала (не бог весь что, но все-такиэта была свежая мысль), которые оказались включенными в западные учебники благодаря их частным теориям с эмпирической базой. Я предлагаю моим оппонентам назвать достижения самых замечательных историков, философов, социологов, социальных психологов за все 40 лет послесталинской эпохи.
Если отвлечься от тех «ученых», которые занимались только идеологической работой в соответствии с последними указаниями ЦК КПСС типа Чангли[836] (а имя им легион), то научная деятельность честных людей в лучшем случае сводилась к: 1) изучению западной науки и изложению ее результатов, теорий и методов, насколько это позволяла цензура и самоцензура; 2) стремлению применить некоторые западные теории и методы к советской действительности с некоторым флером самостоятельности; 3) сбору новых, действительно ценных данных, там где это было возможно и где официальная идеология не очень буйствовала — в некоторых областях истории, археологии, этнографии, литературоведении.
Год назад я был участником сессии на конференции американских славистов, на которой Арон Гуревич[837], очень мною уважаемый человек, был представлен американскими аспирантами как ученый, открывший новые горизонты в советской исторической науке. Я сильно разочаровал их, утверждая, что заслуга этого очень храброго человека была в том, что он не побоялся включить западные концепции в свои работы по западному средневековью.
Я утверждаю, что все лучшие советские социологи там, где они не придумывали концепции, ныне абсолютно забытые, были в теории (с методами дело сложнее, и я поясню) вплоть до 1991 чистыми учениками Запада.
Я не был исключением. Мне, конечно, доставляло удовольствие изучать эконометрику, ее математический аппарат, всевозможные теории западной экономической науки и излагать их советскому читателю с надеждой, что он поймет убогость советской политической экономии.
Мне было приятно то, что в каких-то случаях мне удалось что-то понять в теории кейнсовского мультипликатора больше, чем некоторые западные авторы. И это все. Я не мог прибежать к моим аспирантам или коллегам с возгласом: «ребята, я открыл в эконометрике нечто!». Максимум, что я мог сделать, было
рассказать о западной науке на семинарах, организованных Центральным экономико-математическим институтом (ЦЭМИ) в Баку- риани в 1966 или прочитать тогда же лекции о Кейнсе[838] умнейшим математикам в Институте проблем управления, очень благодарным мне за то, что я расширял их кругозор и давал им новые аргументы против официальной идеологии. Я также прочитал, наверное, одним из первых в стране в 1987 году курс по истории социологии в Академгородке, но опять-таки назвать это актом творчества я никак не могу. Никакого большого творческого подъема от моих научных занятий по эмпирической социологии я не испытывал, полностью отдавая себе отчет во вторичности того, что делал.
Единственная область социальных наук, где сформировалась оригинальная теория, было экономико-математическое направление, созданное благодаря открытию линейного программирования Леонидом Канторовичем[839]. Я, между прочим, получал действительно некоторое творческое удовольствие, участвуя в анализе и применении идей линейного программирования к социальному и экономическому анализу. Я, кстати, опубликовал в знаменитом сборнике «Количественные методы в социальных науках» (1966) главу «Оптимальное программирование и социология». Я участвовал во всех возможных семинарах по оптимальному программированию, и это было действительно приобщением к подлинной науке, хотя в лучшем случае я мог быть только одним из тех, кто раньше других сумел разобраться в огромной эвристической силе оптимального программирования, в частности знаменитых двойных оценок (или теневых цен в западной терминологии) и значения дефицитности ресурсов как важнейшей проблеме всех социальных наук. Я даже опубликовал одну их первых (если не первую) статью, в которой показал, как применить линейное программирование в реальном планировании (статья вышла в журнале «Экономика сельского хозяйства» где-то вначале 1970-х).
В рамках экономико-математического направления мы были не эпигонами западной науки, а скромными, но самостоятельными исследователями, не знавшими заранее того, к чему придем. Построение математических моделей, даже нереалистичных, было неким творческим делом, намного интереснее официальной схоластики. Сейчас я тоже с грустью вспоминаю период математизации американской социологии, который, несмотря на производство кучи нелепых моделей, был намного ближе к подлинной науке, чем нынешняя стадия, где господствует откровенная агрессивная идеология, уничтожающая достижения социологии.
