У этого вопроса история длинная. В первый раз он был поставлен еще до Думы, на Земском Съезде ноября 1905 г. Тогда, уже была возвещена конституция и либерализму, который до этого воевал в одном лагере с революционерами, был поставлен вопрос: как он относится теперь к революционному террору? Вопрос поставило не правительство и не «правые»; он вышел из среды самого либерального Земского Съезда. Для постановки etro был достаточный повод. Тогда по России проходила волна анархии и самоуправства; были погромы евреев, интеллигенции и помещиков. На Съезде поднималось много вопросов, которые были связаны с этими явлениями, и об ответственности администраторов, которые их допускали, и об амнистии самим погромщикам, и т. д. Левая часть Съезда проводила тогда демаркационную линию между насилием «допустимым» и «недопустимым». Так Е. де Роберти предложил политической амнистии не распространять на громил, но в успокоение левых, которые в 'его предложении усмотрели тотчас «классовый» характер, сказал такие характерные слова: «Я вовсе не думал о дворянских усадьбах: нашим усадьбам угрожает ничтожная опасность; если сгорело 5-20 усадеб, то это никакого значения пе имеет. Я имею в виду массу усадеб и долгов еврейских, сожженных и разграбленных черною сотней». Не то важно, что это мог публично сказать либеральный К. де Роберти, имевший репутацию ученого и умного человека: lapsus linguae бывает со всяким; характернее, что это было без комментариев напечатано в «Праве». Это не стенограмма, изъ которой «слова не выкинешь»; отчеты о заседаниях печатались в «Праве» не без партийной цензуры. И если оно это напечатало, то очевидно и само «Право» и его читателей подобное заявление не шокировало. Можно ли тогда удивляться, что когда речь зашла об отмене смертной казни, то на том же съезде А. И. Гучков предложил одновременно с этим «осудить всякие насилия и убийства, как средство политической борьбы»? Не следовало ли Земскому Съезду, представителю русского либерализма, предполагаемой опоре «правового порядка» в России, отмежеваться от тех, кто считал насилие и убийство допустимым приемом и погромы помещиков «не имевшими никакого значения»? Но тогдашнее настроение Съезда, которым руководили кадеты, не допускало, «осуждения Револю- пии». Сам Муромцев, Председатель Съезда, пытался спрятаться за чисто формальный отвод; он заявил, что предложение Гучкова выходит за пределы компетенции Съезда. В таком виде в первый раз прошел этот вопрос; господству и авторитету «права» наносился удар его же служителями. Второй раз тот же вопрос был поставлен перед 1-ой Государственной Думой. И исходил он опять не от правых, а от такого искреннего и либерального человека, как М. А. Стахович. Для постановки его был исключительно благоприятный повод. Дума просила тогда общей амнистии. Просьбу эту Стахович предлагал Думе связать с категорическим осуждением в будущем всякого террора, Это было логично. Вводился в силу тот новый порядок, в котором! не должно было быть ни места, ни надобности террористическим актам. Только в такой комбинации можно было бы и просить о,б амнистии. В защиту своею предложения СтахЮвич сказал проникновенную речь. Его предложение кадеты отвергли; они остались стоять на точке зрения Земского Съезда ноября 1905 года. Конечно, поскольку они опять не хотели разрывать с Революцией, им и тогда ее было нельзя осуждать. Только тогда нельзя было ни просить об амнистии, ш вести переговоров о составлении кадетского министерства. Отношение Думы к предложению Стаховича было глубокой и характерной ошибкой. Кадеты осуждали Стаховича за бестактное предложение, за «провокацию». Если это и вышло как бы «провокацией», то только потому, что Дума оказалась неспособной сойти с пути Революции и подняться на высоту «правового порядка». Дума отвергла спасательную веревку, которую Стахович ей протянул и усмотрела в ней «провокацию». Эти прецеденты полезно помнить, чтобы оценить то, что произошло с этим вопросом во 2-ой Гос. Думе. Кадетская фракция к этому времени свою тактику переменила; она старалась ипи исключительно конституционной дорогой и с попытками отступления от нее стала бороться. Начались конфликты с {революционными «союзниками» ее на левых скамьях. Но для постановки самого вопроса об осуждении террора, как будто уже не было повода. Помню, однако, как Стахович мне не раз повторял, что этот вопрос й теперь, наверное, будет поставлен и сделается испытанием Думы. Если 2-ая Дума, как Первая, от осуждения террора уклонится, она себя уничтожит. Ее не смогут после этого считать «государственным учреждением»; ее судьба этим решится. Когда и на чем ее распустят — неважно. Это будет вопросом лишь времени. Но приговор над него будет произнесен, не откладывая. Я тогда плохо верил Стаховичу; думал, что он преувеличивает важность вопроса, который им самим был в Думе поставлен. Революция была уже раздавлена физической силой; в словесном iee осуждении Думой надобности пе было видно. Когда в день декларации, 6-го марта, несколько ораторов, и их числе оба епископа, говорили о терроре, нам в голову не приходило, что этим ими был выдвинут вопрос об его осуждении Думой; мы думали, что ораторы ограничиваются выражением своего лпчного. мнения. Кроме того, в тот день уже был предрешен вопрос о принятии простой формулы перехода, которая голосуется первой и прочие устраняет. Если бы тогда и были предложены формулы с осуждением террора, ставпть на голосование их не пришлось бы. Намеки на это в речах поэтому проскользнули бесследно. Все это было естественно. Удивительнее, что мы не поняли, что через неделю, 13-го марта, инициаторши такого осуждения явился Столыпин. Это непонимание так удивительно, что ему было бы теперь трудно поверить, если бы мы не; имели убедительного доказательства этого. Как я уже рассказывал в УШ главе, Столыпин отказался (от внесения в Думу законопроекта о продолжении г.