Как бы ни были понятны п законны мотивы, по которым Гос. Дума уклонилась от осуждения террора, она этим оттолкнула от себя тот спасательный круг, который в ее интересах ей протягивало се правое меньшинство. Она нанесла себе этим больший удар, чем сама ожидала. Однако, это все-таки не объясняет, почему ее распустили в момент, когда серьезная работа в ней начиналась и когда БОЗМОЛСИОСТЬ образования в ней делового рабочего центра становилась для всех очевидной. Надо признать, прежде всего, что инициатива роспуска па этот раз не только не шла от Столыпина, но скорее против него. На роспуске упорно, иод конец н с неудовольствием за сопротивление Министерства, настаивал Государь. «У Государя, — пишет Коковцев и «Воспоминаниях»—после инцидента Зурабова, не могло быть другого отношения, как недоумение, куда же итти дальше и чего же еще ждать? Он это и высказал открыто Столыпину, как не раз говорил и мне...» «Я хорошо номню, как на одном из докладов между 17-м апреля и 10-м мая, Государь прямо спросил, чем я объясняю, что Совет Министров все еще медлит представить ему на утверждение Указ о роспуске Думы и to пересмотре избирательного закона». Крыжаповский к этому добавляет («Воспоминания»), что недовольный медлительностью правительства с роспуском Думы, Государь «прислал Столыпину записку в самых энергичных выражениях». В ней было сказано: «нора треснуть»49). Столыпину пришлось подчиниться. Наканупе роспуска он писал Государю: «Завтра вношу известное Вашему Величеству требование в Думу и если в субботу она его не выполнит, то, согласно прпказаншо Вашего Величе- ства, объявляю Высочайший Манифест и Указ о роспуске. Новый избирательный закон будет представлен к подписанию завтра, и пятницу». Наконец, Коковцев рассказывает, что «Столыпин спро- гил Государя, можно ли будет Думу не распускать, если она согласится на исполнение требования?» Государь ответил, что «поиима!ет, что в таком случае Думу нельзя распустить и поставить правительство в неловкое положение». В деле роспуска Столыпин оказался, таким образом, не инициатором, a. лишь подчинившимся исполнителем. Роспуск был не его торжеством, как было с 1-ой Думой, а чьей- то победой над ним. Ясно, кто в этом направлении вдохновлял Государя. Как будто ?специально затем, чтобы не оставить места сомнению, Государь одновременно с роспуском послал непозволительную телеграмму Дубровину50), в которой просит его передать «всем председателям отделов и всем членам Союза Русского Народа, приславшим мне изъявление одушевляющих их чувств, мою сердечную благодарность за пх преданность и готовность служить престолу и благу дорогой родины»... Эта сенсационная телеграмма кончалась словами: «Да будет же мне Союз Русского Народа надежпой -опорой, служа для всех и во всем примером законности и порядка». Если припомнить кампанию, которую Дубровин вел в «Русском Знамени» против Столыпина, ясно, кто 3-го июня был подлинным «победителем»51). В деле роспуска влияние Столыпина -сказалось в другом; подчиняясь требованию Государя о роспуске, он, как и в 1-ой Думе, не хотел «отменять конституции». Теперь это было сложнее. Причиной неудачи двух Дум всеми считался избирательный закон 11-го декабря п было предрешено его изменить. Этого нельзя было сделать, не нарушив конституции, т. е. не прибегнув к «государственному перевороту». Задача Столыпина состояла, чтобы этот «переворот» был в самом Манифесте представлен, как «переворот'» и оправдывался только тем, чем все «перевороты» оправдываются, г.е. государственной «необходимостью» и «невозможностью» легальным путем выйти из положения**'"), а не законным правом Монарха. Текст этого Манифеста, как я уже указывал, был лично написан Столыпиным. Если причины роспуска Думы в Манифесте были неправдивы и недостойны, то отношение к «перевороту» было в нем с конституционной точки зрения безупречно. Я говорю не о том, был ли переворот полезен и нужен; но раз он был сделан, то мотивировать его так, чтобы этим одновременно не уничтожать конституции, можно было только так, как эта сделал Столыпин. Сохранение «конституции» при роспуске Думы омрачало торжество подлинных правых и восстанавливало их протпв Столыпина. Победа их поэтому была, неполна, хотя была все же победой. А сам Столыпин в этом вопросе признавал себя побежденным. Беспристрастный Коковцев свидетельствует в «Воспоминаниях», что Столыпин не мало боролся с самим собою, прежде чем решился встать на путь пересмотра избирательного закона с бесспорным нарушением закона о порядке его пересмотра и сделал это исключительно во имя идеи народного представительства, хотя бы ценою такого явного отступления от закона. В этом отношении положение правительства и в особенности самого Столыпина, было по истине трагическим. Лично он был убежденным поборником не только парового представительства, но и идеи законности вообще... Сам же Государь смотрел на этот вопрос «проще».» Если Столыпип так на это смотрел и понимал вред «переворота», то почему он в этот момент Думу перестал защищать? Головин не затрудняется объяснением: «Зурабовский инцидент, — пишет он (Кр. Арх., т. ХТХ) — был последним доказательством желания Столыпина содействовать сохранению Второй Думы. По всей вероятности, Столыпин убедился, что Дума висит на волоске и что, держась за нее, он сам должен будет потерять свое личное влияние и положение. И Столыпин переходит в лагерь врагов Думы». Если бы это было так, и все дело свелось к заботам Столыпина о своей личной карьере, то вопрос о причинах роспуска Думы интереса и не имел бы. Но таким поверхностным ответом удовлетвориться нельзя. Надо, конечно, совершенно отбросить «открытие в Думе заговора», как причину роспуска. Хотя это и сказано в Манифесте, но ?это так же неверню, как и другие причины, которые в нем были приведены. Мы знаем теперь, что этот заговор, кроме того, был бутафорией. Он не причина роспуска Думы, а искусственно созданный для него предлог и оправдание. Думу не потому распустили, что открыли заговор, а заговор «открыли» потому, что Думу было решено распустить. Тогда открытие его и было возложено на Охранное отделение, которое поручило исполнение этого Бродскому и Шорни- БОВОЙ. Это назвали «провокацией». Это не вполне точно. Не Шорни- кова создала революционную работу соц.-демократов в войсках, как не Азеф плодил террористов. Пропаганда соц.-демократов в войсках, действительно, велась очень давно. Она, що существу, и оправдывала их политику в Думе. Если бы они не готовили «восстания» л «революции», они не имели бы морального права конституционной работе Думы мешать. И они не ограничились пропагандой в деревнях и на фабриках, а, несмотря на кажущуюся безнадежность этой затеи, старались распропагандировать и войска. Может быть было оплошностью и власти, и общества не дооценивать опасность для Государства этой революционной работы. Но это вопрос другого порядка. Важно, что при помощи агентов раскрыть видимость заговора среди думских соц.