Замечу также, что представители экономико — математической школы с момента возникновения ЦЭМИ в 1962 году были главными научными союзниками нарождающейся социологии. Будучи под прямым покровительством Кремля из-за их обещания качественно улучшить планирование в стране (это была вздорная идея, типичный научный мыльный пузырь, в раздувании которых был особенно силен Аганбегян[840]), матэкономисты нам всячески помогали. Это с их поддержкой было проведено первое всесоюзное совещание социологов в Сухуми в 1967 году. Это ЦЭМИ и его директор Николай Прокофьевич Федоренко[841] приютил у себя во время разгрома социологии в конце 1960-х Леваду[842] и Груши- на[843]. Это под зонтиком того же направления Аганбегян — весьма противоречивая фигура в истории советской науки — создал Новосибирское социологическое направление в начале 1960-х, пригласив Шубкина на работу уже как социолога, автора знаменитого тогда исследования села Копанка в Молдавии (конец 1950-х).
Немалую роль в возникновении и развитии социологии сыграло в начале 1960-х распространение ЭВМ в стране. Компьютеры произвели огромное впечатление на начальство всех уровней, которые на первых порах верили, что данные, которые выходят из машины, не могут быть неправильными. Социология тех лет немало обязана тем, что она всегда связывала свою деятельность именно с компьютерами. Без их авторитета я не получил бы заказа от центральных газет для исследования их аудитории.
Я бы не мог также читать в Новосибирском университете первым в стране курс статистики для историков (среди моих студентов был и мой сын, которому дома я грозил, что не поставлю зачет, если он не почистит картошку — угрозу он воспринимал серьезно).И все-таки к настоящему научному творчеству я приобщился только тогда, когда стал заниматься эмпирической социологией.
С моими первыми масштабными опросами ситуация для меня изменилась радикально. Конечно, я тщательно изучал западную технику опросов, был в переписке и с Гэллапом[844], и с Кишем[845], легендарным специалистом по выборке. Однако советское поле было совершенно другим, чем на Западе. Только мы и могли создавать воистину новые методики, приспособленные к советской действительности. Позже в Америке, встречаясь с корифеями опросов, я чувствовал себя не учеником, а специалистом, умеющим изучать вместе с Грушиным общественное мнение в тоталитарном обществе неизмеримо лучше, чем они. Впрочем, создавая наши методики, мы даже не осознавали, насколько мы были оригинальны. Только приехав в США, я осознал насколько наивны были ведущие американские специалисты по опросам не только в отношении изучения общественного мнения в тоталитарном обществе, но даже в своей Америке. Они поразительным образом полагали, что их респонденты — честные граждане, торопящиеся сообщать им только правду о своих взглядах и чувствах. Я не мог обнаружить ни в их учебниках, ни в первоклассных исследования даже строчки об эмпирической достоверности информации, о влиянии ценностей, господствующих в их среде, на ответы респондентов. Я могу утверждать, что моя книга о достоверности социологической информации (1973) была достаточно оригинальна, чего я не могу сказать о книге по применению выборки в социологии (1975) или о методах прогноза (1976). Пусть мне покажут, например, где великий Гэллап рассуждал на тему эмпирической достоверности его опросов. Только в самые последние годы результаты опросов, публикуемые в прессе (например, в «Нью-Йорк Таймс»), сообщают не только о размерах ошибки случайной выборки (кстати, это полулажа, ибо авторы опросов не учитывают фактор стратификации — знающие теорию выборки поймут меня), но о существовании ошибок, происходящих от формулировки вопросов, их порядка и т.д.
Еще большее удовольствие доставляло мне то, что с моими опросами четырех центральных газет («Труд», «Известия», «ЛГ» и «Правда») я оказался владельцем информации, описывающей достаточно неплохо политические настроения советского населения. Я получил десятки ярких результатов, каждый из которых бывал темой лекций, на которых граждане слушали с восторгом
первые объективные сведения об обществе, в котором они жизни. Советская интеллигенция относилась к социологам в те годы, как действительно первым социальным исследователям, способным сказать нечто новое об обществе. Мы все тогда, в 1960-е годы, чувствовали себя «избранными», членами одного братства, которое было призвано как-то улучшить жизнь в стране. Этот душевный подъем, как мне кажется, и отразился в моей книге «Социология для всех» (1970), пользовавшаяся тогда популярностью.
Что заставило тебя перебраться из Академгородка в Москву? Были ли у тебя планы относительно продолжения исследований прессы?