оенно-полевого суда и обещал фактически его отменить. Но в его речи были такие слова: «Правительство пришло к заключению, что страпа ждет от него не оказательства слабости, а оказательства веры. Мы хотим верить, господа, что от вас услышим слова умиротворения, что вы прекратите кровавое безумство, что вы скажете то слово, которое заставит нас всех стать не на разрушение исторического здания России, а на пересоздание, переустройство его и украшение». И далее он продолжал: «в ожидании :этого слова, правительство примет меры», и т. д. Казалось, должно было быть ясно, на что он тогда намекал. Но мысль о том, что у этой л1евой Думы будут просить «осуждения террора» была от нас так далека,, что под СТОЛЫПИНСКИМ выражением «слово» мы увидали не «формулу осуждения», а совокупность думской работы и ее достижений. Понятно, почему Столыпин ограничился только туманным намеком. Инициатива осуждения террора Думой могла исходить только от Думы. У Столыпина хватило чутья это понять и с формальным предложением этого от себя не обращаться45) Но намека иа это большинство Думы не поняло. Правые оказались догадливее или осведомленнее; они и внесли от себя формулу перехода с с осуждением террора. Головин ее огласил в обычном порядке, прибавив, что она будет отпечатана и роздана депутатам. На это не было возражений. Но в конце заседания Кизеветтер неожиданно выступил с таким предложением: «Я предложил бы, прелсде чем переходить к объяснениям по личным вопросам, в виде порядка дня попросить присутствующего здесь председателя Совета Министров дать нам свое заключение: входит ли, по Учреждению о Государственной Ду- Mie, в компетенцию Государственной Думы принятие не законопроекта, не какого нибудь запроса, имеющего в виду контроль над закономерностью действий; правительства, а принятие общей резолюции, декларации общего этического характера? Я полагаю, что, по точному смыслу Учреждения о Государственной Думе, Государственная Дума делать этого не в праве. Я желал бы слышать по этому вопросу компетентное разъяснение председателя Совета Министров». Подобного предлолсения вообще нельзя ничем объяснить кроме того, что с человеком случается «затмение разума». Но зато оно красноречиво доказывает, что слова в речи Столыпина действительно lie* были поняты, как приглашение к «осуждению террора». Иначе, даже при полном затмении, было бы невозмолсно просить его заключения против этого. Потом все напали на Кизеветтера, который, как школьник, смутился, поняв, что он наделал. Но и его упрекали исключительно в том, что он «упизил» достоинство Думы, прося у Столыпина заключения, а не в том, что он его провоцировал выступить против нас. Так же к вопросу подошел Головин, который нас тогда выручил. Хотя Столыпин тотчас подал записку, он заявил, что вопрос, поставленный Кизеветгером, является совершенно излишним, так как «лицами компетентными в том, что подлежит обсуждению Думы, являются только Председатель и Дума, и что слова Председателю Совета Министров по этому вопросу он не дает». Столыпин тут спорить не стал, но на другой день Головину написал, что он не имел права отказать ему в слове, повторяя этим знаменитое когда-то препирательство Бисмарка с Прусским ландтагом. Но в данный момент он подчинился лишению слона и в думское разномыслие по такому вопросу вмешаться не захотел. Он, вероятно, был рад, что мог не давать «заключения», о котором его попросил Кизеветтер*). --—I зывало еще Вторую Думу к порицанию грабежей, разбоев и террора; просьбы правительства были тщетны». Это и: неверно фактически и политически было бы бестактно. *) Я думаю, что выступление Кизеветтера неоспоримо доказывает, Как бы то ни было, в этот раз правые, действительно, внесли от себя предложение об осуждении террора. Было ли это сделано ими по соглашению со Столыпиным? Едва ли. Столыпин очевидно тогда не хотел «провоцировать» Думу; потому он не мог бы сочувствовать той вызывающей форме, которая была этому предложению придана и которая делала его для большинства Думы неприемлемым. Неудачная, а может быть и умышленно злостная редакция предложения, вероятно, принадлежала кому-нибудь из ненавистников Думы; в ней или кавалерийский наскок Пуришкевича, или подслащенная язвительность Шульгина. Они у правых были лучшими «перьями». Оно начиналось так: «Стремящиеся отменить военно-полевые суды могут доои- ваться этого из двух соображений: или из высокогуманных теоретических побуждений или пз простого желания отдалить или уменьшить наказание революционерам. Для этого, чтобы снять обвинение с Государственной Думы в том, что она покровительствует революционному террору, поощряя бомбометателей, и старается им предоставить возможно большую безнаказанность... Струве (С.-Петербург). Это оскорбление Государственной Думы. Луришкевич (Бессарабская губерния). Тише. Председатель. ...