-демократов было всегда очень легко. Это и было -сделано тогда, когда сочли нужным с Думой докончить. В правительстве не все знали, что тогда делалось. Коковцев свидетельствует (т. I, стр. 272), что «никто из правительства не имел никакого понятия о том, что Секретарь военно-революционной организации была агентом Департамента Полиции, и я уверен, что и Столы- иин не знал этого». В последнем Коковцев, может быть, и ошибается. К сожалению, деятельность Герасимова и Азефа для Столыпина не составляла секрета. Эту тайну Столыпин унес с собою в могилу; но дело не в этом. Сохранять эту Думу при ее партийном составе было все время трудной задачей. Недаром 2-ая Дума считалась обреченной с момента избрания. И все-таки Столыпин ее защищал даже тогда, когда этим компрометировал себя в глазах Государя. Правильнее, быть может, было бы ставить вопрос не о том, почему Столыпин, наконец, согласился ее распустить, но почему он так упорно и долго ее защищал ?Чего он от нее ожидал ?Только сам Столыпин, или те, с кем сн «делился душевною повестью» могли бы на это ответить. Мы можем только догадываться. Потому получает особенный интерес все, что может направить на надлежащий путь эти догадки. Я хочу в этот вопрос ввести свидетельские показания из моих встреч со Столыпиным. Столыпин искал разговоров с кадетами. Об этом в «Воспоминаниях» рассказывал Головин*); как и о том, что от содействия ему в этом желании он «уклонился» и «отослал» его к Челнокову. Он же добавил, что «пасколько известно ему, М. В. Челноков, В. А. Мак лаков, П. Б. Струве и И. В. Гессен беседовали со Столыпиным, но ничего путного из этого не вышло. Различие во взглядах и требованиях Столыпина и представителей центра Думы было столь значительно, что договориться до чего-либо было невозможно». Не знаю, кто это Головину рассказал, но поскольку в этих словах речь идет обо мне, это совершенно неверно. Со мной, по крайней мере, дело обстояло не так. Моя первая встреча do Столыпиным не была устроена Челноковым, произошла раньше и была связана с моим выступлением по военно-полевым судам. Очень скоро после этого был какой-то обед во «Франции», излюбленной гостинице наших общественных деятелей. Был там и С. А. Котляревский, перводумец, кадет, из дисциплины Выборгское воззвание подписавший, не не могший себе этого шага простить. Он до обеда расспрашивал меня про Думу, про мои впечатления, очень советовал завязывать и поддерживать отношения с доброжелательными членами кабинета, в числе которых называл специально Извольского и Столыпина, и спросил неожиданно, не соглашусь ли я со Столыпиным встретиться, который будто бы этой встречи желал? Я ответил, что у меня нет «повода» его об этом просить. «Этого не нужно; он сам хочет к вам обратиться; он хотел только узнать, как вы к этому отнесетесь?» Я ничего предосудительного в этой встрече не видел и ответил согласием. Обед не был окончен, как Котляревский вызвал меня из-за стола и сообщил, что Столыпин у аппарата. Так произошел наш первый контакт. Разговор -с ним пю телефону шел намеками; Столыпин, повидимому, боялся, что будет подслушан; выразил удовольствие, что мы скоро увидимся и сказал, что завтра там, где оба мы будем, он мле скажет о месте и времени встречи. На другой день в Государственной Думе он переслал мне записку, и вечером я был у него в Зимнем Дворце. Я не придавал большого значения такой встрече; для своей партии я не был типичен и влияния в ней не !имел: С. Котлярев- ский знал это не хуже меня. Разговор со Столыпиным мог иметь поэтому только личный характер. Я понял потом, что Столыпин в подобных свиданиях искал суррогата того, чего ему не хватало — общения с Думой. Мне не прщпло в голову тогда наш разговор записать; но я его помню отчетливо. Во многих отношениях он был для меня неожиданным. В сжатом виде передам ход его точно. Столыпин начал с преувеличенных «любезностей». «Я-де показал ему своей думской речью, что можно наносить удары правительству и не колебать государственности; а потому, хотя мы с ним в воюющих лагерях, у нас есть общий язык. Более того: из моей речи он кое-чему научился. Он поручил А. А. Макарову при обсуждении исключительных положений принять в соображение мои ука зания». Таково было вступление. Я отвечал ему в том же тоне. «Если, как это он говорил в своей декларации, он, действительна, стремится создать «правовое государство» в России и идет к этому конституционным путем, то почему он считает себя со мной в воюющих лагерях? Мы идем тогда к той же цели и той же дорогой. Различие между нами только в темпе движения. Но такие различия бывают и в среде одной партип. Из-за этого не воюют друг с другом; в конце концов установится какая-то средняя линия». Он прекратил ненужные любезности. «Так говорить можете вы, В. А. Маклаков, про себя. Ваша же партия не так рассуждает. В Первой Думе я на нее} насмотрелся». Тут начался спор об этой Первой Думе; я ее защищал, хотя был с ним во многом согласен. А когда я указал, что во многих ошибках Думы виновато правительство своим •отношением к пей, своим поведением после 17-го октября и т. д., он соглашался охотно, виня в этом Витте. Было-де безумием провозглашать п бросать в толпу общие лозунги, не облекал их немедленно в форму конкретных законов. Мы перешли постепенно к тому, что было для него, очевидно, целью нашей беседы. «Сможет ли Вторая Дума работать? Найдется ли в ней большинство для работы? Ведь партийный состав Думы для России парадоксальный». Помню это его выражение. Я не буду пытаться воспроизвести весь ход нашего разгов1(>ра; был диалог, реплики и возражения. Приведу только сущность. На мое замечание, что в «парадоксальности» Думы всего больше виновато правительство, он просил говорить не а прошлом. Прошлое всегда сбывается; важно, что теперь делать. «Прошлое забывается, но не сразу; пе будь этого прошлого, разве кадеты так бы отнеслись к его декларации?» — «Как же будут они относиться к законам, которые мы приготовили?» Я ответил ему то, что думал и что писал в X главе этой книги. Кадеты пойдут дальше его. будут оснащать его проекты своими поправками, но проваливать его законов не будут, посколь- ко эти законы лучше того, что сейчас существует. Но тех законов, которые стремятся ухудшить настоящее положение, Дума, конечно, не примет. Такая тактика, повидимому, его пе беспокоила; самых радикальных «поправок» к законам он не боялся. «Но найдется ли в Думе большинство именно для этой политики?» «Я думаю, что найдется. Образовать его не легко; прошлое, которое вам хочется вычеркнуть, слишком во всех накипело. Но люди учатся фактами жизни. То, что невозможно сейчас, будет возможно завтра. Но нужно быть терпеливым к первым ошибкам». Он интересовался узнать, на чем я основываю надежду, что рабочее большинство образуется, что Дума «не будет заботиться только о том, чтобы волщовать население, возбулдать к правительству ненависть?» «На том, что сама страна значительно успокоилась. Ведь именно это ее возбуждение толкало 1-ую Думу на то, что он сейчас в ней осуждает. Теперь та кого давления страны более нет. Чтобы убедиться в последствиях этого, пусть он поглядит на кадет, которых он называет своими врагами. Они все стоят за работу, воюют с противоположною тактикой, и если рабочее большинство образуется, то, конечно, не иначе, как около них. Поскольку правительство своего общего! направления не переменит, оно будет иметь их на своей стороне, хотя этого они вам сказать и не могут. Да это и вам самому было бы вредно. А их поддержка