Создание ИСИ было главным мотивом, почему я рвался в Москву, о жизни в которой мечтал всегда. Но была еще особая причина. Это был период мощной политической реакции, вызванной Пражской весной, которая в конце концов почти разрушила социологию в стране. Мне приписали, не без участия Аганбегяна, руководящую роль в подписании писем протеста в Академгородке в начале 1968 года. Увы, не могу этим похвастаться. Моя близость к реальным подписантам грозила всему социологическому проекту не только в городке, но и в Москве, особенно потому, то один из главных моих работников — обаятельный Иосиф Захарь- евич Гольденберг[846] — был не только подписантом, но к тому же был повязан с рисованием антисоветских плакатов на здании торгового центра в 1968 году. С большим трудом, с помощью ректора НГУ Беляева[847] и корреспондента «Правды» Бориса Евладова удалось отвести удар от моего подразделения, к которому крайне враждебно относился и первый секретарь Новосибирского обкома Горячев. Однако тучи сгущались надо мной. Ученый Совет университета не утвердил меня в звании профессора, что обычно было формальностью для того, кто имеет докторскую степень. Это произошло потому, что на заседании Совета математик Бицадзе[848] обвинил меня в организации подписантов. Я повис в воздухе. Только благодаря Бурлацкому[849], которому удалось сломить сопротивление Квасова[850], инструктора ЦК по социологии, я получил приглашение в ИСИ и возможность уехать из Академгородка.
Если я не ошибаюсь, в Москве ты начал работать в секторе по методологии социологических исследований, который возглавлял Андрей Здравомыслов[851]. Твой переход к методо- лого-методическим разработкам был случайным или тебе и раньше эта тематика представлялась крайне важной для направленных исследований?
В секторе Здравомыслова я оказался в 1973 после разгрома института. В то время все, кто могли — Левада, Шубкин, Грушин и другие, находили убежище в других академических учреждениях, я, несмотря все мои попытки, очевидно, в силу государственной антисемитской политики и моей беспартийности, возможно из-за моего досье (я отказался сотрудничать с КГБ в 1956, и у меня была «плохая» репутация в городке) вынужден был остаться в хозйстве М.Н.Руткевича[852] и согласиться на работу в секторе методики. По тем временам это было для меня, наверное, лучшее решение. Вокруг меня в институте сложилась группа молодых сотрудников и чужих аспирантов, которая помогла мне пережить неприятные времена и заниматься профессиональной социологией. Думаю, что методика была единственной сферой, в которой я мог заниматься и творчески, и честно. Другое дело, что методика была уже для меня скучна.
На мой взгляд, метрологические характеристики социологического исследования должны быть прежде всего функцией их полезности, скажем, как в линейном программировании. И тогда всякие ad hoc соображения, например, «множественность источников информации» — не столь уж принципиальны. В СССР долгие годы вообще не было социологических исследований, но потом возникли суперпроекты типа твоего исследования «Правды» или грушинского «Таганрога». Не кажется ли тебе, что оба этих феномена — две стороны тоталитаризма? Ведь параметры суперпроектов не вытекали ни из каких оптимизационных принципов.
Вопрос о важности множественности источников информации инвариантен по отношению к любым социальным условиям. Этот подход является просто попыткой заменить хотя бы частично невозможность использования подлинного экспериментирования в соци
альных науках и обеспечить включение в научный обиход только тех данных, которые были воспроизведены в экспериментах других ученых, как это происходит в естественных науках. Между тем подавляющее большинство данных полученных социологами и социальными психологами, не проверяются «на воспроизводимость», и многие из них являются просто артефактами. Мне пришлось для своей книги о страхе в современном обществе (2006) просмотреть результаты исследований американскими учеными связи между образованием и терпимостью. Трудно представить больший хаос- результат того, что каждый автор опирался только на свое разовое исследование, используя только один источник информации. Одни данные утверждали, что связь положительная, другие — отрицательная, третьи — что связь вообще отсутствует. И все они описывали одно и то же общество в один и тот же период.
Ты одним из первых в СССР начал целенаправленно заниматься проблемами достоверности социологических исследований, занимался выборкой и смежными вопросами. Тебе хорошо известна американская литература по широкому комплексу методолого-методических проблем опросов общественного мнения. Наконец, ты следишь за состоянием общественного мнения в России и интересуешься тем, как эти данные собираются, анализируются. Не мог ли ты оценить методический уровень современных российских опросов общественного мнения и, возможно, методических исследований в целом?
