б) Либералы " 1. Бенжамен Констан
Во главе либеральных писателей нынешнего столетия стоит Бенжамен Констан, который первый выработал полное учение о конституционной монархии в том виде, как она утвердилась среди европейских народов.
Он выступил как публицист еще в конце прошедшего столетия. Стоя на почве республиканских учреждений, он ратовал во имя свободы против реакционных стремлений, овладевших французским обществом после падения террористов19. К этому были направлены два его памфлета, изданные в 1797 г., «О действиях террора» («Des effets de la Terreur») и «О политических реакциях» («Des r?actions politiques»). В первом он восставал против защитников террора, доказывая, что мысль упрочить свободу посредством свирепого произвола была пагубным заблуждением, которое бросило тень на свободные учреждения и приготовила Францию к деспотизму. Во втором он старался сдержать реакцию. Законность революций, говорил он, заключается в том, что они стремятся привести учреждения к уровню идей; если же они идут далее цели, они неизбежно возбуждают реакцию. Но реакции с своей стороны неправы, когда они идут слишком далеко назад и на место твердых начал закона ставят произвол. «Произвол есть великий враг всякой свободы, это — порок, извращающий всякое учреждение, семя смерти, которое нельзя ни видоизменить, ни умерить, но которое надобно уничтожить» 354.Те же мысли Бенжамен Констан поддерживал и при Наполеоне I. За это он был исключен из Трибуната20 и затем должен был выехать из Франции. В ссылке он написал свой знаменитый памфлет «О духе завоеваний и о похищении престола» («De 1 esprit de conqiiete et de Г usurpation»), изданный в 1813 г. и направленный против владычества Наполеона. Бенжамен Констан доказывал, что завоевательные стремления способны поднимать дух народа только тогда, когда они вытекают из его положения и нравов. Приложенные к небольшим племенам Древнего мира, они в наше время имеют развращающее влияние на общество.
Новые народы суть преимущественно народы промышленные. Чтобы увлечь их к завоеваниям, надобно заманить их материальными интересами, то есть сделать из них хищников. Вместе с тем это приучает людей все ставить на карту и надеяться более на случай, нежели на долговременное преследование известной цели. Воспитанная продолжительными войнами армия выделяется из народа и вследствие своего преобладающего значения воздействует и на гражданскую область. Во внутреннем управлении водворяется дух военной дисциплины, является презрение к формам и гарантиям. Чтобы удовлетворить войско, привыкшее к походам, правительство принуждено беспрерывно предпринимать новые войны, а для того чтобы поддерживать эту систему в глазах народа, оно должно прибегать к постоянной лжи, ссылаясь на народную честь, на государственные и торговые интересы, там где дело идет только об удовлетворении честолюбия. Но так как одними софизмами невозможно успокоить умы, то ко лжи прибавляется насилие: на всякую мысль налагается запрет. Внутри государства водворяется монолог власти, а общество в молчании держится в стороне. С своей стороны покоренные народы насильственно подводятся под однообразную рамку во имя любви к симметрии, которая от демагогии перешла к деспотизму. Лучшие человеческие чувства, привязанность к преданиям и к родным учреждениям, подавляются без пощады. Этим, однако, возбуждается только общий протест. Все соединяются против политики, которая идет наперекор современным стремлениям обществ. Падение составляет неизбежный исход завоеваний.Столь же непрочно и похищение престола. Оно не имеет ни выгод монархии, ни достоинств республики. Монархия освящена временем, опирается на предания и привычки, окружена посредствующими телами, которые ее поддерживают и ограничивают. Похититель престола, опирающийся исключительно на личное обаяние, принужден постоянно поражать народы великими делами. Для приобретения и сохранения престола он прибегает к беззаконным средствам. Он принужден опираться на военную силу.
Сторонние высокие положения кажутся ему опасными, поэтому он старается унизить дворянство. Но так как для поддержания наследственной власти ему необходимо окружить себя наследственными положениями, то он пытается создать новую аристократию, а это — дело невозможное, ибо наследственность установляется в первобытные времена, а не среди цивилизации. Что касается до народных представителей, то они могут служить опорою наследственному монарху, но у похитителя престола они превращаются в рабов. Возможное во времена варварства владычество личного превосходства теряет свое значение при всеобщем распространении образования. В наше время оно становится таким же анахронизмом, как и система завоеваний. Поэтому похищение престола может опираться только на силу. Но и деспотизм в наше время потерял всякую твердую почву. Коли он находит защитников, то единственно благодаря тем ложным понятиям, которые распространялись и прилагались в конце прошедшего столетия. Последователи Руссо и Мабли имели в виду свободу древних народов, не понимая, что она совершенно неприложима к новым21. Древние знали не личную, а политическую свободу, которая дает гражданину непосредственное участие в правлении. Это было возможно в маленьких государствах, где все граждане собирались на площади и сами решали дела. В новых государствах личное участие заменилось представительством. Поэтому для массы политическая свобода потеряла свою прелесть; она имеет только значение гарантии личных прав. Между тем подражатели древних хотели, вопреки духу Нового времени, подчинить личную свободу общественной; а так как они повсюду встречали сопротивление, то они начали прибегать к насилию; от заблуждений они перешли к зверству. Под именем свободы водворился самый страшный деспотизм, который сделал самую свободу пугалом для народов. Вследствие этого многие кинулись в противоположную крайность. Против деспотизма толпы стали искать спасения в деспотизме одного человека. Но личный деспотизм столь же мало уместен в настоящее время, как и тирания толпы. Защитники произвола утверждают, что интерес одного лица, облеченного полновластием, всегда тождествен с интересом управляемого им народа. Но при этом забывают, что власть разделяется между тысячами подчиненных, которые все ею орудуют. Чтобы поддержать эту систему, надобно доказать не тождество интереса, а всеобщность бескорыстия, что немыслимо.Деспотизм, исходит ли он от толпы или от одного человека, одинаково ведет к понижению нравственного и умственного уровня человеческих обществ. Уничтожая безопасность и нарушая справедливость, произвол колеблет нравственные основы общества. Каждый боится за себя, уединяется, привыкает к неправде; граждане погружаются в чувственные удовольствия. Вместе с тем подавляется всякая свобода мысли, а этим задерживаются успехи просвещения. Народ погружается в апатию, которая распространяется и на правительство. Самая религия, превращаясь в орудие власти, теряет свою нравственную силу над умами. Такого рода порядок не может быть прочен в образованном обществе. Деспотизм, не имея опоры в учреждениях, ни сдержки в законах, идет неправильными шагами и рано или поздно неизбежно падает. Самые законные правительства, когда они прибегают к произволу, подрывают собственные основы, а тем более правительства, утверждавшиеся силою. Похитители престола не могут держаться ни без деспотизма, потому что все интересы обращаются против них, ни с помощью деспотизма, потому что самый деспотизм не может долго существовать *.
В этих мыслях Бенжамена Констана веет духом XIX века. Стремление к умеренной и прочной свободе утверждается не на отвлеченных теоретических началах, как у мыслителей XVIII столетия, а на жизненном опыте. Недавно прожитые крайности революции и деспотизма заставили друзей свободы искать гарантий как против произвола власти, так и против произвола толпы. Поэтому Бенжамен Констан легко мог от республики перейти к конституционной монархии. Когда в 1814 г. вернулись Бурбоны, он с радостью примкнул к новому порядку вещей. Еще прежде, нежели Людовик XVIII даровал свою Хартию22, он издал «Очерк конституции» («Esquisse (Tune constitution») с размышлениями о конституциях и гарантиях.
Но первые шаги нового правительства не соответствовали его ожиданиям. Когда же вслед за тем возвратившийся с острова Эльба Наполеон23 решился ввести конституционный порядок, он призвал к совету Бенжамена Констана. При содействии знаменитого публициста издан был «Дополнительный акт» 1815 г. В том же году Бенжамен Констан напечатал свои давно уже приготовленные «Начала политики» («Principes de politiques»), которые должны были служить толкованием новому основному закону. Эти два сочинения, которые содержат в себе много тождественного, заключают в себе все политическое учениеConstant В. Cours de politique constitutionelle. И.
Бенжамена Констана. Дополнением к ним служат изданные в то же время рассуждения «О свободе брошюр, памфлетов и журналов» и «Об ответственности министров». Другие сочинения имеют более временное значение.
Бенжамен Констан начинает свои «Начала политики» с разбора учения о народном верховенстве. Он утверждает, что это начало составляет основание всякого законного порядка, ибо закон может быть выражением или воли всех, или воли нескольких лиц. Но на чем основана законодательность воли немногих? Если на силе, то отсюда невозможно вывести права; в таком случае власть будет принадлежать тому, кто довольно силен, чтобы ее захватить. Если же право меньшего числа основано на согласии всех, то это и будет выражение общей воли. Таким образом, в мире существует только двоякая власть: законная, основанная на общей воле, и незаконная, основанная на силе. Все правительства подходят под ту или другую категорию.
Но установляя начало народного верховенства, необходимо определить его границы, ибо иначе оно обращается в такой же деспотизм, как и произвол одного человека. Если справедливо, что всякая частная власть зависит от общей, то несправедливо, что общая власть имеет безграничное право над лицами. Личные права существуют независимо от государственной власти, которая установляется для того, чтобы их охранять, а не уничтожать. Этого не понял Руссо, который требовал передачи обществу всех личных прав.
Он думал устранить проистекающие отсюда злоупотребления, объявивши верховную власть неотчуждаемою и непредставимою. Но это значит признать ее деятельность невозможною. Кому бы ни принадлежала верховная власть, как бы она ни была распределена между различными органами, если она неограниченна, она становится деспотизмом. Граждане могут найти обеспечение только в признании неприкосновенных для власти прав свободы личной, свободы совести, мнений, собственности, с чем соединяются и гарантии против произвола. Власть, посягающая на эти права, уничтожает собственное свое законное основание.Возможно ли, однако, подобное ограничение? Кто помешает власти выйти из пределов своего права? Бенжамен Констан видит гарантии против такого рода злоупотреблений: 1) в общественном мнении, которое, убедившись в известной истине, будет всегда за нее стоять; 2) в распределении уравновешивающих друг друга властей. В действительности, однако, ни то, ни другое не может служить границею государственного полновластия. В представительном правлении органом общественного мнения является самая власть, которая таким образом остается судьею собственных действий. Сам Бенжамен Констан тут же отрицает верховную решающую силу общественного мнения, утверждая, что деспотизм как отдельного лица, так и собрания не может ссылаться на согласие общества, так как это согласие, даже если оно действительно дастся, не вправе санкционировать произвол.