для вас необходима. Без них и против них правового государства создать зы не можете. Где же, как не в них, его настоящая опора в России?» Он против этого не возражал. «Конечно, кадеты «мозг страны». Вы правы и в том, что страна успокоилась. Я держу ее пульс и это вижу. Но нельзя допустить, чтобы Дума это спокойствие страны пыталась расстроить и сама стала общее положение ухудшать. При ее составе возможно, что это будут ставить ее главною целыо. Тогда -спасти такую Думу будет нельзя». «Поймите, сказал он мне вдруг тоном совершенно неожиданной искренности, обстоятельства ведь переменились и в другом отношении. Распустить Первую Думу было непросто; Трепов в глаза мне это называл «авантюрой». Сейчас же иным представляется «авантюрой» мое желание сохранить эту Думу. И я себя спрашиваю: есть ли шанс на успех? есть ли вообще смысл над этим стараться?» Он этим затронул вопрос, о котором я не раз думал и сам. Мой ответ поэтому не был экспромптом. «Эта игра стоит свеч, — отвечал я ему. — Подумайте, какая ставка в этой игре. Чего вы добьетесь, распустив сейчас Думу? Что будете дальше вы делать? Измените избирательный закон, ИЛИ Думу совсем упраздните? Тогда начнется прежняя борьба правительственной кучки с широким общественным фронтом. С реакционной Думой обществу будет легче бороться, чем с чистым Самодержавием. На такую Думу будет проще нападать, чем на Самодержавие. Прежнего Самодержавия вы все равно не вернете; 17-го октября оно себя подстрелило. А зато, если такую революционную Думу вы сумеете сделать рабочей, и большинство ее с собой примирите, 'это будет настоящей вашей победой. Всякая победа полна только тогда, когда побежденный может сказать: «Ты победил, Галилеянин». Чем Дума была по началу левее, тем знаменательнее будет такая «победа». Только не теряйте терпения и этой линии не покидайте». Во всем разговоре вопросы -ставил Столыпин. Я только ему отвечал и его ни о чем не расспрашивал: ведь это он пожелал меня видеть. О его собственных взглядах я мог только догадываться по его отношению к тому, что я говорил. Это, конечно, путь ненадежный для понимания. Я своих выводов поэтому и не навязываю. Но свое тогдашнее впечатление отчетливо помню; пока я говорил о сохранении 2-ой Думы, он не только не раз сочувственно кивал головой; он смотрел на меня тем удивленно-вопросительным взгля дом, каким глядят на того, кто излагает от себя мысли своего собеседника. Как будто он спрашивал: откуда я это знаю? Когда я кончил, он покушался что-то сказать, но останавливался. А потом с большой удовлетворенностью решительно заключил: «в этом вы правы. Очень, очень рад был познакомиться и побеседовать с вами. Ну. что же? Будем и дальше работать». Мы на этом расстались. Разговор не выходил за пределы общих понятий. Никакого различия в требованиях, о котором говорит Головин, не обнаружилось. Беседа показалась мне интереснее, чем я ожидал. В искренности Столыпина в этом разговоре я сомневаться не мог; из-за чего стал бы он передо мной притворяться? Я понимал, что он и не может мне все говорить; мы в первый раз увидались. Но все время я чувствовал в нем совсем не врага нашему делу, а союзника, с которым столковаться возможно. Стало одновременно ясно, как наше обоюдное положение деликатно. Было бы естественно эту беседу не держать про себя, а передать всем членам партии. Но этого было нельзя. Она при наших нравах непременно бы попала в печать. На это я не имел права. Как встреча врагов во время войны, она была бы соблазном для обеих сторон. При настроении правых, она могла бы вредить Столыпину в глазах Государя. А для кадет она показалась бы с моей стороны нарушением «дисциплины», если не просто «изменой». И притом мое впечатление от беседы так .расходилось с официальным воззрением партии на Столыпина, как иа непримиримого врага и Думы, и конституции, что для того, чтобы других убедить, нужны были более веские основания, чем наш разговор. Кроме недоразумения и злостного перетолкования из моего сообщения о нашем разговоре ничего бы не вышло. Поэтому я о ней рассказал только тем самым близким единомышленникам, которых во фракции кадет шутя называли, как и меня, «черносотенными» — Челнокову, Булгакову и Струве. Мы одни о ней знали. Из этой встречи регулярного контакта со Столыпиным не получилось. Чаще других его из нас видал Челноков. Он с ним встречался, как Секретарь Думы; ходил с ходатайствами; как человек общительный, мог обо всем разговаривать. Но он был сам недостаточно в курсе кадетской высокой «политики». Зато юн старался содействовать сближению Столыпина и с другими, более влиятельными, чем он, депутатами. Так И. Гессен в «Двух Веках» рассказал, как Челноков хотел устроить свиданье Столыпина с ним самим, Гессеном, и с Н. В. Теслепко. Тесленко из «партийной дисциплины» уклонился от «тайпых переговоров с премьером» и «под предлогом неотложного дела» уехал в Москву. Гессен же у Столыпина был: разговор их продолжался будто бы четыре часа, но он не запомнил, как он развивался»*). Однако, и из рассказа Гесс-ена видно, что —...j *) Так пишет Гессен в «Двух Веках», стр. 246. Столыпин старался доказать, что «Речь» и «кадетская иартия» Столыпина «не хочет понять»; значит, он искал с ней понимания. Между прочим, при этом визите Столыпину сказали по телефону, что на другой день Государь принимает Дубровина и Столыпин видимо был этим поражен и озабочен. Все это было бы полезно нам знать. Нужно признаться, что мы, которые не уклонились от встреч со Столыпиным, их все же и не «культивировали». Кроме случайных взаимных осведомлений, из них ничего не получалось. Но и это, как мы дальше увидим, могло быть полезно. Естественно, что и среди правых мы старались отыскать тех, кто хотел Думу беречь и в ней наладить работу. Нашими главными, но совсем не единственными единомышленниками в этом были Ста- ховнч, Хомяков, Капустип, Бобринский и. др. Раз состоялся даже обед, который устроили правые и на который они пригласили кое- кого из кадет, а кроме того поляков. Но общество было слишком многолюдно и разнородно, чтобы разговор мог быть вполне откровенен. Как курьез, вспоминаю поведение на нем поляков. Правые были противниками их автономии, и вообще польского национализма. В разговоре Дмовский мимоходом сказал, что оживление «национальной политики» в Польше было вызвано, главным образом, их желанием .сделать диверсию, отодвинуть на второй план «социальный вопрос». Не знаю, было ли это оказано искренно, но такой подход к польскому национальному вопросу очень понравился экспансивному Бобринскому. Не было ли это сродни и тому объяснению позднейшей националистической ПОЛИТИКИ Столыпина, которое он в 3- й Думе сам высказал Дымше, т. е. что она сможет «воодушевить и сплотить» враждебные партии в Думе? Я рассказывал раньше, как Бобринский предупредил меня о «правом запросе», и как мы тогда вместе с ним ходили к Столыпину. Это была моя вторая с ним встреча. Сам Столыпин тогда с удовлетворением подчеркнул символичность нашего совместного появления; Бобринский в разговоре старался не только объяснять, но оправдывать кадетскую тактику в Думе. Он шутя говорил: «Когда кадет гнет направо, ему приходится поневоле, чтобы не упасть, поднимать левую ногу». Столыпин тоже шутил, что «кадет иод столом незаметно жмет Революции ножку». Но за этими шутками впечатление осталось у обоих пао одинаковое. Тогда, т. е. в начале мая, следовательпо уже после зурабовского инцидента, Столыпин еще пе !