О состоянии постсоветской социологии и, в частности, о методическом уровне опросов общественного мнения я имею, в общем, скорее поверхностные впечатления, и они должны быть критически оценены. Мне кажется, что и здесь произошло то же самое, что и в некоторых других областях российской жизни. Политическая свобода принесла с собой не только то, что с ней связывали советские интеллигенты, в том числе социологи. Так, например, если исходить из наших старых критериев, которые придавали большое значение преданности творчеству и профессионализму, некоторые черты интеллектуальной жизни после 1956 года были предпочтительнее того, что мы наблюдаем теперь. Мягкий тоталитаризм — мы были не в состоянии предсказать это в 1960-е годы — был более полезен для каких-то видов интеллектуальной деятельности, чем оба постсоветских режима. И дело, конечно, сводится к важнейшему вопросу о том, что вреднее, особенно в российских условиях, для творчества, для науки и искусства: за
висимость от власти или от денег, беспокойство о выживании, даже физическом, или страсть к обогащению?
Социология в России, конечно, обрела многое благодаря развалу советской системы. Находясь в Америке в жуткие годы начала 80-х, мечтая только о каком-то либеральном прогрессе в Москве, я говорил в моих первых лекциях в Вашингтоне, что для меня единственным доказательством прогресса в СССР будет приглашение Ядова[853], Шубкина, Левады и Грушина в Кремль. И действительно, когда демократизация общества по-настоящему началась, Заславская[854] оказалась на видных ролях на Съезде народных депутатов и первым директором практически независимого центра по изучению общественного мнения ВЦИОМа (я просто балдел в своем Мичигане от его первых остро политических опросов в 1989, абсолютно немыслимых еще год назад), Грушин оказался в Президентском Совете и основателем одной из первых в стране частных фирм изучения общественного мнения, дискриминируемый Ядов — стал директором Института социологии, а гонимый несколько лет назад Фирсов[855] — директором Ленинградского Института социологии. Только один мой любимый и непримиримый Шубкин оказался вне политической игры. Наступила невиданная свобода социологических исследований.
Выступая в 1992 году во Флориде, на конференции Международной Ассоциации по изучению общественного мнения, через несколько месяцев после беспорядков в черных предместьях Лос Анджелеса, я, указывая на множество табу, которым подчиняются американские исследователи (ни один из них не решался даже спросить участников беспорядков о мотивах их действий, дабы не бросить на них тень), я, с вызовом обращаясь к аудитории, сказал, что теперь истинная свобода для социологов существует только в Москве, но никак не в Америке. Ошарашенная, но приветствующая правду о них самих, аудитория приветствовала меня стоя овацией.
А затем, после эйфории первых лет, в российскую социологию, как и во все другие сферы деятельности творческой интеллигенции, вступили «бабки». Конечно, деньги играют огромную роль в
социальных исследованиях, и в частности, в опросах общественного мнения в США. Однако в России из-за отсутствия демократических институтов, следящих с большим или меньшим успехом за порочным влиянием денег на общественную жизнь (например, за конфликтом интересов), влияние денег на социологию, как и на другие сферы профессиональной деятельности приняло малоприятные формы. Немыслимо, чтобы в Америке ведущие центры общественного мнения, претендующие на роль независимых, регулярно финансировались бы Белым домом или какой-нибудь корпорацией (конфликт интересов!). Если опрос финансируется отдельной партией или политическим деятелем, его результаты в США либо игнорируются в прессе, либо публикуются с указанием источника финансирования.
Я организовал несколько лет назад встречу руководителя одной из фирм изучения общественного мнения в России с видным американским журналистом. Российский собеседник, среди прочих вещей, чистосердечно сообщил американцу, что его фирма финансируется частично Кремлем — он полагал, что это очень престижный факт — и что в то же время его данные являются абсолютно объективными. Журналист, полагая, что его собеседник, не совсем владеющий английским, сказал что-то не так, был в полном шоке, когда обнаружил, что он все понял правильно.
Но дело не только в том, что деньги приобрели огромное влияние на выбор сюжетов и на исполнение заказов, при том, что в публикуемых результатах исследований всех мне известных фирм я не разу не встречал ссылку на источник финансирования. Рынок, за который воюют ведущие фирмы изучения общественного мнения в России, по определению не способен оценивать качество опросов, как это он не может делать и во многих других сферах общественной жизни (наука, образование, искусство). Слабость рыночного контроля заменяется профессиональным контролем, преданностью своему делу и своей общественной миссии. Все это в значительной степени было важной чертой молодой советской социологии, в которой культ профессионализма был необычайно высок.