Государственная Дума обязана, говоря об отмене военно-полевых судов, одновременно высказать ясно, откровенно и категорично, как она смотрит на непрекращагощи- еся убийства слева. А потому мы предлагаем принять нижеследующее постановление». Самое же постановление кончалось словами: «Государственная Дума считает необходимым выразить свое глубокое порицание и негодование всем революционным убийствам и насилиям, находя, что никакая работа правитель- что Дума не поняла намека Столыпина. Оно убедительнее, чем газетные статьи, которые могли быть неискренни. Но и газеты мое воспо минание подтверждают. Я уже цитировал (Глава IX) статью Милюкова в «Речи», который в словах Столыпина усмотрел требование «формальных удостоверений, что Дума гарантирует успокоение». Этот нескрываемый шарж неприменим к «словесному осуждению». Милюков, как и все, под «слобыть, приостановить или ослабить то пролитие крови, которое составляет несчастье и позор нашей родины, то вы должны присоединиться к этому проекту». Каде-гы голосовали против него; тем не менее в формуле перехода, ко- т°рая от их имени была предложена, но не принята большинством 3-й Но главным мотивюм, выдвигавшим этот вопрос, бдао желание заставить Думу свое настоящее лицо показать. Это было испытание ом кадетской конституционной лойяльпости, серьезности и бесповоротности разрыва их с Революцией. Прошлое отношение кадет к Революции не могло быть скоро забыто и на такое обращение к БИМ право давало. Это то, что не раз твердил мне Стахович. Он на- ходил, что не может быть более законного пожелания от либерализма, как просьба об осуждении им революционного террора. Неужели это могло быть для кадет слишком дорогою ценой за сохранение Думы? Если да, то не знаменовало ли это, что кадеты хитрят, держат камень за пазухой и выжидают момента, чтобы опять пойти по революционной дороге? Таково рассуждение, которое побуждало этот вопрос поставить перед Думой ребром. Раз поставленный, он с очереди уже не сходил и все больше Думу нервировал. На нем больше всего нанизывались и те сцены, которые мы называли «скандалами». Попытка вопрос снять, от него отмолчаться, только усиливала старания этого не допустить. Я это вкратце напомню. Предложение было впервые внесено 13-го марта в неприемлемой форме. Его тогда и не голосовали; оно было напечатано и роздано 15-го марта. В этот именно день стало известно об убийстве перводумца — кадета Иоллоса правой партийной организацией. Кадеты хотели почтить его память вставанием; чтобы на этой почве не вышло «неловкости», мне было поручено позондировать правых. Бобринский принес их ответ: они все встанут, как ода человек. Родичев свое предложение сделал и все без исключения встали. Бобринский выражал мне надежду, что после их участия в такой демонстрации, кадеты не будут им делать обструкции в осуждении всякого террора. 19-го марта Пурпшкевич напомнил об их предлолсении. Головин заявил, что оно будет поставлено в очередь. Но 26-го марта несколько из подписавших его сами попросили обсуждение его отложить. Мы кое-кому указали, что в т|ой оскорбительной форме, в которой было внесена предложение, оно не может быть принято. Они согласились и решили его внести в новой редакции. Для этого и была заявлена просьба отсрочить обсуждение под предлогом «собирания материала». Когда дело, таким образом, оказалось отложенным. Пуришке- вич решил не дожинаться. 29-го марта он попросил у Головина слова не в очередь, к «порядку дня» и получив его наЩ)мнил Думе, Думы, были такие слова: «Отвергая весь ужас и глубокий общественный вред от стихийно развившихся в современных политических условиях убийств и других насильственных аьтов, совершаемых нередко во имя политических целей}..» и т. д. что две жедели назад правые почтили вставанием Иоллоса, павшего жертвой «злостного и отвратительного убийства». Теперь они просят почтить вставанием память тех незнакомых и безвесаных людей, которые в последнее время пали жертвами убийств — и начал перечислять ряд неизвестных фамилий, начиная с городовых. Председатель его перебил: Пуришкевич попросил у него слова не в очередь к порядку дня, а не для этого заявления. Это было формально правильным замечанием, но Пуришкевич занесся... и вызвал скандал. Он начал вопить: «Я хочу почтить вставанием память, а кадетский Председатель мне не дает! Это русская Государственная Дума!» Головин сначала был мягок; разъяснил ему ту «некорректность», при помощи которой он получил слово не в очередь; но когда он продолжал кричать неистовым голосом, а Круиен- ский тоже стал его поддерживать криками, он предложил Думе исключить его на одно заседание. Так и было сделано. Крупенский кричал: Крупенский (вскакивая с места): «Это невозможная вепц>. Хотят почтить память убиенных, и председатель пе дает. Это не Государственная Дума... Я прошу меня тоже исключить на сегодняшний день. Я хочу почтить память вставанием, председатель не дает! (Голоса: вон!). Я прошу тоже голосовать. По- з'ор! Позор России! (Голоса: вон! Свист). Исключайте! Голосуйте!». Головин не потерял хладнокровия, объяснил спокойно, в чем дело, указал, что лишил Пуришкевича слова за некорреканое получение -слова пе в очередь, а предложил его «исключить» только за отказ ему подчиниться. Пуришкевич был формально неправ. Это все и признали. В протесте, поданном по этому поводу, сами правые нашли только, что «исключение» слишком жестокая мера, что предложение об этом последовало не сразу после обнаружившейся некорректности Пуришкевича по отношению к Председателю, а после предложения почтить память