Что касается до разделения власти, то этим установляется сдержка против отдельных властей, но никак не против их совокупности. И тут Бенжамен Констан сам себя опровергает, когда он говорит: «Если общая сумма безгранична, то нужно только, чтобы разделенные власти вошли в сделку, и тогда против деспотизма нет лекарства»*.
Ясно, что стараясь положить границы государственному полновластию, мы приходим к неразрешимой задаче, ибо каковы бы ни были эти границы, необходимо, чтобы кто-нибудь был в этом деле судьею, а кто будет этим верховным судьею, тому неизбежно будет принадлежать полновластие. В одном из позднейших примечаний к своему сочинению Бенжамен Констан поставил этот вопрос во всей его резкости. «Я утверждаю,— говорит он,— что лица имеют права и что эти права независимы от общественной власти, которая не может посягать на них, не делаясь виновною в захвате... Но когда она совершает этот захват, тогда что делать? Мы приходим здесь к вопросу о повиновении закону, одному из самых трудных, какие могут привлекать к себе внимание людей. Какое бы решение мы не приняли в этом деле, мы встречаем неразрешимые затруднения. Скажут ли, что надобно повиноваться законам единственно настолько, насколько они справедливы? Этим узаконяются самые безумные и самые преступные сопротивления: анархия будет везде. Скажут ли, что надобно повиноваться закону как закону независимо от его содержания и источника? Этим люди осуждаются на повиновение самым свирепым указам и самым беззаконным властям. Высокий гений, сильные умы безуспешно старались разрешить эту задачу» **.
Однако Бенжамен Констан старается ее разрешить в смысле личного суждения. Против безусловного повиновения закону он доказывает, что при всяком повиновении необходимо удостовериться как в законности повелевающей власти, так и в том, не вышла ли она из пределов своего права? Иначе мы должны будем повиноваться всяким злодеям, которые присвоят себе власть, и самым безнравственным предписаниям. Террористы ссылались на это учение, которое произвело, может быть, более зла, нежели все другие человеческие заблуждения. Повиновение закону, без сомнения, есть обязанность, но как все обязанности, она не безусловна, а относительна. Она предполагает, с одной стороны, что закон исходит от законного источника, а с другой стороны, что он держится в должных границах ***.
Cm.: Constant B. Principes de Politique. Ch. I: De la souverainet? du peuple. Constant B. Cours de politique constitutionelle. I. Additions et Notes. Note V. P. 349.
Ibid. P. 351-352.
Но кто определит эти границы? Скажем ли мы, что они определяются самою природою? К этому склоняется Бенжамен Констан: «Слово закон,— говорит он,— так же неопределенно, как слово природа; злоупотребляя последним, мы разрушаем общество; злоупотребляя первым, мы подчиняем его тирании. Если бы нужно было избирать между обоими, я сказал бы, что слово природа возбуждает, по крайней мере, почти тождественные понятия у всех людей, тогда как слово закон может прилагаться к понятиям совершенно противоположным» ( С этой точки зрения Бенжамен Констан старается определить, по каким признакам можно судить, что закон не есть истинный закон. Первым таким признаком он считает обратное действие, которое противоречит самым основаниям общественного договора. Вторым признаком служит то, что данный закон противоречит нравственности. Всякий закон, который предписывает доносы или воспрещает давать убежище тому, кто об этом просит, не есть закон. Точно так же законы, разделяющие людей на классы или делающие их ответственными за чужие деяния, например законы против дворян и эмигрантов, против их отцов и родственников, не суть настоящие законы. Бенжамен Констан замечает, впрочем, что он вовсе не думает проповедовать неповиновение. «Пусть оно будет воспрещено не из уважения к власти, превышающей свои права, но из внимания к гражданам, которых неосторожная борьба могла бы лишить их выгод общественного состояния». Только в случае предписания явно безнравственных действий следует отказать в повиновении (Ibid. Р. 353-354). Нетрудно видеть, до какой степени шатки все эти определения. Слово природа не только не возбуждает почти тождественных понятий у всех людей, как уверяет Бенжамен Констан, но каждый понимает его по-своему, и когда Бенжамен Констан сам пытается положить непреложные границы действия власти, у него выходит только туманный образ, лишенный всякого юридического значения. О личных правах, которые требовалось оградить, нет уж речи; дело идет только об отношении юридического предписания к нравственному закону. К этому, в сущности, сводится весь вопрос. Не различив строго права от нравственности, Бенжамен Констан запутался в безвыходный лабиринт. Положить юридические границы действию верховной власти нет никакой возможности, ибо при решении юридических вопросов необходим высший судья, за которым и признается верховная власть. Признание независимости личных прав от общественной воли не что иное, как пустая мечта. Личные права всегда подчиняются действию власти, ибо определение их принадлежит исходящему от власти положительному закону. Власть может поступить несправедливо; ее можно стараться убедить; но на нее нет апелляции. В юридической области верховная власть, по существу своему, абсолютна. Она находит свой предел только в нравственной области, где судьею является не воля власти, а личная совесть. Побуждаемый совестью, гражданин может отказать в повиновении безнравственному закону, и нравственно он будет прав; но юридически он обязан принять то наказание, которое полагается законом за неповиновение. Этим только способом право примиряется с нравственностью. Конечно, эти пределы не всегда соблюдаются. Нередко притеснительная власть вызывает возмущение; но возмущение не есть право, а нарушение права. Недостаток философской точности понятий у французского публициста обнаруживается в этих рассуждениях, где односторонний либерализм берет верх над здравым пониманием государственных отношений. Та же теоретическая неточность понятий оказывается и в его учении о разделении властей. Тут Бенжамен Констан становится уже чисто на почву конституционной монархии, стараясь доказать, что она дает полные гарантии свободе355. К этому ведет разделение властей. Монтескье признавал их три: законодательную, исполнительную и судебную. Бенжамен Констан замечает, что так как они могут прийти в столкновение, то необходима между ними четвертая, нейтральная власть, которая бы их сдерживала и мешала взаимным захватам. Это и есть власть королевская (pouvoir royal), которой задача состоит в соглашении всех остальных. Сообразно с этим Бенжамен Констан вместо трех признает пять властей: 1) королевскую; 2) исполнительную, предоставленную министрам; 3) власть, представляющую постоянство в виде наследственной палаты; 4) власть, представляющую общественное мнение в лице выборной палаты; 5) власть судебную 356. К этому он присоединяет еще общинную власть, которая, по его мнению, должна иметь независимый характер 357. В этом разделении нельзя не заметить смешения властей верховных и подчиненных. Министерская власть, которой вверяется исполнение, никак не может быть поставлена наряду с королевскою, ибо она зависит от последней, от нее получает свою силу и в лице министров подлежит смене. Значение министров в конституционной монархии состоит именно в том, что они не обладают независимою властью, а как зависимые и ответственные лица состоят посредниками между королем и палатами. За исключением этой чисто теоретической ошибки, Бенжамен Констан превосходно определил роль короля в конституционной монархии. Потребность не только разделения, но и соглашения властей была впервые понята им и составляет существенный шаг вперед против учения XVIII века. Эту роль он присваивает королю. «Король в свободном государстве,— говорит он,— есть существо особое, возвышающееся над различиями мнений, не имеющее иных интересов, кроме охранения порядка и свободы, не могущее никогда возвратиться в общую среду, а потому не подлежащее всем страстям, которые возбуждает эта среда, и тем, которые перспектива возвратиться в нее неизбежно питает в сердце агентов, облеченных временною властью. Это высокое преимущество королевского сана должно вселять в ум монарха такую безмятежность и в его душу такое чувство спокойствия, которые не могут быть достоянием лица, находящегося в низшей сфере. Он, так сказать, парит над человеческими треволнениями. Верх политического искусства состоит именно в том, что среди самых разногласий, без которых нет свободы, создается неприкосновенная область безопасности, величия, беспристрастия, которая позволяет этим разногласиям развиваться беспрепятственно, пока они не переходят известных границ, и как скоро является опасность, полагает им предел средствами законными, конституционными, изъятыми от всякого произвола» *. Это именно происходит в Англии. Если опасность грозит со стороны исполнительной власти, король сменяет министров. Когда деятельность наследственной палаты становится вредною, король дает ей новое направление назначением новых пэров. Захватам выборной палаты король полагает преграду своим вег о или распущенней. Наконец, суровость судебной власти смягчается правом помилования. Этим способом разрешаются вместе с тем два существеннейших вопроса относительно исполнительной власти: ее смена и ее ответственность. Фактически исполнительная власть всегда находится в руках министров, но в абсолютной монархии смена их затрудняется тем, что высшая власть состоит их союзником, а в республике тем, что она является их врагом. И здесь и там невозможно этого сделать без глубокого потрясения, которое нередко хуже самого зла. В конституционной монархии, напротив, этот вопрос разрешается легко; тут установляется высший судья, который, не принимая участия в исполнении, всегда может удалить ненадежных исполнителей. Они не судятся, не наказываются; в них не возбуждается поползновение ввиду самосохранения, удержать во что бы ни стало свою власть: перемена совершается правильно и мирно. С тем вместе является возможность установить ответственность, опять же не потрясая оснований государства. В республике ответствуют не только министры, но и сам глава исполнительной власти. Необходимо предать его суду; а к этому будут прибегать только в крайних случаях, ибо подобное средство приостанавливает всю деятельность государственного управления. В конституционной монархии, напротив, король остается безответственным лицом; сохраняется неприкосновенный центр, которым все держится. Министры же подлежат ответственности за все свои действия и легко могут быть удалены. Нет сомнения, что более деятельная монархическая власть имеет в себе нечто привлекательное. Но учреждения должны сообразоваться с временем. Личная деятельность монарха неизбежно уменьшается с успехами просвещения. В свободной конституции за королем остаются еще высокие и благородные преимущества, которые могут удовлетворить возвышенные души. Монарх остается верховным решителем судеб народа, связующим звеном всех государственных элементов ( При наследственной монархии необходимо и наследственное высшее сословие, которое должно составить верхнюю палату. Без этой поддержки монарх остается одиноким и держится только силою. При полном равенстве граждан монархия превращается в деспотизм. С другой стороны, наследственность одна дает верхней палате достаточную независимость. Палата, составленная из лиц, пожизненно назначаемых королем, всегда будет