огрекся от Думы и ее против ее врагов защищал. Чтобы определить, почему и когда это в нем переменилось, нужно искать в другом месте и вернуться назад. 5-го апреля была выбрана аграрная комиссия, все аграрные законы в пее переданы, а прения «по направлению» их, все-таки, продолжались. Смысла они уасе не имели и никто их не слушал. Но когда после пасхальпых каникул, в конце апреля или в начале мая, Челноков повидал Столыпина, он пришел к нам озабоченный: «Столыпин, рассказывал он своим красочным языком, «помешался» на аграрном вопросе». Он сказал Челнокову: Прежде я только думал, что спасение России в ликвидации общины; теперь я это знаю наверное. Без этого никакая конституция в России пользы не сделает». Челноков прибавлял от себя: «Когда Столыпин наделает своих «черносотенных мужичков», он будет готов им дать какие угодно права и свободы». В таком толковании взглядов Столыпина была доля правды. Но Челпоков сообщил и другое: «Столыпин встревожен таинственными работами аграрной комиссии, куда представители министерства не приглашались; он боится, что Комиссия ему готовит сюрприз. Вдруг она его аграрные законы по 87-ой ст. отвергнет? Этого он пе допустит. Дума тогда будет тотчас распущена». Об этом он зарапее и предупреждал Челнокова. Здесь, действительно, было у нас слабое место. Аграрные законы Столыпина, уже осуществленные, не столько выход из общины, сколько передача земель Крестьянскому Банку, противоречили аграрным программам не только социалистических партий, но и кадет. Об этом они до последнего времепи во всеуслышание заявляли. При 87 ст. у Столыпина против Думы не было бы защиты в Гос. Совете. Вотум одной Думы мог у этих законов силу отнять. Столыпин этого ждать не хотел. Роспуска лее Думы на аграрном вопросе правительство не допускало. Это было традицией; боялись крестьянства. Мы, — вчетвером, — устроили между собой совещание; оказалось, что и Струве из (Уопее раннего свидания со Столыпиным вынес то-же впечатление; в области политической и правовой он готов итти на большие уступки, но от аграрных планов своих не откажется. Булгаков, бывший членом аграрной Комиссии, сообщил, что в ней еще далеки от решения, что роспуска Думы в ней не хотят, что если найти компромисс, то на него, вероятно, пойдут. В одном Булгаков нас успокоил: «Ничего скоро решено не будет и он предупредить нас успеет». Мы совместно обсуждали вопрос: на какой почве мог бы быть компромисс? Было ясно одно: надо будет склонить Думу не отвергать этих законов, a limine, а постараться во всех них перейти; к постатейному чтению. В форме поправок можно будет ввести и принцип «принудительного отчуждения». Дело в модальностях, а времени для выработки компромисса будет достаточно. Эти процессуальные соображения я уже изложил в главе IX. Онп были так очевидны, что на них не только кадеты, по и Дума могла бы пойти. С этим Челноков поехал к Столыпину. Он вернулся совсем успокоенный. Большего, чем перехода к постатейному чтению для своих законов, Столыпин пока не ждет. Потом сговоримся. И Столыпип тут же решил, — и об этом сказал Челнокову, — выступить в Думе с принципиальной речью об аграрном вопросе. Он это и сделал 10-го мая. Он начал с упрека аграрной Комиссии, «Б которую не приглашаются члены правительства, не выслушиваются даже те данные и материалы, которыми правительство располагает, и принимаются принципиальные решения». Тем более считает он необходимым немедленно высказаться. И он последовательно подверг критике все представленные в Комиссию аграрные законопроекты отдельных политических партий. Он правильно указал, что аграрные программы всех левых партий ведут «к разрушению существующей! государственности:, предлагают нам, среди других сильных и крепких народов, превратить Россию в развалины для того, чтобы на этих развалинах строить новое, неведомое нам, отечество. Я думаю, что на втором тысячелетии своей жизни Россия не развалится. Я думаю, что она обновится, улучшит свой уклад, пойдет вперед, но путем разложения н-e пойдет, потому что где разложение — гам смерть». Он справедливо отметил «непоследовательность и противоречивость кадетской программы». «Их законопроект признал за крестьянами право неизменного, постоянного пользования землей, но вместе с тем для расширения его владений он признал необходимым нарушить постоянное пользование ею соседей землевладельцев, вместе с тем он гарантирует крестьянам ненарушимость их владений с будущем. Но раз признан принцип отчуждаемости, то кто же поверит тому, что если понадобится со временем отчудить земли крестьян, они не будут отчуждены? И поэтому мне кажется, что в этом отношении проект левых партий гораздо бомее искренен и правдив, признавая возможность пересмотра трудовых норм, отнятие излишка земли у домохозяев». И он раскрыл план правительства. Впервые сделал намек на связь свободы и просвещения с введением в крестьянстве личной земельной собственности. «Думает ли правительство ограничиться полумерами и полицейским охранением порядка? Но прежде, чем говорить о способах, нужно ясно себе представить цель, а цель у правительства вполне определенна: правительства желает видеть крестьянина богатым, достаточным, так как где достаток, там. конечно, и просвещение, там и настоящая свобода. Но для этого яе- обходимо дать возможность способному, трудолюбивому крестьянину, т. е. соли земли русской, освободиться от тех тисков, от тех теперешних условий жизни, в которых он в настоящее время находится. Надо дать ему возможность укрепить за собой плоды трудов своих и предоставить их ц неотъемлемую собственное». Этими словами Столыпин излагал -свое кредо либерала и западника. «Ведь, господа, собственность имела всегда своим основанием силу, за которую стояло и нравственное право. Ведь и раздача земли при Екатерине Великой оправдывалась необходимостью заселения незаселенных громадных пространств (голос из центра: «ого»), и тут была государственная, мысль. Точно так же цраво способного, право даровитого -создало и право собст: венности на Западе. Неужели же нам возоОновлять этот опыт и переживать новое воссоздание права собственности на уравненных и разоренных полях России? А эта перекроенная и уравненная Россия, что, стала ли бы она и более могущественной и богатой? Ведь богатство народов создает и могущество страны». От опасностей излишнего этатизма он приглашал на путь индивидуализма. Но он признавал, что «наше государство «хворает», что самою больною частью является «крестьянство». Ему надо помочь. Все части государства должны притти на помощь той его части, которая в настоящее время является слабейшей. В атом смысл государственности, в этом оправдание государства, как единого социального целого. «Если эго принцип социализма, то социализма государственного, который применялся не раз в Западной Европе, и приносил реальные и существенные результаты». Потому помощь крестьянству должна итги от всего государства, а пе за счет одного немногочисленного класса — «130 тысяч помещиков, с уничтожением которого были