Как мне кажется (пусть меня поправят старшие товарищи), теперь профессионализм, в частности, в области методологии социальных исследований и опросов, беспокоит большинство со- циологов-практиков гораздо меньше, чем в прошлом. В журнале Центра Левады (с учетом периода, когда он назывался ВЦИОМ)
я отыскал за почти 15 лет только одну публикацию на методическую тему «Стратифицированная выборка в социологическом исследовании» Сергея Новикова[856] (Мониторинг общественного мнения 2001 №4б). Я мог что-то пропустить, но, боюсь, немного. В пяти номерах нового журнала Фонда Общественного мнения «Социальная реальность» я не обнаружил ни одного материала на эту тему. В журнале Социологические исследования с 2002 по 2005 год опубликована только одна статья, имеющее отношение к сбору информации. В Социологическом журнале такие статьи отыскать почти невозможно. Даже в выходящем нерегулярно издании Социология: методология, методы, математические модели с 2003 по 2005 год я обнаружил только шесть статей.
Примечательно, что российские социологические журналы, в отличие от прошлых лет, перепечатывают множество теоретических работ западных социологов и очень редко их публикации на методологические темы .
Никакого беспокойства о достоверности опросов общественного мнения в современной Россия я не обнаружил. Когда я поднял этот вопрос на конференции о страхах в пост-коммунисти- ческом мире, организованной мной в моем университете (2000), руководитель одной из российских фирм только что не послал меня очень далеко за мою попросьбу обосновать, что его респонденты не приспосабливаются к власти в своих ответах, как это было раньше.
Я не почувствовал в моем общении с российскими социологами беспокойства от того, что отказ от интервью достиг в России, в частности, из за страха перед «чужими» огромного уровня (30-40% или даже более). В Америке, где телефонные опросы являются главным источником информации об общественном мнении, похожая трудность возникла в связи с распространением мобильных телефонов и тем, что во многих семьях имеются несколько телефонов с отдельными номерами. Между тем эта проблема активно обсуждается в профессиональной среде. Я уже не говорю о том, что внутренние конфликты между социологами, которые при советской власти были исключительно идейными, теперь носят, как правило, совсем другой характер.
Вспомним отношения между «отцами советской социологии» и так называемыми партийными социологами типа Руткевича и
его гвардии — Чангли, Староверова[857], Коробейникова[858]. Первые считали вторых прислужниками власти, готовыми пренебречь элементарными профессиональными правилами и выдать «на гора» те данные, которые будут милы ЦК, куда они, под нашим презрительным взглядом, бегали бесконечно. Это их и близких к ним псевдолиберальных и «выездных» социологов вроде Юрия Замошкина[859] (он говорил мне с гордостью в 1987 году о 22 поездках в Америку) имел в виду Зиновьев в «Зияющих высотах», описывая социологов, которые сильно разочаровали начальство, когда принесли ему результаты опроса, свидетельствующие о том, что 105% населения их горячо любят, в то время как оно ожидало цифру 120-130%. Теперь же жесткие конфликты между социологами внутри фирм или между фирмами почти лишены идеологической или профессиональной окраски.
И в заключении по заданному вопросу. Не очень приятная специфика современной России состоит в том, что после 2000 года к давлению денег на социальную науку и медиа присоединилась власть, быстро осознавшая, что можно добиваться своих целей не только прямыми или косвенными угрозами по телефону, но и использованием тех же денег, псевдорыночных механизмов для ликвидации неугодных, особенно после того, как Кремль стал напрямую контролировать топливную промышленность с ее безграничными ресурсами. Именно этот механизм позволил легко отобрать ВЦИОМ у Левады, которому, как мне кажется, чудом удалось создать новую фирму.
Взаимоотношения Кремля и фирм, изучающих общественное мнение в России, — полная загадка. Мы в 1960-е годы, как показали многочисленные публикации после 1991, знали по сути почти все об интенциях Кремля в области социологии. Теперь секретности гораздо больше. Я полагаю, что пока некоторая независимость фирм в изучении общественного мнения обеспечивается высоким рейтингом президента, это единственное, что важно высшему начальству. Но случись что-что с этим рейтингом, и дела у российской социологии изменятся существенно. Достоверность данных перестанет интересовать те фирмы, которые захотят окончательно
приспособиться к ситуации, в которой союз «злата и булата», если использовать знаменитые пушкинские слова, правят бал.
Правда, есть некоторый шанс, что с неуклонным движением назад социологические исследования, не касающиеся высших руководителей страны, будут по-прежнему обладать известной свободой в описании «жесткой» и «мягкой» реальности. Дело в том, что нынешняя высшая элита, в отличие от советского руководства, мало озабочена образом страны в сознании как российского населения, так и мирового общественного мнения. Со сравнительно недавно утвердившимся в Кремле лозунгом «у них в конечном счете не лучше, чем у нас» российские социологи, если их не будет останавливать усиливающаяся, как у журналистов и политических аналитиков, самоцензура, смогут достаточно долго изучать глубинные процессы в российском обществе.