более или менее в его руках и не в состоянии служить противовесом выборному собранию. Если же и верхняя палата будет выборная, то исчезнет тот элемент постоянства, который должен уравновешивать демократическую подвижность. Но для того чтобы наследственная палата не превратилась в замкнутую аристократию, опасную и для правительства, и для народа, необходимо, чтобы число пэров не было ограничено. Правда, король может излишним назначением пэров унизить их достоинства; но собственный его интерес скоро покажет ему вред подобной политики (Ibid. Ch. 4). Бенжамен Констан поддерживал и провел в 1815 г. начало наследственности верхней палаты против мнения самого Наполеона, который хотя и понимал необходимость аристократии, однако не считал возможным установить ее во Франции. «Конституция, опирающаяся на сильную аристократию,— говорил он,— похожа на корабль. Конституция без аристократии не более, как воздушный шар, потерянный в пространстве. Можно управлять кораблем, потому что есть две силы, которые уравновешивают друг друга: руль находит точку опоры; но воздушный шар является игралищем одной силы; ему недостает точки опоры; ветер его уносит, и управление становится невозможным». Тем не менее в 1815 г. Наполеон утверждал, что наследственная пэрия не соответствует настоящему состоянию умов во Франции. Она оскорбит армию, раздосадует защитников равенства и возбудит множество личных претензий. Для нее нет элементов, ибо нет преданий, исторического блеска и крупных состояний. В Англии аристократия всегда жила с народом; ей Англия обязана свободою. Но через тридцать лет, говорил Наполеон, «мои подобно грибам выросшие пэры будут или солдаты, или камергеры, они будут знать только лагерь или переднюю» 358. Сам Бенжамен Констан в прежнее время, когда Наполеон пытался создать новую аристократию, доказывал, что аристократия без наследственных преданий немыслима. Новые дворяне должны примыкать к существующему уже веками освященному сословию, которое распространяет на них свое значение, а не начинают с себя самих. Возвращение эмигрантов вслед за Бурбонами подало ему надежду, что старинное дворянство Франции сумеет занять подобающее ему место в новом порядке вещей. С течением времени, однако, он должен был в этом разубедиться. «Не могу отрицать,— писал он поздние,— что в теории постепенно представлявшиеся моему уму соображения и внушенные многочисленными опытами размышления повергли меня в значительное недоумение, не столько, может быть, насчет необходимости, сколько насчет возможности пэрии. С нашею народною наклонностью, с нашею любовью к почти безусловному равенству, с разделением наших имений, с их постоянной подвижностью, с постепенно возрастающим влиянием торговли, промышленности и денежных капиталов, которые сделались по крайней мере столь же необходимыми элементами настоящего общественного порядка и наверное более необходимыми опорами правительства, нежели самая поземельная собственность, наследственная власть, представляющая одну землю и основанная на сосредоточении имений в немногих руках, имеет в себе что-то противоестественное. Пэрия, раз она установлена, может существовать, и это можно видеть, ибо она у нас есть; но если бы она не существовала, я подозревал бы, что она невозможна» *. В этих мыслях Бенжамена Констана выражается истинный взгляд на наследственность верхней палаты. Теоретически она составляет самую крепкую опору конституционной монархии, но она возможна только там, где ее создала история. Иначе вместо могущественного сословия, имеющего не только независимое политическое положение, но и нравственное влияние на общество, является, по словам Наполеона, либо лагерь, либо передняя. Таким же видоизменениям подверглось мнение Бенжамена Констана насчет выборной палаты. Он стоял за прямые выборы, которые одни обеспечивают живую связь между представителем и избирателями, но он считал необходимым установление имущественных условий для пользования политическими правами. Ни один народ, говорит Бенжамен Констан, не признавал полноправными членами государства всех без различия, живущих на его территории. Самая крайняя демократия исключает иностранцев и людей не достигших известного возраста. Последние не имеют достаточного разумения, первые достаточного интереса в общем деле. Но это начало требует еще дальнейшего расширения. Люди, которых бедность обрекает на постоянную зависимость и на поденную работу, не обладают большим разумением, нежели дети, и так же мало заинтересованы, как иностранцы в общем благосостоянии, которого элементы им неизвестны и которыми они только косвенно пользуются. В рабочем классе, несомненно, можно найти столько же патриотизма, как и в высших. Он часто готов к самым героическим жертвам, и его преданность отечеству тем более достойна удивления, что он не награждается ни славою, ни богатством. Но иное дело патриотизм, который дает человеку мужество умирать за свое отечество, иное тот, который делает его способным понимать общие интересы. Последний требует других условий, именно досуга, необходимого для приобретения сведений и для развития разума, а этот досуг дается только собственностью. Следовательно, она одна делает человека способным пользоваться политическими правами. Это преимущество тем необходимее, что только при этом условии собственность ограждается от захватов. Ближайшая цель несобственников состоит в приобретении собственности. Если сверх свободы, которую государство обязано им дать, они получают от него политические права, которых оно не обязано давать, они неизбежно предпочтут правильному пути, ведущему к собственности посредством работы, неправильный путь посредством законодательных мер. Для них это будет источником развращения, для государства — источником смут. Как скоро несобственникам вручаются политические права, происходит одна из трех альтернатив: они получают направление или от себя самих, и тогда они разрушают государство, или от людей, держащих власть, и тогда они становятся орудиями тирании, или, наконец, ими руководят люди, стремящиеся к власти, и тогда они делаются орудиями фикции. Необходимо, следовательно, чтобы представительные собрания избирались собственниками и состояли из собственников. Но каковы должны быть размеры собственности? Слишком ничтожное имущество не более как призрак; слишком высокий ценз становится несправедливостью. Настоящим размером можно считать такой доход, который дает человеку возможность существовать в течение года без необходимости работать на других. К этому присоединяются соображения другого рода. Собственность бывает двоякая: движимая и недвижимая, поземельная и промышленная. Поземельная собственность одна дает тот охранительный дух, который необходим для политических союзов. Земледелец свойством своих занятий приучается к правильной жизни. Случай, который всегда производит нравственный беспорядок, имеет на него мало влияния. Успехи его медленны; он зависит от природы и независим от людей. Все это дает ему известное спокойствие, чувство безопасности, любовь к порядку, привязанность к своему делу. Промышленная собственность, напротив, прельщает человека перспективою барыша; она более искусственна и подвижна. Случай играет здесь важную роль. Тут нет этого медленного хода, который дает человеку правильные привычки. Туг больше зависимости; тут рассчитывается на прихоти, возбуждается тщеславие. В умственном отношении земледелец имеет большие преимущества перед промышленником: земледелие требует постоянных опытов и наблюдений, которые развивают ум; промышленные профессии под влиянием разделения работы нередко обрекают людей на чисто механические действия. Поземельная собственность привязывает человека к месту, создает ему родину; для промышленной собственности все страны равны; переселения совершаются легко; интерес не связан с патриотизмом. Наконец, поземельная собственность содействует общественному порядку самым положением, в которое оно ставит людей. Рассеянные по деревням, земледельцы нелегко возбуждаются агитаторами, тогда как скученные в городах промышленники прямо отдаются им на жертву. Конечно, промышленная собственность имеет и свои выгоды. Если поземельная собственность обеспечивает устойчивость учреждений, то промышленная собственность дает независимость лицам. Но это касается только более или менее значительных состояний, которых владельцы большею частью состоят вместе и поземельными собственниками. Ограничение политических прав одною поземельною собственностью не исключает их из представительства. Что же касается до тех, которые не имеют иных средств существования, кроме своего промысла, то будучи по самому своему положению обречены на механическую работу, они лишены средств образования, а потому при самых чистых намерениях они легко могут сделать государство жертвою своих заблуждений. Их должно уважать; им надобно оказать покровительство; но не следует впускать их в область, куда не призывает их прямое назначение, где их содействия излишни, а их страсти и их неведение могли бы быть опасны. Признается и третий вид собственности, которую называют умственною. Утверждают, что умственный труд и приобретенная им репутация служат достаточным ручательством разумного пользования политическими правами. Но обладание действительным умственным капиталом доказывается успехом, успех же ведет к обогащению; следовательно, и тут нет никакой нужды делать исключение. Кроме того, так называемые либеральные профессии более всего требуют, чтобы умственный капитал соединялся с собственностью, для того чтобы они не оказались вредными в политических прениях. Эти профессии, достойные всякого уважения в других отношениях, не дают уму того практического смысла, который необходим для обсуждения человеческих интересов. Во времена революции весьма почтенные литераторы, математики, химики кидались в самые крайние мнения вследствие незнакомства с практическою жизнью и привычки к чисто отвлеченным рассуждениям. А если таковы были заблуждения высших умов, то чего ожидать от второстепенных деятелей, от непризнанных талантов? Необходимо наложить узду всем оскорбленным самолюбиям, всем уязвленным тщеславиям, которые обращаются против общества, видя в нем виновника своего неуспеха. Всякий умственный труд, несомненно, имеет право на уважение, но односторонний труд дает уму исключительное направление, которое всего вреднее отзывается на политических делах. Для практической деятельности необходимо противовесие, и это противовесие можно найти только в собственности, которая одна устанавливает между людьми однообразные отношения и заставляет их сойти с высоты химеричных теорий на почву практических интересов. Такого рода предосторожность необходима не только для порядка, но и для свободы, ибо, по странному противоречию, те самые ученые, которые кидаются в крайний либерализм, легко мирятся и с деспотизмом. Произвольная власть менее всего их касается. Она ненавидит мысль, но видит не в науках средство управления, а в искусстве развлечения для управляемых 359. В этих рассуждениях Бенжамена Констана ясно выражается желание утвердить свободу на прочных основах, предохранив ее от тех крайних мнений, которые подорвали ее во времена революции. Многое в них подмечено тонко и верно; однако они идут слишком далеко. В позднейшее время он сам убедился в односторонности этих взглядов. «Я увидел,— говорит он,— что в наш век промышленная собственность составляет более действительную и в особенности более могущественную опору, нежели поземельная; признавши