бы уничтожены, что бы там ни говорили, и местные очаги культуры». В конце этой речи была сказана такая фраза: «При рассмотрении вопроса в его полноте, может быть, и в более ясном свете представился бы и пресловутый вопрос об обязательном отчуждении. Пора этот вопрос вдвинуть в его настоящие рамки, нора, господа, не видеть в этом волшебного средства, какой-то панацеи против всех бед. Средство это пред- вставляется смелым потому только, что в разоренной России оно создаст еще класс разоренных в конец землевладельцев. Обязательное отчуждение действительно может явиться необходимым, но, господа, в виде исключения, а не общего правила, и обставленного ясными и точными гарантиями закона. Обязательное отчуядоние может быть не количественного характера, а только качественного. Оно должно применяться, главным образом, тогда, когда крестьян можно устроить на местах для улучшения способов пользования ими землей, оно представляется возможным тогда, когда необходимо: при переходе к лучшему способу хозяйства — устроить водопой, устроить прогон к пастбищу, устроить дороги, наконец, избавиться от вредной чрезполосицы. Но я, господа, не предлагаю вам, как я сказал ранее, полного аграрного проекта. Я предлагаю вашему вниманию только те вехи, которые поставлены правительством. Более полный проект предполагалось внести со стороны компетентного ведомства в соответствующую комиссию, если бы в нее были приглашены представители правительства для того, чтобы быть там выслушанными». Помню, как мы переглянулись с Челноковым, когда услышали эти слова. Они казались ответом на то, что нам было нужно. Признание принципа принудительного отчуждения, хотя бы и в узком размере, упоминание о нем в законопроектах, которые он не замедлит представить, давали возможность Думе перейти к их постатейному чтению. Хотя речь Столыпина и была вызовом аграрным планам левого большинства, она все же давала просвет. Нам в пужный момент на помощь пришло бы общее нежелание роспуска Думы, готовность пойти па компромисс при соблюдении партийпой программы. Столыпин облегчал нам эту задачу. Но. нам пришлось немедленно увидать с какими препятствиями мы все-таки в этом столкнемся. Раньше, чем нашей фракции прп- шлось этот вопрос обсуждать, Милюков в «Речи» сваю позицию уже определил. Конечно, газете, занятой всего больше печатной полемикой, и с официальнЮю «Россией», и ю органами левой печати, приходилось во избежание лжетолкования, острые углы не смягчать, а оттачивать; кроме того, «Речь» никогда не признавал а,что она в чем- либо ошибалась или что предсказание ее не оправдалось: не могла и Столыпина не осуждать всегда и во всем. Благодаря всему этому, «Речь» как-бы заранее старалась расстроить наш план и наше желание речь Столыпина использовать для возможного соглашения. Речь Столыпина была Милюковым объявлена «весьма бестолковой и некстати сказанной» («Речь», — 15-го марта). Он делал «попытку найти в ней проблески здравого государственного -смысла» и приходил к заключению, что Столыпинское «принудительное отчуждение» не заслуживает такого названия; что это только обман; что весь смысл плана Столыпина заключается в желании искусственно повысить для помещиков продажные цены земель, и заставить казну по этим вздутым ценам за них заплатить. Словом, «в проекте Столыпина социализм потому получает «государственный оттенок», что «экспроприирует» казну «в интересах 130.000 владельцев». Так пад речью Столыпина иронизировал Милюков. Бумага все терпит, и сейчас бесполезно это оспаривать. Хочу лишь отметпть, что весь спор свелся к «принудительному отчуждению», как будто оно разрешало «аграрный вопрос». Столыпин «принудительного отчуждения» не отрицал; но признавая и отстаивая личную земельную собственность, он «принудительное отчуждение» естественно допускал только в виде исключения, а не общего правила, п при этом исключительно «обставленного ясными и точными гарантиями закона». Допустимые случаи могли быть широки, но продолжали бы быть «исключениями». К тем примерам их, которые приводил сам Столыпин, можно было бы прибавить и случаи, когда земля находилась у крестьян в аренде, или лежала втуне и не возделывалась. Отчуждение и здесь было бы применением к земледелию принципов принятых и в других областях экономической жизни. И тем не менее, против этого «Речь» восставала. «Принудительного отчуждения» она добивалась не как исключения, а как правила против помещиков. Кадеты как будто забыли, что они были сторонниками «правового порядка», т. е. ограничения произвола вла- саей, и ограждения против них тех «прав человека», которые государством не отрицаются. Если личная земельная собственность вообще не отрицалась, то как можно было ее отрицать лишь для: помещиков, т. е. на одном сословном начале? Теперь дело прошлое; земельной собственности более нет. Нельзя теперь в каждом возражении против кадетского аграрного «символа веры» видеть, как прежде, только алчность помещиков. По все же не лишне всттомнить, как принудительное отчуждение у нас появилось в программе. Крестьянские массы к правовому порядку были равнодушны, они хотели только земли. Тогда был в моде Виргили- ев стих: Flectere si nequeo superos Acheronta movebo Его и «поднимали» революционные партии, обещая: крестьянам оСмлю помещиков даром, предваряя большевистский] лозунг — грабь награбленное. Чтобы с ними в этом не расходиться, но и не отрекаться вовсе от правового порядка, кадеты изобрели компромисс «принудительного отчуждения: по справедливой оценке». Я помню кадетские собрания, где этот вопрос обсуясдали. Помню, как Герценпггейн доказывал, что «по справедливой оценке» земля должна быть дешевле, чем она стоит на рьгнке, а Мануйлов прибавлял, что без этой уступки в зе мле мы, конституционалисты, крестьян «потеряем». Если бы сломить Самодержавие без Революции было нельзя, то при Революции, как при эпохе едивоиременпого разрушения прежнего строя, такая мера ликвидации помещичьей собственности была бы возможна. Но тогда уже не в рамках правового Тпорядка. Всякая Революция кончается установлением какого-то нового строя, в котором и закон и права отдельных людей, каковы бы они ни были, пока онн сущест- ъуют, должны быть ограждены. Кадеты были партией правового порядка, которые не могли ограничиться перечислением временных мер, направленных к разрушению старого;они должны были определять нормы будущей жизни. Потому-то принудительное отчуждение частных земель в их программе было просто уродством, равносильным тому, как если бы включить в ту-же программу упоминание о праве содержания граждан под стражей. Но спорить об этом было тогда преждевременно. Надо было юлысо удержать Думу от неосторожного шага, от какого-нибудь ненужного голосования по существу этой проблемы в связи ли с речью Столыпина, или с предстоявшим прекращением «прений по направлению». Это и стало нашей очередной задачей. Действительно, па другой день, 11-го мая, было сделано предложение назначить особое заседание для обсуждения речи Столыпина. Трудовик Карташев находил, что декларация правительства «идет вразрез с предположениями по земельному вопросу большинства Государственной Думы». Демьянов доказывал, что «необходимо дать ответ правительству, что Министры не