Володя, в связи с подготовкой книги, в которую войдет наша с тобою беседа, ты, скорее всего, хотя бы бегло просмотрел «Соцологию для всех». Какое ощущение она производит на тебя 35 лет спустя? Побудь не автором, но читателем...
Первое впечатление от чтения — это ощущение, что, когда писалась книга — 1968-1969 — (она вышла в 1970), автор имел в виду два адресата — начальство и либеральную интеллигенцию. К начальству я апеллировал, следуя старой традиции либералов в любом авторитарном обществе, потому что наша социология все еще была в осаде и я видел свою главную задачу в том, чтобы не столько популяризовать свою любимую науку (я использовал заголовок, известный многим по книге Л.Д. Ландау и А.И. Китайгородского «Физика для всех»), сколько защитить ее как слабое дитя от насильников, бродивших толпами в коридорах власти и внуших начальству, что добра от этой науки не будет. Отсюда и впечатление, что автор обращался не только к «массовому читателю» (тираж книги был по американским меркам грандиозный — 30 тысяч), но и к начальству, стремясь убедить его в том, что не надо убивать дитя, которое не только безобидно для советской власти, но даже и полезно для нее, так как поможет улучшить управление обществом, мое особое старание было направлено против марксистской догмы в советском исполнении о том, что «теория — это все» (под теорией понималось последнее решение партии и правительства), а «эмпирика» — дело второстепенное и что при хорошей теории она почти не нужна для понимания того, что происходит и что надо делать. Отсюда яростная пропаганда в книге разнообразных при
кладных исследований, чьи результаты и делают социологию самостоятельной по отношению к истмату наукой.
Идея книги родилась в 1968 году. Она принадлежала моему аспиранту Володе Когану[860], вступившему в контакт с издательством, но затем благородно отошедшему от проекта, дабы не мешать мне реализовать мой замысел. Тогда социология была еще незаконнорожденным созданием, не имевшим никаких прав в науке, не имевшим прописки и ютившимся в подвале жилого дома на Аэропортовской под видом Осиповской[861] лаборатории изучения труда. Только в 1968 году, когда ребенку уже исполнилось примерно восемь лет, ему было выдано свидетельстве о рождении. Однако, выписывая свидетельство — решение о создании института, Политбюро отказалось использовать термин «социология» и нарекло создаваемый институт нелепым названием — Институт конкретных социальных исследований (ИКСИ). Ребенок оставался неполноценным и явно уязвимым, чем пытались воспользоваться его враги, толпами ходившие по коридорам власти, уговаривая прикончить социологию в ожидании случая для дискредитации ее ведущих деятелей. У нас было четкое ощущение, что при малейшей нашей ошибке или дуновении ветра — кадровой перестановки в Кремле или сильном идеологическом сдвиге — ребенок умрет, не достигнув даже юношеского возраста. Это обстоятельство нервировало всех нас, и именно эта тревожность и объясняет оборонительный дух книги. Немало этому способствовало, видимо, «дело Левады», которое только начало развиваться, когда писалась книга, и которое внушало нам ужас от мысли, что оно может быть использовано для того, чтобы умертвить ребенка. Это, впрочем, частично оказалось верным, что не мешало нам восторгаться поведением Левады.
Политическая реакция, которая набирала темпы в 1968 (парадокс — институт был создан как продукт противоположного либерального тренда, начавшегося с «оттепелью»), делала атаку на социологию неизбежным. Ребенок не погиб, но был посажен на цепь по поручению ЦК КПСС Руткевичем.
Как бы ни был важен первый адрес, именно второй был главным источником вдохновения. Хотелось подбодрить любимую
либеральную интеллигенцию вызовом, пусть и очень скромным, начальству. Хотелось снабдить милых читателей «Литературной газеты», сплошь либеральную интеллигенцию, как установили мои опросы (кстати, там и была опубликована единственная рецензия на книгу), новыми интеллектуальными средствами для расширения их кругозора, для вооружения их инструментами в полемике со сталинистами.