свою ошибку, я исправил свое сочинение»360. Вследствие этого он рядом с поземельною собственностью допустил и промышленную; платящую известную подать как условие политических прав. Бенжамен Констан ограничился этими общими началами. Вопрос об отношении избирательного ценза к действительному состоянию общества был им вовсе не затронут. Впоследствии этот вопрос сделался во Франции предметом самых горячих прении; он привел к революции 1848 г. Рассмотревши отдельные пункты представительного устройства, право инициативы, публичность прений, устранение писанных речей, которые он считает вредными для обсуждения политических вопросов, Бенжамен Констан обстоятельно разбирает существенный вопрос об ответственности министров в конституционной монархии. Мы видели, что он этому вопросу посвятил отдельную брошюру. В «Началах политики» он сводит к общему итогу свои мысли об этом предмете. По его мнению, министры подлежат ответственности: 1) за дурное употребление своих законных прав; 2) за беззаконные действия, противные общему благу; 3) за беззаконные действия, нарушающие личные права. Что касается до последних, то они должны быть предоставлены обыкновенным судилищам наравне со всеми другими посягательствами на личные права. Против этого нельзя ссылаться на государственную пользу, о которой обыкновенные судилища не в состоянии судить. Государственная польза не может состоять в произвольных действиях власти. «Что касается до меня,— говорит Бенжамен Констан,— то я не признаю общественной безопасности без личных гарантий. Я думаю, что общественная безопасность именно тогда подвержена колебанию, когда граждане видят в правительстве грозу, а не защиту. Я думаю, что произвол — настоящий враг общественной безопасности; что мрак, которым окружает себя произвол, только усиливает зло; что нет общественной безопасности без правосудия, нет правосудия без законов и нет законов без формы. Я думаю, что свобода каждого гражданина достаточно интересует общество, для того чтобы причина всякой направленной против нее строгости была известна естественным его судьям. Я думаю, что такова главная, священная цель всякого политического устройства, и что так как никакая конституция не может найти в чем-либо другом свое узаконение, то напрасно искать в ином обеспеченную силу и прочность». Но если обыкновенные судилища способны решать дела последней категории, то им невозможно предоставить суждение первых двух. Как скоро дело идет об общественном благе, так обвинение должно быть предоставлено представителям общества. В каких случаях оно может иметь место, об этом нет возможности устанавливать какие-либо определенные правила. Вредные для государства действия могут быть бесконечно разнообразны; поэтому всякий закон об ответственности министров неизбежно носит на себе печать произвола. Но по этому самому необходимо установить в этих случаях совершенно беспристрастное, хотя и политическое судилище. Такова палата пэров, которая будучи равно независима от правительства и народа, одна способна решать столкновения между исполнительною властью и представительством. Монарх же может участвовать здесь только правом помилования, которого нельзя у него отнять. Ибо нет никакой необходимости, что злоупотребляющий своею властью министр был непременно наказан: для общего блага достаточно, если он будет лишен власти, а с тем вместе возможности делать зло. При неизбежной неопределенности закона необходимо, чтобы приложение было самое мягкое (Constant В. Principes de Politique. Ch. 9). Бенжамен Констан восстает и против объявления нижней палаты, что министры потеряли ее доверие. По его мнению, потеря доверия оказывается сама собою всякий раз, как министерство лишается опоры большинства. «Когда мы будем иметь, чего у нас еще нет,— говорит он,— но что совершенно необходимо во всякой конституционной монархии, именно министерство, действующее согласно, прочное большинство и оппозицию, резко отделенную от этого большинства, никакой министр не в состоянии будет держаться, если он не имеет на своей стороне большинства голосов, разве он сделает воззвание к народу путем новых выборов, и тогда эти новые выборы будут пробным камнем оказанного министру доверия» (Ibid. Ch. 10). Этими немногими словами ограничивается то, что Бенжамен Констан говорил о парламентском правлении. Он вполне признавал его необходимость, но в то время, когда он писал во Франции, не было еще потребности обстоятельного рассмотрения этого вопроса. С ответственностью министров связана и ответственность низших должностных лиц. Исполняющий беззаконное предписание не может ссылаться на приказание начальника. Он лично ответствует за свои действия. Иначе администрация превращается в орудие произвола и притеснения. Безусловное повиновение неприложимо и к военной дисциплине, не только что к гражданскому управлению. Человек — не мертвая машина: он непременно должен обсуждать то, что он делает; в этом состоит его нравственное достоинство. И если он иногда будет повергнут в недоумение, то это составляет неизбежное последствие человеческих дел. Лучшим против этого лекарством служит суд общественной совести, который исправляет личные ошибки. Таков суд присяжных, который является опорою общественного порядка и вместе гарантией) для исполнителя (Ibid. Ch. 11). Если Бенжамен Констан старался отстоять самостоятельность суждений низших агентов правительства, то еще более он стоял за независимость общинной власти. Мы видели, что он признавал ее даже отдельною политическою властью. Он утверждал, что вмешиваясь в местные дела, центральная власть выходит из пределов своего права, ибо все, что касается интересов известной местности, должно быть решено представителями этой местности. Превращение общинных властей в агентов правительства ведет к тому, что или общие законы плохо исполняются, или местные нужды остаются в пренебрежении, а иногда происходит и то и другое вместе. Революция в одностороннем стремлении к систематизации уничтожила всякую местную жизнь и всякие местные особенности; деспотизм воспользовался этим для своих целей. Результатом такой системы может быть только уничтожение истинного патриотизма, основанного на местных привязанностях, и сосредоточение всех интересов и всех честолюбий в столице, которая поглощает в себе все. Государство представляет однообразную, мертвую равнину, где рассеянные единицы блуждают, как атомы, нигде не находя точки опоры. Бенжамен Констан требует для внутреннего управления известного рода федерализм; не того, который установляется в союзных государствах, соединяющихся только для внешних сношений и остающихся вполне самостоятельными внутри: подобный федерализм совместен с внутренним деспотизмом и внешнею анархиею. Истинный федерализм допускает известное подчинение членов целому не только относительно внешних, но и относительно внутренних дел, ибо прочное соединение неизбежно влечет за собою взаимное влияние. Но это подчинение должно касаться исключительно общих интересов; все, что касается до местных нужд, должно подлежать верховному решению местных органов (Ibid. Ch. 12; ср.: Note В. Р. 285). Возражения Бенжамена Констана против излишней централизации, водворившейся во Франции при Наполеоне, несомненно верны; но желание дать местной власти безусловную автономию во всем, что не касается общих государственных интересов, обличает односторонность индивидуалистического либерализма. Государство — не федерация общин, а органический союз, в котором члены, не теряя самостоятельности своей частной жизни, состоят в органическом подчинении целому. Даже относительно чисто местных интересов за государством всегда остается верховное право контроля: оно является защитником интересов меньшинства против притеснений большинства и будущих поколений против расточительности настоящих. Чем меньше единица, чем скуднее в ней образованные силы, тем менее она может иметь притязание на верховенство. Самый патриотизм, который Бенжамен Констан хотел основать на местных привязанностях, получает гораздо более обширное и высокое значение, когда он направлен на целое государство, которое одно играет историческую роль. С большею основательностью Бенжамен Констан прилагает к отдельному лицу то начало, на котором он строит общинную власть: все, что касается исключительно лица, подлежит собственному его решению (Ibid. Ch. 12. P. 98). Нет сомнения, что частная жизнь составляет самостоятельную сферу, в которую не должна вторгаться государственная власть. Отсюда не следует, однако, что личные права не подлежат действию власти, как утверждает Бенжамен Констан. Источник личного права лежит вне государства: он заключается в человеческой свободе; но определение границ права принадлежит государственной власти и никому другому. Все, что может сделать теория, это — выяснить те разумные гарантии права, которые должны быть установлены в государстве, признающем начало свободы. В этом отношении учение Бенжамена Констана заслуживает полного одобрения. К удивлению, он не причисляет собственности к личным правам, изъятым из действия власти. По его мнению, собственность обязана своим происхождением исключительно обществу; иначе она ограничивается личным правом занятия, которое не что иное, как право силы, то есть вовсе не право. В этом положении, как замечает новейший издатель сочинений Бенжамена Констана, Лабулэ24, заключается теоретическое заблуждение. Право занятия есть истинное право, ибо оно вытекает из свободы, составляющей источник всякого права; нарушение же занятия есть неправда, ибо им нарушается свобода лица. От общественной власти зависит только законное определение этого права» Несмотря, однако, на это противное истинным началам признание собственности за чисто общественное установление, Бенжамен Констан считает ее священною и неприкосновенною. Он восстает против коммунизма, который обрек бы человечество на неподвижность, оставляя его на самой грубой и дикой ступени своего существования. И если собственность как общественное учреждение подлежит действию власти, то она, с другой стороны, так связана со всею личною жизнью человека, что вместе с последнею она должна быть изъята от произвола. Нарушение собственности неизбежно влечет за собою и нарушение свободы. В силу этого начала Бенжамен Констан восстает не только против конфискации, но и против всяких мер, лишающих человека законно приобретенного достояния. Таковы государственные банкротства и произвольное сокращение уплаты подрядчикам. Каким образом может государство требовать от граждан, чтобы они исполняли свои обязательства, когда оно не исполняет своих? Оно разоряет часто невинных, сваливая на известную часть народа то бремя, которое, по его мнению, слишком тяжело для всех. А между тем оно этим подрывает собственный свой кредит, вызывает спекуляцию и заставляет всех честных людей воздерживаться от всяких с ним сделок. Бенжамен Констан считает даже излишние подати посягательством на собственность граждан. Но тут, очевидно, исчезает всякая юридическая граница, ибо что считать необходимым и что излишним — это определяется исключительно воззрением на изменчивые общественные потребности (Ibid. Ch. 15). Еще более собственности должна быть ограждена личная свобода. Бенжамен Констан считает ее нарушение уничтожением первого условия и единственной цели гражданского порядка. Произвол, говорит он, подрывает самые основания учреждений; ибо политические учреждения не что иное, как договоры; существо договоров состоит в положении твердых границ; произвол же