убитых, что произвело «тяжелое впечатление». Это возможно. Мне потом говорил Пуришкевич, что справа его травили за то, что он почтил память убитого Иоллоса без «эквивалента». Он надеялся, что его предложение проскочит без возражений, если взять Думу врасплох и что это для всех будет полезно. Потому то он и потерял власть над собой, когда в этом плане его прервал Головин. С его -стороны такой расчет был легкомыслен. Но вато, если бы делю» прошло так, как он надеялся, этот жест мог бы, Действительно, Думу от этого острого вопроса избавить. И надо правым отдать справедливость, что когда трюк Пуришкевича не Удался, их фракция не стала этого инцидента ни раздувать, ни искажать. Когда же 17-го мая Бобринский этЮго вопроса опт коснулся, произошел такой диалог: «Гр. Бобринский: Когда убили Иоллоса, мы выразили свое почтение памяти покойного, следовательно, порицание убийцам. (Шум). И вот, господа, дело вашей совести сказать, были ли вы правы или нет, когда вы, сославшись на формальные причины, отказались почтить память павших солдат и городовых. Председательствующий: Дума вовсе не отказывалась почтить память павших. Этот вопрос был снят председателем, как внесенный без соблюдения должного порядка. Гр. Бобринский: Совершенно верно, я так и сказал». К вопросу скоро вернулись. 5-го апреля была оглашена повестка на 6-ое апреля, где вопрос об осуждении террора был, наконец, поставлен под Л® 5. Но когда 6-го апреля дошли до него, оказалось, что времени до конца заседания мало и Кузьмин-Караваев предложил перейти к № 6 повестки, где был мелкий доклад о поверке выборов. Бобринский его поддержал, прося, чтобы для осуждения террора, в виду валсности вопроса, было посвящено целое специальное заседание. Такое решение осложнило дело. Когда 9- го апреля правые подали новое заявление о постановке на повестку этого вопроса, депутат Березин стал возражать и доказывать, что осуждение терро-ра вообще вовсе не спешно. Страсти немедленно вспыхнули. Пуришкевич опять стал неистовствовать. «Господа народные представители. Когда я услышал здесь произнесенную сейчас речь, я весь был полон негодования (Смех) «Не далее, как полчаса тому назад, или час, я получил телеграмму из Златоуста с известием о том, что там убит председатель Союза русского народа (смех слева). Семья осталась без куска хлеба. (Голос справа: Смейтесь! Стыдно! Стыдно!). (Смех слева)». Смех по этому поводу, конечно, был неприличен. Его мягко, но основательно осудил еп. Евлогий’. Еп. Евлогий: Господа народные представители. Я не думал говорить в настоящую минуту, но когда при упоминании одного члена Думы об убийстве председателя одного из союзов русского народа раздалось шиканье и смех... (Голоса: не было этого... Это было (справа). Я был глубоко взволпован. Тайна жизни и смерти такая великая священная тайна, пред которой...» Когда перешли к голосованию, то за немедленную постановку на повестку вопроса голосовали крайние правые и крайние левые, но против них встало 245 человек из центра. Вобринокий горячо приветствовал -согласие левых на обсуждение. Гр. Бобринский (с места): Это ?— с открытым забралом... Это можно... не прикрываясь... Это благородно. Молодцы..^ Так вопрос был отлажен. Через неделю к нему возвращаются. 12-го апреля просят поставить его на повестку на определенный день Фоминой недели. Говорят в пользу этого Бобринский и еп. Платон. В этом заседании Рейн негодует: «Кто-то пустил мысль, — возмущается он, — п она была подхвачена прессой, что весь этот вопрос, о порицании политических убийств, есть не что иное, кач провокация правых (Голоса: верно; аплодисменты). Вот против этого я не нахожу слов, чтобы достаточно протестовать... Из прений будет ясно, что это не провокация, а дело чести it достоинства Государственной Думы». После пасхальных каникул вопрос возобновляется, но самый смысл предложения переменился. Во внутренней жизни Думы произошли большие события. Дума чуть не была взорвана на Зурабов- ском инциденте. Для ее спасения кадеты резко отмежевались от левых, очутились в одном лагере с правыми. Правые хотели использовать эту новую ситуацию, подтолкнув Думу на осуждение террора. и этим ускорить формирование правого большинства. 30-го апреля при обсуждении повестки Крупенский утверждает, что заявление об осуждении политических убийств должно нтти первым. «Никакие доводы, никакие мотивы не могут устранить требования рассмотрения этого серьезного вопроса». На другой же день, 1-го мая, Крупенский негодует против кадет: «Весь левый фланг и правые желают его обсудить, только центр заигрывает с Революцией. Но все равно Революция ему не поверит». Здесь произошел инцидент, который имел отношение к этому вопросу: это запрос правых по 40 ст. Уч. Гос. Думы о покушении на жизнь Государя. Покушение было раздуто; оно носило марку Азефа и о нем в своей книге ра-ссказал и Герасимов. Про заговор знали с первого дня и пе мешали ему развиваться под охраной властей, пока пе нашли, наконец, нужным его «раскрыть». Но в тот момент об этой подкладке не знали и могли думать, что По сударь действительна подвергался опасности. Я хочу рассказать здесь неизвестную подробность, характерную для тогдашнего отношения правых и к кадетам и к Думе. О предстоящем запросе Бобринский меня предупредил, чтоб не захватить нас врасплох. Предупреждение не было секретом менаду мною и ним. Оно было «официально». Но вот что было секретом. Всякий запрос кончается постановлением Думы; не всякая формула, однако, могла для кадет быть приемлема. Бобринский хорошо фто понял и совсем не хотел кадет провоцировать, напротив. Мы с ним решили, что всего безопаснее было бы, чтобы кадеты сами свою формулу предложили, чтобы она голосовалась раньше других п этим устранила другие. Очевидно, было, все-таки нужно, чтобы она была и для правых приемлемой. Кадеты составили формулу. Я показал ее Бобринскому. Часть его единомышленников была им посвящена в этот секрет, те же, которые моглц хотеть Думу на этом взорвать, ничего не .