имеют права выступать с такими декларациями». Надо было избежать этих прений, которые могли окончиться необдуманным вотумом. Я, по своей специальности, восстал против нпх во имя Наказа. Только накануне, 10-го мая, был принят § 91 Наказа, который гласил, что «в основе каждого обсуждаемого Думой вопроса должно лежать определенное письменное предложение». Такого предложения никем сделано не было52). Когда нам говорят, что мы хотим иметь суждение и прения вообще по заявлению министра, то нас влекут на тот путь митингования, с которым мы хотим покончить принятием Наказа». Речь Столыпина, доказывал я, сама по себе лишь эпизод при обсуждении вопроса о направлении представленных законопроектов. Факт ее произнесения вне очереди может дать повод возобновить* запись ораторов, но не больше. Отвечать на нее можно толь ко в порядке этих же аграрных прений. Против этих соображений возражал мне Березин, но Дума согласилась со мной. Так первая опасность прошла. Но в следующий аграрный день, 16-го мая, записанные еще раньше ораторы стали Столыпину отвечать. Ответы их показали, что главного смысла его речи они не заметили, просмотрели его ндео.- логию европейского либерализма и разрыв с пережитками сословной России. Они увидели в ней только защиту «помещиков». Так Демьянов утверждал, что: «декларация имеет целью заявить Гос. Думе, что ни одна программа оппозиционных групп не будет правительством принята. Наша обязанность -сказать Министру Внутренних Дел, что мы тоже с ним не считаемся, и помним, что оп тот сверчок, который должен знать свой шесток». Но было грустно слушать неожиданное выступление Родпчева. Эмоциональность и красноречие его увлекли. Припоминая, слова Трубецкого на Петергофском приеме, он плачущим голосом скорбел, что «правительство Его Величества является здесь в Гос. Думе и ведет себя, как правительство не «Государя всея Руси», а как защитник интересов 130 тысяч помещиков (бурные аплодисменты центра и слева)». Такое искажение мысли Столыпина было тем непростительнее, что лично Родичев не разделял восторгов перед принудительным «отчуждением» и имел мужество раньше это высказывать. Это ему тотчас напомнил Варун-Секрет, у которого под рукой оказалась брошюра о Съезде 29-го апреля 1906 года, для обсуждения аграрной программы. Р'одичев на нем оспаривал «отчуждение» во имя права. Варун-Секрет цитировал из его речи такие отрывкп: «Прочитанные здесь доклады не убеждают меня ни в возможности осуществления предлагаемой прирезки крестьянского надела, ни в справедливости этого . . .Предлагают установить не право общее для всех, а привилегию, пе потому, что это справедливо, а потому, что полезно. Вы разбудите аппетиты, и не сможете их удовлетворить, и, не имея сами правового основания, не сможете его никому объяснить. Так поступать приличествует деспотизму. Даю, потому что я источник благодати, — и даю тому, кому надо и сколько надо. Мы, стоящие на точке зрения права, должны предлагать общие меры, одни для всех без различия лиц, потому что справедливость одпа». Все 'это был'о раньше сказано Родичевым и оставалось до это го дня вполне справедлива. Кадеты ради «демагогии» тогда позицию права покинули. Родичев смог на это ответить Варуну-Секрету только загадочной фразой, что «он и теперь считает основой разрешения земельного вопроса уничтожение несправедливых доходов». Это заявление было совершенно неясно и к делу отношения не имело и нападения его на Столыпина ничем не оправдывало. К счастью, это были только речи отдельных ораторов; Дума, как таковая, пока, кроме аплодисментов, ссбя с ними ничем пе связала. Не именно это и было слева предложено сделать 26-го мая, прп прекращении прений «по направлению». Чтобы не оставить их вовсе бесплодными и дать комиссии некие руководящие указания, были предложены «формулы перехода», котюрые должны были гыразить мнение думского большинства. В этом лежала опасность. Дума при этом могла бы одобрить уже именем Думы припцин «принудительного отчуждения» и тем наши планы разрушить. Нужно было этого избежать. С точки зрения процедуры такой прием был бы неправилен. Бели закон (§56 Учр. Гос. Думы) не только разрешает, по предписывает предварительное одобрение Думой «основных положений» законопроектов, которые для будущей Комиссии становятся обязательными, то «формула перехода» заменить их не могла. «Основные положения» известны заранее; по ним должны итти препия и они голосуются; одобрение их и является завершением их обсуждения. По 'аграрному вопросу основные положения заявлены пе были, их не обсуждали и не голосовали; прения шли только по направлению и завершались сдачей законопроектов в Комиссию. Подменить одобрение основных положений импровизированной формулой перехода,, которая специально не обсуждалась, причем по Наказу эти формулы голосуются в порядке их поступления, и принятие одной «устраняет другие» — было бы не только обходом закона (ст. 56 У. Г. Д.), но могло ввести Думу в обман. Такие формальные соображения были слишком отвлеченны для уровня Думы; мы решили пойти испытанным недавно путем: применением к формулам перехода §97 Наказа, т. е. «предварительного вопроса». Он им-ел то преимущество, что число ораторов ограничивал «четырьмя». Кадеты его предложили, и его защищал Кизеветтер и Булгаков. Кизеветтер развивал опасное для нас положение, будто формула «ненужна», потому что все партии уже высказались и их взгляды известны. Такой мотив, очевидно, нас совсем не устраивал. Булгаков, который был в курсе нашего плана, доказывал, что формула была бы вредна. «Мы в комиссию пришли, — говорил он, — без всяких директив от Гос. Думы, а только с директивами фракции. Аграрная комиссия работы свои начала, худо ли, хорошо ли, но она их ведет. Как можете вы врываться в работы этой комиссии и их прерывать? Ведь общей формулы, которая объединила бы большинство в Гос. Думе, в настоящее время вынести невозможно. Есть только общие слова, которые можно было бы вынести за скобку, но слова имеют весьма различное значение. Как член аграрной комиссии и как член Гос. Думы, я протестую против принятия формулы». Это было справедливо. Но были правы и те, которые именно в этом ему возражали. Этот парадокс был прямым последствием бессмысленности «прений по направлению». Широкий обвинял Кизеветтера, что он хочет «прервать, вернее сорвать голосование и «оставить комиссию без директив. Страна не услышит авторитетного голоса самой Гос. Думы и т. д.» Березин возражал специально Булгакову. «Как член аграрной комиссии», он находил, что «никогда не чувствовал при работах в аграрной комиссии такой настоятельной потребности иметь какие-либо руководящие указания для работ, как в настоящее время». Й неверно, будто общего мнения у Думы сейчас не имеется: «Я утверждаю, что да; принцип принудительного отчуждения должен быть признан, а законы, изданные в междудумский период, большинства не удовлетворяют. . . . . .