уничтожает эти границы. Власть установляется именно для охранения имущества, свободы и жизни граждан; но если всему этому грозит опасность со стороны самой власти, то какая выгода от ее покровительства? Одно притеснение заменяется другим. И когда произвол раз водворился, он грозит всем учреждениям. При нем невозможны и независимость судов и свобода печати. Все общественные и частные положения подвергаются опасности; злоупотреблениям нет конца, ибо власть находит этот способ действия столь коротким и удобным, что она не хочет уже употреблять других. Граждане остаются без защиты не только против высших властей, но и против низших; ибо государи и министры по своему положению легко могут направлять общие дела, но не имеют возможности знакомиться со всеми подробностями. Они поневоле принуждены полагаться на низших агентов, которые всегда могут ввести их в заблуждение. Против этого существует только одно средство — соблюдение форм и ответственность агентов. Всякие произвольные нарушения свободы, аресты и ссылки без суда должны быть воспрещены (Ibid. Ch. 18). Еще драгоценнее для человека свобода внутренняя, свобода совести. Она столь же требуется самою религиею, как и справедливостью. Если бы религия никогда не была притеснительна, она всегда была бы для людей предметом любви и уважения. Из всех человеческих чувств это — самое естественное и самое глубокое. Религия служит утешением во всех скорбях; она составляет центр, в котором вне действия времени и порока соединяется все высокое и прекрасное, все, что составляет достоинство человеческой природы. Почему же эта необходимая опора человека, этот единственный свет среди окружающего нас мрака так часто делался предметом ожесточенных нападений, а именно со стороны образованнейшей части общества? Единственно оттого, что в руках власти она превращалась в орудие притеснения и тем возбуждала против себя все независимые души. Каким бы способом правительство ни вмешивалось в дела веры, оно этим всегда делает зло. Оно бессильно, когда оно хочет оградить религию от духа испытаний, ибо оно может действовать не на убеждение, а единственно на интерес. Этим дается привилегия лицемерию. Еще бессильнее власть, когда среди скептического века она хочет восстановить религию, ибо тут она имеет против себя и общее мнение и тщеславие. Утверждают, что религия нужна для обуздания народа; как будто бедный, против которого направлены все общественные силы, требует еще этой нравственной узды, а богатый, который имеет все средства избавиться от общественных стеснений, может быть от нее изъят. Превращение религии в орудие обыкновенной пользы прихожан унижает ее и ведет к ее падению. Единственный уместный в свободном обществе порядок состоит в полнейшей терпимости. Умножение сект, которого опасаются, полезно как для религии, так и для правительства. Оно мешает религии низойти на степень механического обряда. Возбуждая соревнование, оно поддерживает нравственность. Правительство же в самом этом раздроблении находит гарантии мира, ибо легче справиться с многочисленными, но слабыми союзами, нежели предупредить столкновение немногих крупных. Это неприятное положение правительства не мешает ему, однако, оказывать всем вероисповеданиям одинаковую помощь. Полагая жалование служителям церкви, оно сохраняет связь между религиею и государством. Вновь зарождающиеся секты не нуждаются в этой помощи; но как скоро они упрочились, они имеют одинаковое с другими право на эту поддержку (Ibid. Ch. 17). Но из проявлений личной свободы всего важнее для политической жизни свобода печати. Было время, когда правительства считали нужным иметь надзор не только за печатью, но и за устным словом. И точно, слово составляет необходимое орудие всякого преступления. Опыт, однако, убедил людей, что средства предупреждения хуже самого того зла, которое они хотят предупредить. Ныне признается, что слово подлежит наказанию, только когда оно переходит в действие. То же самое должно иметь место относительно печати. Иначе приходится или пресекать злоупотребления мысли путем суда, или предупреждать их предварительными мерами. В первом случае закон будет всегда обходиться, ибо мысль легко облекается в такие формы, которые делают ее неуловимою. Во втором же случае установляется произвол во всей его ширине. Через это истина подавляется наравне с ложью. Властям дается право делать всевозможное зло, опираясь на плохие рассуждения. Единственный результат предупредительных мер состоит в том, что писатели, имеющие чувство независимости, нераздельное с законом, приходят в негодование; они прибегают к язвительным насмешкам; начинают ходить по рукам тайные, а потому тем более опасные произведения; любопытство публики питается личными анекдотами, возмутительными теориями, клеветами; наконец, запрещенным сочинениям придается чрезмерная важность. Не свобода печати производит революции, а долговременное лишение этой свободы. В великих государствах Нового времени свобода печати составляет единственное средство гласности, а потому единственную гарантию граждан. Без нее все другие гарантии — гражданские, политические и судебные — становятся призрачными. Самая власть, окружая себя мраком, освящает все злоупотребления и дает простор произволу нижайших своих орудий. Но окончательно все такие меры оказываются тщетными, ибо в настоящее время нет возможности воздвигнуть китайскую стену между различными государствами. Напечатанное в одном месте легко проникает в другие. Запрещения дают только премию контрабанде. В настоящее время единственное разумное начало состоит в том, что писатели должны ответствовать перед судом за свои сочинения, так же как за свои слова и действия 361. Наконец, с личною свободою связана свобода промышленности. Так как право общества над лицами заключается единственно в том, чтобы не позволять им вредить друг другу, то вмешательство ее в область промышленности может быть допущено только там, где предполагается вред. Но вреда нет там, где господствует свободное соперничество, которое вытекает из самой природы промышленности. Вред начинается там, где есть притеснение или обман. Следовательно, права власти ограничиваются охранением свободного соперничества. Всякое же установление привилегий есть притеснение, ибо этим дается преимущество одним в ущерб другим. Нарушая справедливость, привилегии наносят и материальный вред обществу: если меньшинство обогащается, то большинство от этого беднеет. Привилегированные отрасли, будучи ограждены от конкуренции, производятся с меньшим тщанием и с меньшею бережливостью. Для поддержания монополии правительства принуждены прибегать к самым притеснительным мерам. Наконец, этим возбуждается контрабанда; искусственно создается разряд людей, привычных к нарушению закона. Если запретительная система не уничтожила промышленности тех стран, к которым она прилегает, то этим они обязаны единственно началу личной инициативы, которая во многом исправляет дурные последствия правительственной регламентации. И не только запрещения, но и самые пособия действуют вредно на общество. Этим дается ложное направление капиталам; промышленность превращается в азартную игру; в людях ослабляется чувство личной ответственности, которое одно дает им энергию и возвышает их нравственность. Личный интерес без всякой поддержки со стороны правительства совершенно достаточен для приискания наиболее выгодных занятий. Если промышленные классы нередко страдают, то причины заключаются вовсе не в недостатке поддержки и направления, а главным образом в тех произвольных стеснениях, которым они подвержены*. Главная гарантия личных прав заключается в судебной власти. Отсюда начало несменяемости судей, которые должны быть независимы как от правительства, так и от народа. В конституционной монархии назначение их, несомненно, должно принадлежать королю, ибо правительство имеет гораздо более средств сделать хороший выбор, нежели общество. С несменяемостью должно соединяться и жалованье, достаточное для обеспечения их независимости. Но к этому правительственному элементу должен присоединиться и другой, народный, именно присяжные. Многие считают французов по своему характеру неспособными к этой должности; но эта мнимая неспособность происходит единственно от непривычки к свободе. Учреждение присяжных тем необходимее, что оно воспитывает в народе нужные для него качества. К несменяемости судей, к святости присяжных надобно присоединить еще строгое соблюдение судебных форм, которые служат необходимою гарантиею для подсудимых. Всякое сокращение форм равносильно наказанию. И когда это делается в важнейших преступлениях, то это ведет к сугубой нелепости, ибо предосторожности, которые считаются необходимыми в маловажных случаях, устраняются там, где они всего нужнее. Говорят, что одни злодеи изъемлются от благодетельного действия законов; но надобно сначала доказать, что они злодеи: формальности служат именно для того, чтобы прийти к этому убеждению. Формы ненавистны только произволу и тирании. Наконец, необходимым дополнением к судебным гарантиям служит право помилования, которое смягчает неизбежные несовершенства закона (Constant В. Principes de Politique. Ch. 19). Если судебная власть служит гарантией) свободы, то есть другой элемент, который может грозить ей опасностью, именно войско. Бенжамен Констан обратил внимание и на этот вопрос. Он указывает на то, что Англия обязана свободою своему положению, которое избавляет ее от необходимости держать постоянное войско. На материке без него обойтись невозможно; в войске же требуется дисциплина, которая легко может сделать его орудием произвола. Для предупреждения этого Бенжамен Констан считает необходимым держать войско на границах государства. Внутри же должна быть установлена двоякая .сила: жандармы для преследования преступников и национальная гвардия для подавления внутренних возмущений. Бенжамен Констан думал, что национальная гвардия, составленная из собственников, всегда будет наклонна к охранению порядка, мысль, которая не всегда находила свои оправдания в действительности (ср.: Ibid. Ch. 6). В позднейших примечаниях он предложил еще другое средство предупредить противозаконное употребление военной силы, именно назначение военных начальников не королем, а министрами *. Лабулэ справедливо замечает, что подобное предложение составляет конституционную ересь. К этому привело Бенжамена Констана неправильное разделение королевской власти и министерской. Министры в конституционной монархии, так же как и в абсолютной, не более как советники короля. Истинная гарантия против злоупотреблений военной силы заключается в общем духе народа, который сообщается и войску. Правительства, которые подавляли свободу оружием, всегда находили опору в общественном мнении. Наконец, Бенжамен Констан восстает против всякого приостановления или нарушения конституции для ее спасения. Правительство, которое нарушает конституцию, говорит он, тем самым уничтожает собственное свое юридическое основание: с этого момента оно держится только силою. В сущности, этим способом сохраняется не конституция, а единственно власть некоторых людей, которые хотят держаться во что бы ни стало. И если бы еще этим поддерживалось правительство! Но беззаконие, исходящее от правительства, возбуждает стремление к беззаконию и в подданных; произволу дается полный простор. Власть потеряла свой отличительный признак охранительницы закона; она вручает своим врагам то самое оружие, которым она пользуется. Какова бы ни была