знали. Этого мало. Так как запрос предъявлялся с ведома Столыпина, то Бобринский счел нужным предварительно показать и ему эту формулу; ка случай его возражений, для ускорения соглашения, просил меня к нему в ним вместе пойти. О моих встречах со Столыпиным я буду подробней говорить в следующей главе. Столыпин оказался удовлетворен этой формулой, так как в ней говорилось о «живейшей радости от избавления Государя» и о «глубоком негодовании к преступному замыслу». Потом заседание было по плану разыграно. Правые приготовили формулу, в которой были включены те ругательные слова, которых кадеты не могли бы принять: в ней говорилось о «гнусном заговоре», о «презренных крамольниках», о «кровожадных изуверах», и т. д. Ее предложить должен был Рейн. Он не знал, что кадеты уже свою формулу приготовили и не торопился. Долгоруков же с нею в руках следил за его каждым движением. Когда Бобринский кончил свою первую, очень высокопарную речь, а Столыпин стал отвечать, Долгоруков на глазах у всех нашу формулу подал. После речи Столыпина Головин ее огласил; только после этого Рейн вошел на трибуну и прочитал формулу правых. Он опоздай. По Наказу голосование формул происходило по очереди их представления. Бобринский было сбился, попросив перерыва для «со- 1лашения» формул. Дума, конечно, его отклонила и наша формула была принята единогласно46). Все прошло бы благополучно, если бы левые фракции не сочли нужным по этому совершенно неподходящему поводу сделать демонстрацию и на запросе отсутствовать. Они объясняли это «европейской традицией». Это сомнительно, но и помешать этому было нельзя; к сожалению, их отсутствие зачем-то было отмечено в стенограмме, печатавшейся с разрешения Председателя Думы, хо тя вообще в официальных стенограммах таких наблюдений не помещалось. И допустив это к печатанию, на возмущение Бобринского, что запрос в том же заседании об Обыске у Озоля47), повлекшем потом госпуск Думы, внесли те самые люди, которые «забыли своего Государя», Головин счел возможным в возражение ему пояснить, что «формула перехода к очередным делам по предыдущему делу была принята Гос. Думой единогласно». Этот словесный фокус никого обмануть не мог и впечатление от происшедшей демонстрации в Думе только усилил. У этого запроса оказалась еще закулисная сторона. Для полноты я о ней расскажу. Она поучительна. Я принадлежал к тем, кто не видел благовидного основания отказываться от «осуждения террора». Я достаточно часто защищал на суде террористов, чтобы не смешивать «преступление» и «человека». Можно считать определенное действие преступлением п, как таковое, его осуждать и все-такк защищать от наказания того, кто его совершил. Но, если даже простой уголовный защитник ,пе имеет права оправдывать самое преступное действие, то тем более законодатели, которые пишут законы и должны плЮ-хие из них отменять и имеют привилегию обличать «незакономерные действия власти», не имели этого права. И еще тем более вся Дума, как учреждение. Не делать попыток дурной закон отменить и в то же время одобрять его нарушение — значило считать себя выше закона. Мне претила готовность Думы из конституционного учреждения превращать себя в орудие Революции, т. е. бесправия и беззакония, в какие бы красивые одежды их ни рядили. Когда, накануне 7-го мая, мы узнали, что левые иа заседании будут отсутствовать, мне пришло в голову использовать это отсутствие и самый запрос, чтобы раз навсегда отделаться от вопроса о терроре. Я рассказал об этом кое-кому из фракции, в тоц числе ее Председателю — Долгорукову. Меня в этом одобрили. Перед открытием заседания я предложил фракции вставить в нашу формулу какие-нибудь олова в роде «осуждая применение террора для достижения политических целей». Я указывал не только на общие соображения, по которым Дума не может принципиально его не осуждать; но и на то, что для демократической партии непоследовательно «негодовать» на террор, направленный против Монарха и отказываться осудить его применение к простым смертным; наконец, что в отсутствие левых новая формула проскочит без спора и даст нам возможность считать вопрос о терроре снятым раз навсегда. Мое предложение было при голосовании во фракции одобрено значительным ее большинством. Так кадеты дошли таки до «осуждения террора». Но если большинство думской фракци оказалось со мной, то и меньшинство ее было упорно. Подчиняться большинству оно не хотело, грозило тоже отсутствовать на заседании: 07.ин из решительных оппонентов48) сообщил, будто левые фракции, узнав, что готовилось, хотят вернуться и возражать. Не знаю, действительно ли левые этим грозили, или это было «военной хитростью» и мои оппоненты сами их к этому подстрекали. И. Гессен с возмущением мне говорил, что я «гублю Думу». Я из этого понял, что при таком отношении мой «трюк», так как это был все-таки трюк, не пройдет без возражений в тот день, когда мы будем доказывать, что вопрос о терроре уже разрешен. Я предложение снял и оно осталось публике неизвестным. 