Уже название книги, где гордо фигурировала «Социология», а не унылые «конкретно—социальные исследования», было моим микроскопическим вкладом в «наше дело». Это же сделал и Левада, назвав свою ротапринтную и намного более смелую, чем моя, книгу «Лекции по социологии». Правда, Левада издал ее в ИКСИ на два года раньше, когда климат был другой. Даже название главы в моей книге «Свобода человеческой личности и проблема выбора» (речь шла о таких скромных делах, как выбор профессии или газет) вызывало восторг читателей — шутка ли написать в заголовке «свобода личности». Некоторые даже считали это названием главным достоинством книги. Хорошая характеристика общества, в котором мы жили!
Важной составляющей успеха книги среди либеральных читателей был ее вольный, необычный тогда стиль, стиль почти свободного человека. Мой приятель из Академгородка, историк, всю жизнь дрожавший перед властью, пророчествовал мне беды за то, что я начал книгу ссылкой на Мольера, а не с солидной цитаты. Вольность, казавшаяся ему немыслимой. Ссылки на «Трех мушкетеров» Дюма, «Опасные связи» Лакло, роман Абеляра и Элоизы должны были сделать книгу занимательной и опять-таки свободной.
Конечно, книга, как и положено, если она написана либеральным автором, должна быть переполнена всяческими аллюзиями, намеками между строк, направленными против власти и конформистской части интеллигенции.
Глава, посвященная роли концепции группы в социологии, была явно направлена против засилья понятия «класс» в общественных науках, ссылки на роль рационализма и на важность борьбы с схоластикой явно были направлены против советской идеологии, выпячивание роли потребителя было критической акцией против всесилия планового начала в советской экономике, а рассуждения о трудностях социального контроля были использованы для критики советской статистики. В то же время восхваление роли самостоятельности в профессиональной работе было
использовано для мягкого проталкивания идеи о разумности мелкого частного бизнеса.
Важной своей задачей я видел максимальное насыщение книги позитивными оценками таких авторов, (в том числе с сомнительной репутацией), как Гоббс, Мальтус, Спенсер, Бергсон, Парето, Мангейм, Фрейд или Тойнби (с Ф. Бэконом, Петии или Рикардо, освященных Марксом, проблем не могло возникнуть). Даже позитивную ссылку на «Библию» я могу зачислить в свой актив. Уж как я радовался, что мой редактор (о нем позже) не без удовольствия читала мои восхваления таких циников, как Ларошфуко или Паскаль, которых я возвел в ранг социологов прошлого. Конечно, здорово было хвалить в книге кучу американских социологов и учреждений типа Гудзоновского института и сообщать, насколько масштабы социологических исследований в Америке не сопоставимы с тем, что у нас.
Еще более важным для меня, чем цитированне неблагонадежных мыслителей прошлого, было прославление моих коллег. Мое сердце было переполнено величайшей симпатией к ним, и мне хотелось, чтобы как можно больше людей узнало о пионерах моей науки. Ядов и Шубкин, Грушин и Арутюнян[862], Кон[863] и Левада, Переведенцев[864] и Заславская, а также философы, уважаемые нами тогда — Зиновьев и Ракитов[865] были моими главными героями. Не пожалел я красок для Алексея Матвеевича Румянцева[866], которому мы все были благодарны за свидетельство о рождении социологии и за институт. Смешно, но именно эта линия книги вызвала гнев в ЦК, потребовавшего от Г.Г.Квасова, инструктора ЦК по социологии, назвать книгу «комплиментарной» на закрытом партсобрании в институте, на котором я не мог присутствовать по определению. Немалое внимание было уделено в книге и математической экономике, новому, по сути антимарксистскому, направлению в социальной науке, которое было нашим союзником в борьбе с официальной идеологией. Отсюда имена Леонида Канторовича и Арона Каценелинбойгена[867] в книге.
Я стремился включить в книгу как можно больше результатов моих опросов читателей центральных газет, зная, что шансы издания материалов исследований в «большой печати» минимальны, а ротапритные издания радовали только умеренно. Всунул я в книгу и военную, направленную против истмата, теорию происхождения феодализма, которую с моим покойным другом Исааком Канторовичем мы придумали еще студентами в 1948 году. Я не мог опустить единственный шанс спасти теорию от забвения.
Пришлось мне сделать и немало идеологических уступок цензуре, с которой все время у меня, как у любого автора, хотевшего издать нечто не в «самиздате», шла негласная полемика: «можно» или «нельзя». Идти напролом, писать без оглядки, даже не атакуя основные постулаты идеологии, со стратегией «а если пропустят!», было опасно для судьбы книги. Можно было зверски напугать даже такого милейшего редактора, как моя Инна Михайловна Поспелова, ее завотделом и главного редактора издательства вполне партийного издательства «Советская Россия» и, конечно, ожесточить цензора в Главлите и заставить издательство отказаться от книги. Конечно, многое зависело от моего непосредственного редактора, с которой я был в негласным союзе против начальства.