опасность, подобные средства только увеличивают зло. Если падение власти неизбежно, то зачем соединять с ним бесполезное преступление? Если же опасность может быть отвращена, она устранится не нарушением справедливости, а добросовестным соблюдением установленных форм и гарантий. Этим правительства обращают на своих врагов всю ненависть, возбуждаемую беззаконием, и приобретают доверие колеблющейся массы. Деспотические правительства могут держаться насилием; власть умеренная, опирающаяся на порядок и справедливость, губит себя всяким нарушением справедливости, всяким уклонением от порядка362. И в этих мыслях Бенжамена Констана выражается некоторая односторонность, которую мы замечаем и в других частях его учения. Нет сомнения, что законные правительства должны по возможности действовать законным путем; легкомысленное употребление произвола осуждается как правом, так и здравою политикой. Но нет сомнения также, что бывают чрезвычайные обстоятельства, где необходимо приостановить законные гарантии и устранить формы, несовместные с быстротою действия. Желательно только, чтобы сама конституция предоставляла это право законным властям. Переживши деспотизм конвента25 и деспотизм империи, Бенжамен Констан заботился главным образом о гарантиях против произвола. Все его внимание было устремлено на охранение свободы. Это именно и придавало некоторую односторонность его взглядам. Однако эта односторонность не увлекала его к поклонению республиканским учреждениям. Он стоял на почве конституционной монархии, представляющей высшее сочетание начал порядка и свободы. Он первый изобразил существенные ее черты согласно с потребностями XIX века. К развитой Монтескье теории разделения властей он присоединил необходимость соглашения. На этом он основал учение о королевской власти как высшей нейтральной силы, уравновешивающей остальные. Он не изобрел этой теории; Англия служила ему практическим образцом. Бенжамен Констан постоянно обращался к Англии за примером. Но он первый понял истинное существо английской конституции и возвел ее в общую политическую теорию. В этом состоит существенная его заслуга в политической науке. После него оставалось только исправить некоторую односторонность и развивать подробности конституционного учения. Главное основание было положено. 2. Дестютт де Траси26 С гораздо большею резкостью, нежели у Бенжамена Констана, выступает одностороннее либеральное направление у Дестютта де Траси. Это был эмигрант, выселившийся в Америку и ставший гражданином Соединенных Штатов. В нем мы находим отголосок учений ХУШ века. Бенжамен Констан изображает основания конституционной монархии; Дестютт де Траси, удаленный от европейского мира, склоняется к республике. В этом смысле написаны его «Комментарии на Дух Законов Монтескье» («Commentaire sur Г Esprit des Lous de Montesquieu»), изданный первоначально в Соединенных Штатах на английском языке в 1811 г. и затем во французском переводе в Брюсселе в 1817 и в Париже в 1819 г. 363 Дестютт де Траси начинает с критики данного Монтескье определения законов как необходимых отношений, вытекающих из природы вещей. Этому определению он противополагает другое, именно, что закон есть правило, предписанное нашим действием властью, имеющей на то право. Только в силу расширения понятия это первоначальное значение было перенесено на законы естественные. Видя, что явления всегда происходят в неизменном порядке, мы предполагаем, что это совершается в силу законов, установленных высшею властью, наказывающею всякое их нарушение уничтожением деятеля. А так как мы этих законов признать не можем, то устанавливаемые нами законы должны с ними сообразоваться. Положительные законы могут быть хороши или дурны, смотря по тому, согласны они или несогласны с законами естественными. Справедливым называется то, что ведет к добру, несправедливым то, что производит зло. А так как то и другое совершается в силу естественных законов, то справедливое и несправедливое существует прежде положительных законов. Задача положительного законодательства состоит единственно в том, чтобы следовать естественному закону. В этом состоит дух законов (СЬ. 1) 364. Таким образом, несмотря на критику сделанного Монтескье определения, оказывается, что производное значение закона предшествует первоначальному. Положительные законы должны сообразоваться с естественными, то есть с природою вещей. Монтескье не утверждал ничего другого. Но если Дестютт де Траси сходится с Монтескье в философском понятии, то он совершенно расходится к ним в приложении. В политической области природа вещей прежде всего выражается в существе различных образов правления. Монтескье, как мы видели, разделял образы правления на республиканский, монархический и деспотический. Дестютт де Траси справедливо замечает, что республиканское правление может быть весьма различно, а деспотическое составляет не более как злоупотребление, которое присуще каждому образу правления и не может быть возведено в отдельную политическую форму. Этому разделению он противополагает другое: одни правительства он называет национальными, другие — специальными. Первые основаны на общих правах людей, вторые на частных. Устройство первых может быть различно; чисто демократическое, представительное, аристократическое, наконец, монархическое. Но каково бы оно ни было, везде предполагается, что источник власти лежит в совокупности граждан, которые всегда имеют право изменить учреждение, как скоро они этого захотят. В специальных образах правления, напротив, признаются иные источники права и власти, кроме общей воли, например, божественное установление, завоевание, рождение, договоры и т.д. Здесь организация общества представляется произведением явных или тайных соглашений между различными властями; вследствие этого она может быть изменена только свободным их согласием (Ibid. Ch. 2). Дестютт де Траси прямо объявляет, что он не хочет входить в разбор правомерности или неправомерности тех или других образов правления. Следуя Монтескье, он признает их существующими и хочет исследовать только различные их последствия. Но этот прием ведет единственно к тому, что исключительная правомерность так называемых национальных правлений, а из них главным образом представительной демократии, бездоказательно предполагается автором. Они одни основаны на разуме и сообразны с природою вещей, тогда как остальные опираются на сомнительные начала, которые можно защищать только отдаленными соображениями (Ibid. Ch. 6. Р. 63, 66; Ch. 13. Р. 241). И хотя допускается, что национальные правления могут иметь различное устройство, однако все другие формы, кроме представительной демократии, признаются не более как примесью специальных элементов к национальному началу. Возвращаясь в другом месте к разделению Монтескье, Дестютт де Траси сводит противоположение национальных правлений специальным к двум главным типам. Республика, говорит он, должна быть разделена на аристократическую и демократическую; деспот не что иное, как чистая монархия: ограниченная же монархия, в сущности, есть аристократия с единым главою. Следовательно, вместо принятого Монтескье разделения, мы получаем монархию, аристократию и демократию. Но из этих трех форм чистая демократия, в которой весь народ принимает участие в правлении, невозможна в сколько- нибудь образованном обществе. Точно так же нестерпима и чистая монархия, где один человек является безусловным владыкою всех. Первое есть правление диких, второе — правление варваров. Остается, следовательно, аристократия в различных ее формах. Она установляется у всех сколько-нибудь образованных народов, как скоро с развитием образования появляется различие классов. Только в новейшее время при высшем просвещении люди изобрели новую форму, отличную от прежних, форму, основанную на общей воле и общем равенстве, именно правление представительное. Если мы оставим в стороне варварские народы, то сравнение различных образов правления сводится к этим двум типам, к аристократии в различных ее формах, с одной стороны, и представительному правлению — с другой (Ibid. Ch. 6). Таким образом, с самого начала предполагается, что одно правление разумно, другое неразумно, одно имеет в виду общее благо, другое частное. Избавляя себя от исследования юридического основания и исторического происхождения различных образов правления, Дестютт де Траси лишает свои выводы всякой твердой почвы. Он не разбирает существа общей воли, которая, по принятым им началам, все же поставляется из частных; он не объясняет, в силу чего образованное меньшинство обязано подчиниться решениям необразованного большинства; он предполагает, а не доказывает, что воля необразованной массы всегда направлена к общему благу. Между тем эти принятые на веру чисто теоретические положения лежат в основании всех выводимых им последствий из природы различных образов правления. Прежде всего, он восстает против тех начал, которые Монтескье приписывает различным политическим формам, именно добродетель демократии, умеренность аристократии, честь монархии и страх деспотии. Разумная, то есть представительная демократия, говорит Дестютт де Траси, основана на любви к свободе и равенству, или, что то же самое, к миру и справедливости. Всякий надеется здесь только на личные свои силы и ревниво охраняет приобретенное. Поэтому он живо чувствует всякое нарушение чужого права действием власти; он видит в этом опасность и для себя. В этом заключается истинная республиканская добродетель, а не в самоотречении, как думает Монтескье. Спартанское воздержание противно природе; оно может только быть плодом фанатизма, поддержанного искусственными учреждениями. Основанный на нем порядок всегда непрочен. Когда первоначальная демократия превращается в аристократию, то нет сомнения, что гордость одних и низость других, умение первых и невежество вторых должны быть причислены к началам, охраняющим этот порядок. Точно так же и с превращением демократии в монархию охранительными началами этого правления являются, с одной стороны, высокое понятие монарха о своем достоинстве, с другой стороны, честолюбие и преданность придворных, а вместе с тем и их презрение к низшим классам, наконец, раболепное уважение последних ко всем величиям и желание нравиться тем, которые ими облечены. Но пока совокупность народа признается еще источником всякого права, эти различные чувства подчиняются уважению к общим правам человека. Там же, где правления из национальных превращаются в специальные, эти чувства гордости и раболепства господствуют уже во всей своей чистоте (Ibid. Ch. 3). Сообразно с характером правления эти различные чувства развиваются воспитанием. Каково бы ни было государственное устройство, правительство никогда не должно отнимать детей у родителей и воспитывать их само. Такой способ действия составляет нарушение священнейших прав человека. Но правительство может направлять воспитание непосредственно через учителей и косвенно через влияние на родителей и на общество. В наследственной монархии это направление состоит в том, что внушаются правила безусловного повиновения, уважение к существующим формам, нелюбовь к преобразованиям, отвращение от обсуждения начал. Правительство должно призывать на помощь религию, стараясь, однако, держать священников в зависимости от себя, и из всех религий оно должно предпочитать ту, которая всего более требует покорности и устраняет всякое движение мысли. Затем оно должно стараться образовать в подданных умы легкие и поверхностные, занимая