10- го мая обсуждался Наказ. В нем был параграф 97-ой о праве Думы, по выслушании двух только ораторов, отказаться от рассмотрения любого поставленного перед нею вопроса. Это классическая question! preallable французского регламента. Против него пошли возражения и справа и слева. Крупенский выставил такю-е умное возражение: «Этот тормаз, несомненно, ограничивает права меньшинства. Если бы он клонился к парализованию левого крыла Думы, то я бы еще, может быть, согласился с такой обще государственной точкой зрения, но он парализует н правое. Поэтому я протестую». А Бобринский, как будто чувствуя, куда клонится дело, в упор мне поставил вопрос: «Пускай скажет мне член Думы Маклаков, положа руку на сердце, не следует ли выработать такой Наказ, который обеспечивал бы права меньшинства, при котором можно было бы обсуждать вопрос о терроре; пускай он мне скажет, что Дума неправа в этом деле (аплодисменты справа). Да, если большинство заблуждается, то это пе значит, что меньшинство не имеет права поставить вопрос, без которого Государственная Дума, существовать, как честное учрелсдение, не может» (голоса справа: Браво, браво! Аплодисменты справа). После горячих споров параграф 97-ой был принят, с увеличением числа ораторов с 2 до 4, — что было правильно, — и с изт>- ятием от действия этого параграфа — запросов и законопроектов. Это было тоже резонно. Но настояния правых о постановке этого вопроса о терроре становились все настоятельнее. Справа мне объяснили его новую подкладку. Заседание 7-го мая, в котором почти вся левая половина Думы демонстрировала антимонархические чувства в день, когда речь шла о покушении па лсизнь Государя, переполнило чашу без того уже полную после инцидента Зурабова. Формально придраться к этому было нельзя, но шансы на сохраненпе Думы были подорваны. Нужно было принимать какие-то экстренные меры, чтобы Думу спасти. Поэтому в начале заседания 10-го мая возвращаются снова к вопросу о терроре уже с этой новой целью. Бобринский и Крупенский просят поставить его на повестку. Кру- пенский это мотивирует так: «Затем по порядку дня я должен сказать, что в виду надвигающихся грозных событий, среди которых может погибнуть наша молодая конституция, нам нужно осудить политические убийства». 11- го мая он развивает тот же мотив. Нулшы теперь уже не речи, как думали прежде, чтобы в самой стране дискредитировать террор; нужно голЮсование Думы для ее же спасения. Он говорит: «Я хочу объяснить, что нет основания бояться и думать, что оно затянет Думу в какие-то прения. Я полагаю, что этот вопрос не требует никаких прений и может быть решен голосованием в две минуты. Если господа кадеты и польское коло думают, что скомпрометируют себя относительно левых своих товарищей, то они могут быть спокойными, — эти левые товарищи в пх революционность не поверят и презирают их так же, как презирают правых». 15-го мая, в конце заседания, Дума доходит до вопроса о назначения для осуждения террора определенного для. Если правда, что это было нужно для сохранения Думы, то в этот день Дума себя похоронила. Трудовики внесли предложение о применении к этощ вопросу только что принятого Думой параграфа 97-го Наказа, т. е. о признании его неподлежащим рассмотрению Думы. Наказ допускал только две речи за предложение и две против. Кадеты молчали. «За» говорили трудовик Недовидов от фракции и лично от себя нар. соц. Алашеев. Оба настаивали на практической бесполезности осуждения особенно со стороны такой Думы, которую правительство все время стремится унизить. Против предложения говорил от октябристов — Капустин л от правых еп. Евлогий. Оба были искренни и тактичны: «Капустин: — Всей душой сочувствуя таким мероприятиям, как отмена смертной казни, как отмена всех тягостей военных положений, усиленных охран, п т. д., я думаю, что пора иметь смелость пе уклоняться, а вынести ту или другую резолюцию и решить отношение к политическим убийствам. Не сделать этого, это будет такое постановление, которое роняет Государственную Думу в нравственном смысле, роняет в глазах большого количества русского населения». «Еп. Евлогий: — Во имя нравственного достоинства Государственной Думы, которая представляет собой лучших избранников народа, я взываю, чтобы, как можно скорее было вынесено порицание этому долитическому террору. Тогда страна вздохнет свободно и из груди всего нашего многострадального парода вырвется вздох облегчения, и, повторяю, господа, Государственная Дума от этого только упрочит и утвердит свой нравственный авторитет». При голосовании «предварительный вопрос» был принят большинством 215 против 146. Соц.-демократы, с.-ры, н.