Инна Михайловна была типичным представителем интереснейшей категории людей — московских редакторов центральных издательств в 1960-70-х годах. Типичный портрет таков — весьма приятной наружности женщина между 30 и 40 (можно было с ней и пофлиртовать, не без успеха для дела), типичная цивилизованная москвичка, насквозь либеральная и жаждущая издать достойную книгу, которой она могла бы гордиться среди своих знакомых. Даже художница, сделавшая яркую обложку, как я выяснил позже, была горда своим участием в создании книги и похвалялась этим среди своих друзей. Все принимавшие участие в создании книги очень гордились тем, что она была мгновенно продана и что — великая честь — продавалась на «черном рынке» чуть ли не за 3 рубля или даже дороже (официальная цена — 66 копеек).
Так или иначе, я включил в книгу немало «идейных бантиков» (выражение моего знакомого по тем временам поэта Евгения Винокурова). Я цитировал презираемых мною идеологов типа Федо- сеева[868], вице-президента АН по гуманитарным наукам. Я пытал
ся — впрочем с небольшой натяжкой — представить и Маркса, и Ленина поборниками эмпирической социологии.
Я с большим отвращением назвал тогда социологию «партийной наукой» и написал ряд фраз о зловредном использовании «буржуазной социологии» против социализма и рабочего класса. Впрочем, я бы тогда испытывал меньше угрызений совести, если бы знал, что американская социология в 1980-1990-е годы перещеголяет нашу советскую социологию по давлению господствующей идеологии во много раз. Вместе с тем, как чистый демагог, но действовавший уже в интересах моей любимой советской социологии, я пытался внушить «партии и правительству», что на Западе со страхом следят за развитием социологии в СССР, давая понять, что в интересах борбы двух систем надо энергично поддерживать «всех нас».
За мою долгую жизнь я издал в СССР и США чуть ли не три десятка книг. Однако ни одна из них не принесла мне столько радости, столько откликов читателей, столько заявлений о том, что она повлияла на выбор профессии, как эта книга. Спасибо ей.
Прошло 40 лет после твоих всесоюзных опросов читателей центральных газет; книги, сборники, в которых излагалась методология исследования и результаты давно стали библиографической редкостью, тем более, что после твоего отъезда многие работы были изъяты из библиотек. Не мог бы ты хотя бы кратко рассказать о том проекте? В частности, ты рассматривал ту работу в рамках изучения прессы или изучения общественного мнения?
В 1965 году газета «Известия» предложила мне провести небольшое исследование своих читателей, для меня это была возможность прежде всего изучать общественное мнение в стране. Когда этот заказ попал мне в руки (Аганбегян, у которого ко мне было двойственное отношение, не мог просить никого из его окружения взяться за дело), я понял, что у меня появилась историческая возможность провести первое в стране исследование по случайной выборке и узнать, несмотря на огромные ограничения, важные сведения о взглядах населения страны. Я начал немедленно, при полной поддержке редакции и по сути с неограниченными ресурсами (весь корреспондентский корпус газеты был в моем распоряжении), расширять масштабы исследования, вводя все новые и новые процедуры. В Академгородке была создана большая исследовательская группа, которая, набирая опыт,
сумела довольно быстро выдавать результаты, ожидавшиеся редакцией для публикации. Для газет поддержка социологических исследований в середине 1960-х означала демонстрацию их прогрессивности, готовности идти в ногу со временем. Нашими основными союзниками в редакциях были главные редактора и рядовые журналисты, первыми врагами — средний уровень — заведующие отделами (кроме «ЛГ»), утверждавшие, что они и так по письмам читателей все знают.
Одной их моих находок был тогда опрос журналистов по анкете читателей накануне опроса с просьбой прогнозировать его результаты. Во всех газетах журналисты полностью опозорились и больше не повторяли, что «за бутылку коньяка» они нарисуют то, за что Шляпентоху дают сумасшедшие деньги. Все опросы базировались на случайной выборке подписчиков (мы имели доступ к этим данным, хранившимся в почтовых отделениях). Мы проводили опросы как по месту работы подписчиков с использованием методики квотной выборки, так и по месту их жительства. К тому же использовали почтовую анкету, направленную всем подписчикам в случайно отобранных почтовых отделениях.