Самый вопрос о том принципе припудительйоцо1 отчуждения, который признан большинством, если не ошибаюсь, 45 голосов против 15 — подлежит ли он еще оспариванию или нет? И вот, нам в аграрной комиссии, члены партии правых говорят: «по этому вопросу вам Дума еще не дала никаких указаний». Я, как член аграрной комиссии, и другие члены трудовой группы в этой комиссии, просим Государственную Думу дать нам ясный и краткий ответ — верно ли мы поняли настроение большинства Думы или нет?» Он в этом был, конечно, прав. Это было результатом, во-иер- рых, «прений по направлению», которыми, вопреки здравого смысла. Дума, якобы помогала Комиссии, и, во-вторых, нарушения ст. 56 У. Г. Д., то-есть, сдачи законопроекта в Комиссию без .одобрения его основных положений. Но это не могло быть причиной, чтобы такой результат еще усугублять новой и худшей нелепостью. С точки же зрения нас, сторонников компромисса, было необходимо комиссию оставить совершенно свободной. В этом была ставка нашего спора. По формуле перехода, которая имела бы такое принципиальное значение, левые партии потребовали поименного голосования. Это показывает, какое значение они ей придавали и какое употребление из нее они после бы сделали. Но опи по неопыт- нооти допустили оплошность. При .-обсуждении «предварительного вопроса» требование поименного голосования для него Заявлено своевременно не было. Оно было заявлено только для «самих формул перехода». На это справедливо указал Председатель. Предварительный вопрос и был принят большинством 238 голосов против 191. А тогда все формулы отпали и их голосовать не пришлось. Это было нашей победой. По существу Березин был прав. Pi Думе за принудительное отчуждение было несомненное большинство. Кадеты себя с ним связали и против него голосовать не смогли бы. Ведь в том самом заседании, 26-го мая. в котором они сняли все формулы, и Кизеветтер и Кутлер все-таки одинаково заявили, что от принципа принудительного отчуждения они не отказываются. Но с тех пор, как и Столыпин сам признал его «допустимость» в известных пределах, открылась возможность перехода к постатейному чтению и дальнейшего спора о границах применения «отчуждения», уже в рамках законов Столыпина. Такой спор о пределах был бы делом будущего; пока же иадлежало только не бросать перчатки правительству. 26-го мая кадеты этого и добились. Их определившееся большинство — 238 голосов, могло сохраниться и для перехода к постатейному чтению. И потому мы могли заключить, что со стороны аграрного вопроса непосредственная опасность для Думы была устранена. Оставался последний опасный подводный камень — «амнистия», который Думе подложили соединенные усилия левых и правых. 27-го мая и он был счастливо избегнут. Дума перешла к обсуждению «местного суда». Существование ее казалось теперь обеспеченным, по крайней мере на известное время. Мы, наконец, перешли к серьезному делу, которое одинаково интересовало и Думу, и страну, и правительство. Это было настоящее испытание Думы и ее годности. Но тут неожиданно и подкралась развязка. 1-го июня должны были продолжаться начатые накануне прения о местном суде. Нас ждал сюрприз. Столыпин потребовал закрытого заседания. Б нем Камышанский стал оглашать длиннее пперерыв для совещания. Что же за это время придумали? Церетелли от имени левых (с.-д., с.-р., н.-с. и трудовиков) внес предложение немедленно приступить к отмене законов, изданных по 87-й статье в междудумье. Было чготе непоследовательное и беспомощное в этом проекте. Можно было «обращаться к народу»; партии, которые отрицали действительность конституционных путей, но в Революции и в «вооруженные восстания» верили — могли к ним призывать. Но и они этого не хотели; они понимали, что страна их не поддержит и что такой призыв выйдет смешон. Они в этом не ошибались. Но прибегать в такую минуту и с этою целью к «правам», которые Дума имела от конституции, стараться действовать, как оргап государственной власти, чтобы этим государство взрывать изнутри, было уже простым озорством. К тому же от одного вотума Думы законы, изданные по 87 статье автоматически силы своей не теряли. Нужно было бы, чтобы об их прекращении было опубликовано Сенатом в законном порядке, как это и было сделано с теми 4-ми законами, которые Дума отвергла 22-Л) и 24-го мая (гл. X). Если Дума рассчитывала в этом плане на поддержку Сената, она не могла итти к этой цели, нарушая формальные' правила, и по «существу решая вопросы, которые на повестку дня не ставились и о которых, вопреки закону, Министры не извещались. Принятие таких постановлений было бы только демонстрацией бессилия Думы; через десять лет эти партии Думы в единственном заседании Учредительного Собрания могли увидать пользу и смысл подобных приемов. Эти предложения левых даже не голосовались. Головин дх не допустил своей властью, как запрещенных Наказом. Кадетские ораторы настаивали, чтобы Дума оставалась на почве закона; о Выборгском завете 1-ой Думы — «пассивном -сопротивлении», — никто и не вспомнил. Кадеты афишировали свою лойяльность. и принимали участие в прениях «о местном суде». Но и с лойяль- ностью было «опоздано». Если бы так вела себя 1-ая Дума, все пошло бы иначе. Но тогда, когда подобное поведение могло быть спасительно, его не хотели кадеты. Они предпочли беззаконие. Теперь же, возражая против неконституционных путей, они оказывались в одном лагере и «с меньшинством и с правительством. Как видно из протоколов их фракции, напечатанных в «Красном Архиве» (том YI, стр. 63), они принципиально готовы были согласиться даже на выдачу тех соц.-демократов, вина которых будет доказана. Но они заняли такую определенную линию, когда для нее было поздно; более того, они поэтому ее и заняли, что с ней было «поздно». Когда войну ведут «до конца», на мир всегда -соглашается только тот, кто начинает предчувствовать свое поражение; во время удачи, он на него не идет. Теперь кадеты, кроме честного исполнения конституция, ничего не требовали, именно нотЮму, что были только за несколько часов перед роспуском. А еще недавно от разговоров со Столыпиным они «уклонялись», находили, что Дума с ним работать не может и отвергали возможность правого блока. Так всегда бывает при войнах. Несчастье наше было именно в том, что и после 17-го октября, вопреки конституции, между властью н общественностью продолжалась «война»53). Заседание 2-го июня длилось недолго. К концу его Кизеветтер, председатель Комиссии, занимавшейся делом соц.-демократов, пришел доложить, что комиссия работы своей не окончила, н просил продлить ей срок до понедельника. Предложение было принято Думой. Назначение вечернего заседания было отклонено болыпинствЮ'М 201 голоса против 157, и заседание закрыто в 6 час. вечера. Больше этой Думе собраться уже не пришлось. Но пока это происходило, у всех на глазах, пе прекращались закулисные попытки ПОБЛЕЯТЬ на Столыпина. О тех пз них, о которых я знаю лишь с чужих слов, говорить я не буду. Но было понятно, что мы сами, те четыре кадета, которые находились со Столыпиным в каком-то контакте, хотели от него узнать непосредственно, что же случило-сь? Почему в нем произошла такая перемена? Нельзя было не сделать попытки его повидать. Мы поручил п Челнокову это устроить. Столыпин просил нас, четверых, приехать в Елагин Дворец, в 11 час. 30 мин. вечера. Это было в глубоком секрете. Партии друг за другом следили. Я незаметно в назначенный час вышел из Комиссии о социал-демократах, чтобы ехать к Столыпину. Об этом нашем ночном визите к Столыпину было пролито тогда много чернил. Нпкто точно но знал, что там произошло. Те, кто делали из нас «козлов отпущения» предпочли «намекать», что мы что-то -скрываем, и сами сочиняли то, что им нравилось. Близкое к истине изложение я нашел только в книге М. Л. Мандельштама — 1905 года, — вышедшей в Москве в 1931 году; он пишет, что его передал с моих слов. Но в 31 году от этого происшествия прошло 20 лет с лишком и он много забыл и перепутал, начиная vi. имен и даже числа самих участников этой поездки. Наконец, все, что я мог ему рассказать, он и тогда воспринял тенденциозно, т. е. по-своему. Все это отразилось на его передаче. Теперь дело прошлое. Расскажу все, что было, пока трое из нас еще живы и даже в Париже54). Столыпин не заставил нас ждать, хотя происходило заседание Совета Министров. Разговор сначала не вязался. Попыток до- называть, что обвинение соц.