-с-ты и правые голосовали против него, но очевидно, не в полном составе. За него были трудовики, кадеты и многие беспартийные. Так Дума, действительно, уклонилась в этот день от поставленного два месяца назад вопроса об ее отношении к террору. Вопрос формально был снят, но этим не кончился. К нему вернулись через два дня, 17-го мая, при обсуждении запроса о Рижских застенках, после ответа правительства (см. гл. XI). Спор шел тогда, главным образом, о фактической стороне, но в речах и в формулах перехода, которые отдельные фракции предложили, они касались не только беззаконных действий правительства, но и революционного террора. Так признанный неподлежащим рассмотрению вопрос вновь выплывал. Те правые ораторы, которые еще яе потеряли надежды эту Думу спасти, со страстностью стали убеждать ее исправить ошибку и не уклоняться от осуждения террора. В этом смысле, прежде всего, высказался Бобринский; чтобы облегчить кадетам голосование он осуждал не только, революционный, но и «правый» террор. «Бобринский: — Я никогда не согласился бы осудить террор односторонне. Прежде всего, сильнее всего я осудил бы, так называемый террор справа. Мы осуждаем всякое насилие, откуда бы оно ни исходило. Сила принуждения, насилие, — это есть право исключительно государства, а не частных лиц или ассоциаций частных лиц. Государство обязано применячь силу л насилие для того, чтобы обуздать тех, которые непослушны закону. Но частные лица, когда они берут на себя то, что предоставлено только правительству, они суть преступники. А посему я говорю, что, осуждая насилие слева, осуждая открыто и смело, я с омерзением отношусь к насилию справа» «И теперь, господа, забыв всякую рознь, забыв всякие разногласия, — конечно, все те, которые стоят за народное представительство в России . . . — все вместе соединимся и вспомним Бога и нашу совесть, скажем пред лицом всей России: стой, насильники, довольно крови, пора итти России по пути прогресса, который ей указал ее Император». О том же просил еп. Платон: «Выразим мы свое осуждение политическим убийствам и террору (шум слева), и этим мы уничтожим тот акт, который Дума допустила 15-го мая и который может быть понят, как акт общего благословения со стороны Думы политическим убийствам и террору». «Председательствующий: — Считаю нужным заметить, что то постановление Думы никоим образом не может быть понято, как благословение террора». По этому вопросу выступил н его первоначальный автор, поднявший его в 1-ой Думе, М. С. Стахович, которого никто не мог заподозрить в несочувствии представительству и 2-ой Думе в частности: «Упрекая много раз очень часто другую сторону, которую мы считаем в этом первой виноватой, мы в то же самое ;время, говорю я, должны сказать другой, что мы осуждаем эти явле- ния, потому, что это бесплодный ужас, потому, что это бесцельное безумие, потому, что это смертный грех. Если мы этого не сделаем, помните... (шум) . . .«Помните, господа, что если Государственная Дума не осудит политических убийств, она совершит его — над собою». Это была последняя попытка. Более того, осуждение террора ?. этот день сделалось даже возможным, поскольку оно могло бы быть не односторонним; -сумело бы связать себя с осуждением п правого террора (Бобринский), и даже правительственного (Стахович). В этот день все почувствовали существование того высшего начала — права, с высоты которого можно было осуждать все аналогичные явления, его нарушавшие. Эта мысль не была досказана до конца. К ней только пздали приближались. Знаменательно, однако, что именно те речи, в которых ставился так этот вопрос вызывали не, только наибольшее, но общее одобрение Думы (Кузьмнн-Караваег,, Булгаков, Бобринский). Казалось — выход был найден; пли. по крайней мере, все сюгласились, где его нужно искать. Но если цель пыла намечена правильно, то дойти к ней в этот день не сумели, тем более, что с пей оказался связан побочный вопрос об отношении к фактической стороне тех Рижских событий, о которых предъявлялся запрос и о которых было полное разногласие в Думе. Придумать формулу, сохранив в ней такие оттенки, которые бы сделали ее приемлемой для всех, было задачей, которую можно было только постепенно и совместно исполнить. Партии же принесли с собой в этот день готовые формулы, где либо не было вовсе порицания другой стороны (соц.-демократы, трудовики, Крупенский), либо оно было так затушевано, что его разыскать молено было только под лупой. (Таковы были формулы Капустина, Дм ОБСКОГО и, наконец, самой партии к.-д.). Когда стали голосовать все эти формулы но. порядку, все были отвергнуты без исключения, о чем я уже говорил (гла- га XI). По думским правилам инцидент этим должен был быть исчерпан, и о запросе толковать было более нечего. Незаконная попытка трудовиков ПознанскЮго и Березина измором навязать Думе свою партийную формулу была настолько ниже предмета, что- хотя она им внешне и удалась, но никто их формулу не принял за мнение Думы. Задачу нужно было поставить, не связывая ее со спорным Рижским запросом, т. е. поставить самостоятельно; но Дума 15-го мая уже отказалась от рассмотрения самостоятельного вопроса о терроре. И потому Шульгин, ненавистник Второй Думы, был последователен, когда сказал в этот депь: «Господа Министры здесь утешали нас в том, что, мол. т> Риге были только побои. Меня это совсем не утешает, потому что я ясно вижу, что будет. И я говорю, господа, если политика, которую мы ведем, будет продолжаться далее, если мы так упорно будем отказываться от всякого выражения порицания террору, то мы приведем . . .