их изящною литературою и отвращая их от занятая делом и от философских изысканий. Наконец, образование низших классов должно быть как можно скуднее. Масса должна держаться в унижении и невежестве, для того чтобы от удивления перед всем, что возвышается над нею, она не перешла к желанию выйти из своего плачевного состояния. Той же самой политике должно следовать и аристократическое правление относительно воспитания низших классов. Но здесь оно должно более остерегаться влияния духовенства, которое может быть для него опасным соперником. Там, где духовенство не сильно, аристократия может еще употреблять его, как орудие, для того чтобы держать народ на известной невинной степени невежества. Но если духовенство богато и могущественно, аристократическое правительство должно мешать распространению в народе религиозного духа, который может обратиться против него самого. Оно не дерзает противодействовать ему распространением образования, которое скоро уничтожило бы дух раболепства; оно может только ослаблять его, погружая народ в пороки и разврат. «Не смея сделать из него глупое стадо в руках пастырей, оно принуждено превратить его в развращенную и нищенскую чернь, всегда находящуюся в руках полиции». В этом состоит для него единственное средство сохранить свою власть. С другой стороны, высший класс, в отличии от монархии, должен получить прочное образование для того, чтобы сохранить способность управлять делами. Все просвещение общества должно быть сосредоточено в нем, иначе оно всегда будет иметь опасных соперников. Там, где монархия и аристократия имеют национальный характер, эти начала видоизменяются уважением к общему праву. Поэтому здесь является смешение различных направлений. Для собственного их интереса, говорит Дестютт де Траси, эти правления не должны стремиться к полному подавлению разума и истины. Они должны только стараться затмить их до некоторой степени, чтобы помешать слишком последовательным выводам из принятых начал. Что же касается до чисто представительного правления, то оно одно не боится истины, ибо оно основано единственно на природе и разуме. Его интерес состоит в том, чтобы всеми мерами содейство- вап> развитию просвещения. Будучи основано на начале равенства, оно должно беспрерывно бороться против самого пагубного неравенства, неравенства образования различных членов общества. Оно должно предохранять низший класс от невежества и нищеты, высший — от кичливости и ложного знания, стараясь связать тот и другой со средним классом, по своему характеру и положению удаленным от всяких излишеств (Ibid. Ch. 4). Таков взгляд Дестютта де Траси на образовательную деятельность различных правительств. Вместо тонкой наблюдательности Монтескье здесь является, с одной стороны, чистый идеал, с другой стороны — карикатуры. Вдаваясь в крайнюю односторонность, комментатор далеко отстал от своего образца. В том же духе Дестютт де Траси рассматривает отношение законодательства к различным образам правления. Относительно первобытной монархии, или деспотии, он замечает только, что свои доходы она получает путем грабежа и конфискаций, а средствами управления служат ей сабля и веревка. При этом монарх должен быть главою или рабом владычествующего духовенства, доказательство, что средствами управления служат не одни сабля и веревка. Что касается до монархии, которая утверждается в несколько образованном обществе, то здесь необходимы иные начала. Прежде всего, частное его право должно быть утверждено на прочном порядке наследования. Затем оно должно опираться на другие частные права, ибо только соединив вокруг себя значительное количество частных интересов, можно держать народ в повиновении. Этой цели служит аристократическое сословие и корпорации, состоящие в зависимости от монархии, учреждения, которые можно защищать правдоподобными доводами, не обсуждая первоначального права. А так как при этом порядке обогащается трудом только низший класс, то необходимо прибегать к различным средствам, чтобы вытягивать из него деньги. Это достигается, между прочим, продажностью должностей, которую рекомендует Монтескье. Точно так же и аристократия должна употреблять все средства, чтобы мешать обогащению низших классов; если же невозможно этому воспрепятствовать, то она должна, по крайней мере, принимать в свою среду всех тех, которые достигли значительного состояния. Представительное правление, напротив, не прибегает ни к каким искусственным мерам; будучи сообразно с природою, оно предоставляет дела их собственному, естественному течению. Стремясь к равенству, оно не устанавливает его насилием, но довольствуется устранением препятствий, воспрещением майоратов, субституций, привилегий. Оно не требует от подданных мелочного отчета в их действиях, не стесняет их в занятиях, но воздерживается от всего, что питает тщеславие и беспорядочность. С этими предосторожностями частные добродетели скоро распространяются во всех семействах. Представительное правление не стесняет и мысли, но предоставляет каждому право говорить и писать то, что он думает, в уверенности, что истина всегда восторжествует (Ibid. Ch. 5). Следуя Монтескье, Дестютт де Траси рассматривает отношение различных образов к простоте законов, к формам суда, к наказаниям. Но замечания его, писанные в общем либеральном духе, имеют маю интереса. Относительно роскоши он доказывает, что она всегда есть зло, ибо роскошь не что иное, как непроизводительная трата. Но монархия имеет интерес в поддержании роскоши, потому что ей необходимо возбуждать тщеславие, внушать уважение ко всему, что блестит, делать умы легкими и пустыми, вселять чувства соперничества между общественными классами, наконец, разорять граждан, которые могли бы сделаться слишком могучими вследствие своего богатства. Представительное правление, напротив, не имеет никакого повода покровительствовать естественному стремлению человека к лишним тратам. Но для воздержания роскоши оно не должно прибегать к законодательным мерам; достаточно, чтобы устранялись поводы к накоплению богатств и к возбуждению тщеславия. В хорошо устроенном обществе все пойдет само собою (Ibid. Ch. 7). Что касается до женщин, то у диких, говорит Дестютт де Траси, они — рабочий скот, у варваров — животные, содержимые в зверинцах, у народов, преданных суетности и тщеславию, попеременно деспоты и жертвы; только там, где царствуют свобода и разум, они становятся счастливыми подругами избранных ими мужей и нежными матерями семейства (Ibid.). Важнее то, что Дестютт де Траси говорит о величине государств по отношению к различным образам правления. Монтескье утверждал, что маленьким государствам свойственно республиканское правление, средним монархическое, большим деспотическое. Дестютт де Траси возражает, что так как деспотизм есть превратный образ правления, то он не может быть приличен никакому государству. Все, что можно сказать, это то, что слишком большие государства неизбежно должны или распасться, или подпасть под деспотизм. С другой стороны, чистая демократия возможна только в очень маленьких государствах; но так как этот образ правления приличен лишь совершенно неустроенным обществам, то он нигде не может утвердиться прочно. Что же касается до аристократии под одним или несколькими главами, то она может существовать при всяком объеме территории, с тем различием, что при монархической форме нужно большее пространство, ибо слишком малое население не в состоянии поддерживать роскоши двора. Точно также и представительное правление возможно при всяком объеме государства. В этом отношении оно имеет даже значительные преимущества, ибо, с одной стороны, требуя меньших издержек, нежели другие, оно может существовать и на весьма тесном пространстве, с другой стороны, соединяя с самою исполнительной властью нравственное влияние представителей различных частей территории, оно легко может охранять порядок в большом государстве (Ibid. Ch. 8). Дестютт де Траси не замечает, что нравственное влияние местных представителей нередко может идти совершенно наперекор действию исполнительной власти, из чего проистекает не сила, а слабость. Каков бы, впрочем, ни был образ правления, продолжает автор, государство непременно должно иметь известный объем. Если оно слишком мало, оно в силу естественной подвижности человеческого ума легко может подвергаться внезапным революциям; а с другой стороны, слабость его всегда ставит его в зависимость от могучих соседей. Вредно также и излишнее расширение. Хотя в образованных обществах, при легкости сообщений, уменьшаются невыгоды расстояний, однако важно то, чтобы государство не заключало в себе народов, слишком различающихся нравами, характером и особенно языком, из чего неизбежно проистекает раздельность интересов. Еще важнее то, чтобы границы государства могли быть легко защищаемы. В этом отношении нет лучшей границы, нежели море, которое, давая удобство защиты, избавляет от необходимости держать значительное войско, всегда опасное для свободы. Затем следуют высокие горы и, наконец, широкие реки. Вообще можно сказать, что всякое государство должно стремиться получить свои естественные границы и никогда из них не выходить (Ibid.). Это приводит нас к вопросу о военной силе. Отправляясь от мысли, что республиканская форма свойственна малым государствам, Монтескье видит возможность сочетать ее с достаточным могуществом для защиты от соседей единственно в федеративном устройстве. Дестютт де Траси замечает, что федерация имеет несомненные преимущества перед обособлением; но союзные государства сделаются еще сильнее, если они соединятся в одно, а это возможно посредством представительных учреждений. Союзное устройство имеет то преимущество, что оно затрудняет захваты власти и способствует распространению образования по всем частям государства; но вообще его следует рассматривать более как попытку людей, которые хотели сочетать свободу с могуществом, но не имели еще надлежащего понятия о представительном правлении (Ibid. Ch. 9). Не признавая союзное устройство высшею формою для представительных государств, Дестютт де Траси допускает, однако, возможность в будущем общей федерации народов с судилищем для разрешения их взаимных распрей (Ibid. Ch. 10). Он соглашается с Монтескье, что война не может иметь иного основания, кроме справедливой защиты, и что непозволительно браться за оружие из вопросов самолюбия, приличия и еще менее для славы или тщеславия государя. Справедливая же война влечет за собою право завоевания, которое, однако, всегда должно соединяться с свободою покоренных выйти из государства. Дестютт де Траси настаивает и на том, что всякое государство должно стремиться к своим естественным границам, начало, которое значительно расширяет право завоевания. В этом отношении все образы правления одинаковы; но преимущество представительного правления оказывается в отношениях к покоренным. Оно дает им те же выгоды, какими пользуются граждане, вследствие чего покорение становится для них освобождением. Это и придало такую силу французской республике в ее завоеваниях (Ibid.). Наконец, Дестютт де Траси приходит к важнейшему политическому вопросу — к отношению образов правления к политической свободе. Здесь односторонняя скудость его взглядов обнаруживается вполне. Он начинает с теоретического определения свободы. Вслед за Локком он признает одну внешнюю свободу, отвергая внутреннюю. Свобода, говорит он, есть власть или способность исполнять свою волю. Поэтому свобода относится только к исполнению, а не к