-демократов не обосновано, Столыпин не принимал. «Я с вами об этом говорить не стану: раз судебная власть находит, что доказательства есть, это нужно принять, как походную точку для действий, и наших, и ваших». Не допускал он и «отсрочки» для изучения дела; «пока мы -с вами здесь разговариваем, соц.-демокраш бегают по фабрикам, подстрекают рабочих». После нескольких подобных реплик, мы переглянулись: не нужно ли просто встать и проститься? Струве подошел к вопросу начистоту: «Что же 'случилось, что Столыпин свою политику так резко меняет? Зачем он требует от Думы того, чего она дать, очевидно, не может и как раз тогда, когда ее деятельность улучшается?» Столыпин стал возражать: «В чем мы видим улучшение?* На это ответить было легко: в этом мы были сильнее. После нескольких реплик, он этот спор прекратил, и, как будто перестав притворяться, грустно -сказал: «Пусть все это так; но есть вопрос, в котором мы с вами все равно согласиться пе сможем. Это — аграрный. На кем конфликт неизбежен. А тогда к чему же тянуть?» Это было для нас неожиданно. «Но ведь вы же сами Челнокову сказали, что вам пока будет достаточно перехода к постатейному чтению, что вы на поправки согласны, и что о них мы сговориться успеем». «Да, но комиссия с тех пор приняла принцип «принудительного отчулэдения» и приняла кадетскими голосами. Ваши ораторы заявляли в Думе, что они от своей программы не отрекутся. Как же после этого вы будете голосовать за переход к постатейному чтению»? Как член аграрной Комиссии, Булгаков стал тогда объяснять весь наш план, значение того, что формула перехода с принудительным отчуждением Думой н*е принята, рассказал все то, что я уже излагал. К этому Столыпин отнесся с большим интересом, задавал вопросы, осведомлялся о разных подробностях, не раз одобрительно кивал головой. Нам начинало казаться, что недоразумение выяснилось, что оно поправимо. И он заговорил тогда совсем другим, прямо убеждающим тоном: «Если это так, то почему же вы не хотите исполнить наше требование и устранить из Думы -соц.-демократов? Ведь они ей мешают не меньше, чем мне. Освободите Думу ст них и вы увидите, как хорошо мы будем с вами работать. Препятствий к установлению правового порядка в России я никаких ставить не буду. Вы увидите, как все тогда пойдет хорошо. Почему лее вы этого не хотите?» Такого поворота мы не ожидали, но и принять не могли. Я ему ответил: «Ваше требование вы предъявили в такой острой и преувеличенной форме, что его принять Дума не сможет. После этого нам было бы «стыдно друг на друга смотреть». «Значит, что же, нам Дума откажет?». «Наверное. Я самый правый кадет и буду голосовать против вас». Он поочередно обвел нас глазами; никто не возражал. «Ну, тогда делать нечего», — сказал он, наконец, .особенно внушительно: — «только запомните, что я вам скажу: это вы сейчас распустили Думу». Дальше говорить было не о чем. Челноков осведомился: «Будет ли он завтра в помещение Думы допущен? Там его вещи». Столыпин улыбнулся: «Ведь вы же не собираетесь в Выборг. С вами будет все по-хорошему». «Вы не ждете все-таки беспорядков и вспышек?» «Нет. Может быть, чисто местные; но это не важно». Он кончил неожиданной любезностью: «Желаю с вами всеми встретиться в 3-ей Думе. Мое единственное приятное воспоминание от Второй Думы, это — знакомство с вами. Надеюсь, что и вы, когда узнали нас ближе, не будете считать нас такими злодеями, как это припято думать». Я ответил с досадой: «Я Е 3-ей Думе пе буду. Вы разрушили всю нашу работу и наших избирателей откинете влево. Теперь они будут не нас избирать». Он загадочно усмехнулся. «Или вы измените избирательный закон, сделаете государственный переворот? Это будет не лучше. Зачем же мы тогда хлопотали?» Он не отьечал, и мы с ним простились. Было светло, когда мы возвращались. По дороге мы встречали думских приставов, которые к Столыпину ехали. Чтобы обменяться между собой впечатлениями, решили заехать по дороге в «Аквариум». Было что-то фантастическое в нашем появлении среди гуляющей, подвыпившей публики и раскрашенных дам полусвета. За маленьким -столиком, со Струве с его бородой патриарха, в жокейской шапочке и в каком то желтом балахоне, за обязательной бутылкой шампанского, мы обсуждали положение. Разбирали вопрос: «Не слишком ли категорично я ответпл Столыпину, что Дума его требование пополнить не может?» Но мы не ошибались; большинства за выдачу образовать было нельзя. Нам не простили и меньшего. На другой день я был в нашем Центральном Комитете, когда вошел И. В. Гессен с вечерпей газетой в руках. В ней, за подписью С. А-ч, сообщалось, что четверо кадет (имя т-ек), по поручению кадетской партии, ездили ночью к Столыпину «торговаться» о выдаче соц.-демократов. Уже потом я от С. А-ча, в общем очень противного журналиста из «Руси», узнал, будто про наш визит ему тогда же рассказал философов. Министр Торговли. За эту поездку «к врагу» на нас лаже в Центральном Комитете обрушили такое негодование, что я тут же заявил Милюкову, что из партии выхожу. Он меня отговорил и других успокоил. Мы с общего одобрения ограничились письмом в редакцию, что ездили без всякого поручения, от себя лично, чтобы «выяснить положение». Это не мешало продолжать нас заподозревать и поносить. О таком возмущенном отношении лидеров партии к нашей поездке я нахожу свидетельство и в упомянутой раньше книге М. Л. Мандельштама. Вот что он пишет: «Трудно передать тот взрыв негодования, который вызвал визит видных депутатов, членов партии народной свободы, в министру разгона Думы и государственного переворота. Это недовольство было распространено и в кадетских кругах». Прибавлю, что и Московский Городской Комитет был так охва7 чен этим настроением против меня, что не хотел сам выстшшял^ моей кандидатуры в 3-ью Думу. Оказалось, однако, что если «руководители» были возмущены этой поездкой, то рядовые члены из партии их осуждения не разделяли и неудачной попытки Думу спасти в вину нам не ставили. В этом я лично мог убедиться т всех тех собраниях, где этой поездкой оппоненты меня попрекали; рядовая публика была неизменно на моей стороне. На предварительном плебисците кандидатов среди членов партии, а дотом и на выборах, я прошел по Москве наибольшим числом голосов. Очевидно, была разница в психологии обывателя и «настоящих политиков», — и они часто друг друга не понимали. И обыватель оказался ближе ко мне, чем к нашим вождям.