«Мы, господа, приведем к тому, что не в застенках, как вы их называете, бюрократических будут пытки, они будут везде. Будут пытать так, как пытают в деревнях, будут рвать иа части бунтовщикРв, и поджигателей, бросать в огонь, будут массовые погромы, где никому пощады не будет. Но с глубоким огорчением я должен сказать, чт если это будет, пусть вся кровь падет па позорное заседание 15-го мая (шум, голоса: воп, вон!)» Так кончился знаменитый вопрос об осуждении террора, В Манифесте о роспуске Думы было указано: «Уклонившись оп осуждения убийств п насилий, Дума пе оказала в деле водворения порядка нравственного, содействия правительству»... Я подробно изложил прохождение во 2-ой Думе этого вопроса, чтобы дать возможность правильно его оценить. Нельзя поддерживать обобщенное мнение, будто вопрос был провокацией правых. Имевшие «провокацию» своей целью должны былп желать, чтобы их предложение было отвергнута и для этого стараться принятие его затруднять. Если такие люди и были, то считались единицами. Большинство наоборот делало все, чтобы облегчить Думе осуждение террора. Когда 15-го мая Дума отказалась от его рассмотрения, оии 17-го мая к нему спова вернулись, сами громко и демонстративно осуждали насилия правых, и но их вина, что Дума не сумела найти нужной формулы в тот момент, когда возможность ее, как будто, обрисовалась. Вторичная их неудача разочаровала их в Думе; с тех пор даже у ее прежних сторонников появляются относительно нее новые, явно» враждебные ноты. Ее верный заш-птник справа гр. Бобринский, 21-го мая при обсуждении' закона о воинской повинности для поднадзорных, говоря о Гос. Думе, как о «действительно народном представительстве п законодательном учреждении», считает уже пужным иронически оговориться: «я не говорю, что ото относится к настоящему составу Государственной Думы». А 24-го мая голосами правых ставится па повестку уже прямо провокационный законопроект об амнистии. Правые эту Думу с этих пор «беречь» не хотели. Почему кадеты не захотели голосовать осуждения? Правильно ли это было с их стороны? Я лично» на осуждение соглашался;;' такое предложение раз во фракции сделал и получил большинство; но я понимаю тех, которые не могли на это пойтп. Всякое выступление приходится толковать в связи с его об становкой. Нельзя оправдать Первой Думы, которая в осуждении террора не пошла га €т^ховичем. Тогда устанавливался -новый конституционный порядок. Его первым словом было прощение прошлому, амнистия всех преступлений; у Думы было моральное право сказать, что при этом новом порядке террору места быть не должно. Иначе нельзя было просить и амнистии. Теперь было не то. Уже при новом порядке власть с революцией продолжала бороться беззаконием, до Азефа включительно. Глава правительства защищал эту борьбу. Он говорил о минутах, когда государственная необходимость стоит выше права, и когда надлежит «выбирать» между «целостью теории и целостью государства». Выступать при такой идеологии власти с осуждением террора — значило бы оправдывать те беззаконный действия власти, г которыми Дума считала своим первым долгом бороться. Когда Дума отказалась вынести осуждение террору, этот отказ толковали, как его одобрение. Но если бы Дума только его один осудила в этом с большим правом можно было бы увидеть одобрение беззаконных действий правительства. На это во 2-ой Думе кадеты итти не могли. Я подчеркнул, как решительно думские правые осудили проявление правого террора. Бобринский говорил 17-го мая: «Я с презрением отношусь к насилию справа... Сила принуждения, насилие есть право исключительно государства, а пе частных лиц». Честь и слава ему за эта слова. Но и государство^ которое имеет право ца силу, может не все; оно творит право, как общую норму, но зато и само должно ей подчиняться. Дума могла осуждать террор только во имя этого права; тогда она выступала бы представителем иного начала, а не интереса одной из сторон. Пока же государственная власть смотрит иначе и считает себя выше права, она этим и террор питает. Дело не в злоупотреблениях отдельных чинов власти, о которых шла речь в Рижском запросе, и которых правительство иногда предавало суду; дело в той идеологии, которой Столыпин оправдывал -свои беззакония. Пока он от нее не отрекся, приглашение к осуждению террора вызывало против себя моральный отпор. И во всяком случае этот вопрос был так сложен, что брать осуждение террора, как пробу «конституционной лойяльностп» значило судить слишком поверхностно. Дума по инстинкту от него уклонилась. Полного ответа она дать не могла, а неполный ответ мог быть перетолкован. Вопрос о границах нрав государственной власти, о ее «всемогуществе», «неограниченности», которые раньше ироповедывало Самодержавие, а потом тоталитарные государства, превосходил компетенцию Думы. Правые не понимали трагизма вопроса. Осуждение террора они требовали не во имя правового* порядка, а во имя поддержки «правительства». Поддерживать его на этом пути — значило бы отречься от себя и от «правового порядка.» и очутиться в противоположном воюющем лагере. Кадеты не мо гли этого искренно сделать, как бы к террору они ни относились. Это могло быть со стороны Думы ошибкой. Но ошибка объяснялась ее искренностью в этом вопросе. Когда в 3-й Думе Макаров говорил 8-го февраля 1908 г. будто «просьба правительства об осуждении террора была тщетна», так как «тогда, повидимому разделялась мысль, что законодательное строительство должно было быть осуществлено путем революции, путем убийств, грабежей, взрывов и г. п. явлений», — подобное «остроумие» было недостойной передержкой и демагогией. Идейный разрыв либерализма и Революции, который можно было желать и приветствовать, не следовало затруднять смешением с трудным вопросом о пределах прав «государственной вла-сти» над «личностыо», который перед непредубежденного совестью ставила репрессивная политика Столыпина. Она и получила гозмездие в уклонении Думы от осуждения террора.