самой воле, которая всегда необходимо движется побуждениями. А так как все счастье существа, одаренного волею, состоит в исполнении желаний, то счастье и свобода — одно и то же. Все люди страстно любят свободу, потому что они не могут любить ничего другого. Отсюда Дестютт де Траси выводит, что народ должен считаться истинно свободным под тем правлением, которое ему нравится, хотя бы оно менее других соответствовало истинным началам свободы. Наилучшее безусловно не есть наилучшее относительно. Безусловно лучшие учреждения всего более противоречат ложным идеям, и если последние распространены в народе, то хорошие учреждения могут быть введены только силою, и народ не может чувствовать себя свободным под их владычеством. Отсюда следует далее, что свобода независима от образа правления: наиболее свободно то правление, под которым большинство наиболее счастливо. Если бы совершенный деспот управлял отлично, то подданные его пользовались бы полным счастьем, следовательно, полною свободою (Ibid. Ch. 11. Р. 154-162). Мы видим, к чему ведет противоречащее истине смешение счастья с свободою. Деспотизм, то есть полное отрицание свободы, является, по крайней мере в возможности, полным осуществлением свободы. В действительности свобода заключается единственно в просторе, предоставленном личной деятельности человека. Ведет ли эта деятельность к счастью или нет, это совершенно другой вопрос, который может разрешаться различно. Известно, что злоупотребления свободы всего более разрушают человеческое счастье. Несмотря на сделанный им вывод, что свобода вовсе не зависит от образа правления и что дело не в теории, а в практике и результатах, Дестютт де Траси вслед за Монтескье ищет теоретически совершеннейшего правления, которое могло бы обеспечить людям й&ибольшее счастье. Он признает установленное Монтескье разделение властей на законодательную, исполнительную и судебную, ибо вся задача общества, говорит он, состоит в том, чтобы хотеть, исполнять и судить. Справедливо и то, что эти отрасли необходимо должны находиться в разных руках, без чего произойдет величайшая опасность для свободы. Но вместо того чтобы искать средств предупредить это зло, Монтескье просто указывает на пример Англии. Это предубеждение в пользу английской конституции заставило его забыть, что означенные три отрасли власти суть только производные должности, которые не существуют сами по себе, а истекают из единого источника — из воли народной. По праву существует только одна власть — народная воля. Фактически же нет иной власти, кроме исполнительной, которая располагает физическою силою. Монтескье не обратил на это внимания, а потому одобрил без рассуждения предоставление исполнительной власти единому лицу, даже наследственному, не разбирая, способно ли оно к этому или нет и не ведет ли подобное устройство к тому, что эта власть поглотить собою остальные. В силу той же неясности мысли он, кроме народных представителей, допускает и привилегированное сословие, которому вверяется не только часть законодательной власти, но и важнейшая отрасль суда — суд государственных преступлений. В этом сословии он видит посредствующую, умеряющую власть между законодательною и исполнительною, не замечая, что в английской истории верхняя палата является вовсе не умеряющею силою, а лишь придатком королевской власти. Если прибавить к этому, что в действительности английский король всегда владыка парламента, который он держит в руках посредством страха и подкупа, то ясно, что во всем этом искусственном здании нет ничего, что бы мешало захватам. Единственная гарантия свободы в Англии заключается в твердой воле народа не допускать притеснений, и когда король слишком злоупотребляет тою властью, которою он в действительности владеет, он низвергается общим движением, которое всегда возможно на острове, где нет необходимости держать постоянное войско. Важнейшая черта английской конституции — это то, что народ шесть или семь раз низлагал своих королей. Но подобное средство не может считаться конституционным. В правильном государственном устройстве надобно искать иных гарантий (Ibid. Р. 163-173). Очевидно, что, несмотря на признание установленного Монтескье разделения властей, от мысли великого французского публициста не остается и тени. Все поглощается единою верховною властью, волею большинства, т. е. необразованной массы. Против ее деспотизма нет убежища, ибо всякое особое право отвергается как несогласное с общею волею. «Вообще,— говорит Дестютт де Траси,— я считаю ошибочною и проистекающею из несовершенных комбинаций ту систему равновесия, в силу которой хотят, чтобы нескольким частным лицам была предоставлена самостоятельная сила, охраняющая их против общественной власти, и чтобы некоторые власти могли держаться сами по себе против других властей, не прибегая к помощи общей воли. Это не охранение мира, а объявление войны». В этой претензии на силу, независимую от общей массы и способную ей противостоять, Дестютт де Траси видит единственную причину войны между бедными и богатыми. По его мнению, при постепенности перехода от одного класса к другому не было бы возможности положить демаркационную линию, если бы она искусственно не установлялась законодательством. В другом месте он называет системы противоположения и равновесия «пустыми обезьянствами или действительною междоусобною войною» (Ibid. Р. 189-201). Нетрудно видеть, до какой степени все это поверхностно. Глубокая мысль Монтескье о необходимости сдержек и ограничений для всякой человеческой воли совершенно не понята. Не знающая границ воля необразованной массы одна остается владычествующею среди крушения всякого самостоятельного права. Еще менее можно найти здесь основательные наблюдения над политическою жизнью народов. Английская конституция представляется в совершенно искаженном виде. Чтобы устранить этот живой пример правильного действия системы равновесия, надобно было превратить его в карикатуру. Любопытно, что Дестютт де Траси, признавши, как мы видели выше, что в Англии король как глава исполнительной власти есть все, в другом месте говорит, что он значит что-нибудь единственно своим участием в законодательной власти, без чего он был бы совершенно беспомощен. «Законодательное собрание и министры — вот что в действительности составляет правительство. Король же не более как паразит, лишнее колесо в движении машины, в которой он только увеличивает трение и трату... Как скоро речь идет о делах, он совершенно устраняется: прения или сношения, война или мир — все это решается между советом министров и парламентом, и когда меняется один из двух, меняется все, хотя король, истинно ленивый, в точном смысле слова, то есть ничего не делающий, остается один и тот же» (Ibid. Р. 202). Когда на расстоянии нескольких страниц об одном и том же политическом явлении излагаются столь противоречащие суждения, то этим самым обличается вся предубежденность основной точки зрения. Устранивши английскую конституцию во имя народной воли, Дестютт де Траси не довольствуется и учреждениями Соединенных Штатов, которые разрешают вопрос посредством союзной формы. Он хочет исследовать, каким образом задача разрешается для государства единого и нераздельного. Исследование должно идти не историческим, а чисто теоретическим путем. Умозрительно выводятся основания свободной, законной и мирной конституции (Ibid. Р. 173-174). Когда люди соединяются в общества, говорит Дестютт де Траси, они не жертвуют частью своей свободы, как утверждают некоторые. Напротив, они увеличивают свою мощь, следовательно, и свою свободу. Нужно только, чтобы они уладились друг с другом возможно лучшим образом. В этом состоит устройство или конституция общества. Первоначально это делается случайно и наобум: отсюда бесконечное разнообразие учреждений. Но настает время, когда многочисленное и образованное общество, не довольствуясь случайными сделками, хочет устроиться по указаниям чистого разума. Что должно оно делать в этом случае? Ему представляются три пути: или предоставить существующим властям уладиться между собою и определить взаимные права и обязанности; или поручить мудрецу начертать план конституции; или, наконец, выбрать для этого особое учредительное собрание. Первый способ не что иное, как практическая сделка, которая никогда не может повести к разумному порядку. Второй, кроме трудности найти достойное лицо, представляет еще и то затруднение, что составленный им проект, не будучи подвергнут общему обсуждению, не будет иметь достаточной опоры в общественном мнении. В древности подобные законодатели обыкновенно выдавали себя за провозвестников воли Божества; но в наше время подобное средство немыслимо. Остается третий способ, который хотя имеет некоторые недостатки, однако обладает еще более значительными выгодами. Здесь прежде всего представляется вопрос: как должны совершаться выборы? Всем ли гражданам без исключения должно быть предоставлено право голоса в одинаковой степени или должны быть установлены различия? Дестютт де Траси решает вопрос в первом смысле. Всякие изъятия из общего права кажутся ему не основанными ни на каких разумных началах. Рождение, говорит он, несомненно дает человеку известные преимущества: обширные связи, возможность утонченного образования, более широкие мысли и благородные привычки: все это вытекает из природы вещей, и никакой закон не может их дать или отнять. Но отсюда не следует, чтобы они давали право на какие-либо должности или на привилегированное положение в обществе. Подобные права могут даваться только обществом и для общества. Отдельные же лица никогда не должны обладать самостоятельною силою для защиты себя против общего интереса. То же следует сказать и о богатстве и, наконец, о почестях. Совершенно бесполезно и даже вредно, чтобы те, которые пользуются в обществе естественными преимуществами, прибавляли к этому еще превосходство власти, которая под предлогом защиты своих прав может служить только к притеснению других. Монтескье утверждает, что для лиц, пользующихся особым положением, общая свобода была бы равнозначна рабству: это все равно что люди, превосходящие других физическою силою, считали себя притесненными за то, что им не позволяют бить своих сограждан и заставлять их работать в свою пользу. Защитники привилегий ссылаются на то, что эти лица обладают большим образованием, а потому для народа выгоднее управляться ими, нежели теми, которые стоят в этом отношении ниже. На это можно отвечать, что образование составляет такого рода преимущество, которое само собою, без всяких искусственных мер, дает преобладающее положение в обществе. Разум ослабляется, когда он ищет опоры в частных интересах. Из всего этого следует, заключает Дестютт де Траси, что право голоса должно быть дано всем, и притом в одинаковой степени, ибо все равно заинтересованы в общественном деле, от которого зависит все их благосостояние. Одни могут иметь больше средств, другие меньше, но жизненный интерес для всех одинаков. Исключены должны быть только малолетние, которых воля еще недостаточно освещена разумом, женщины, которые по своей природе предназначены для домашней жизни, а не для общественной, затем приговоренные судом к лишению прав, наконец, мож er быт ь, те, которые, добровольно приняв на себя известные должности, по-видимому, подчиняли свою волю чужой (Ibid. Р. 185-194). Эти исключения обнаруживают всю недостаточность принятого правила. Из них оказывается, что, кроме общего всем интереса в общественных делах, для пользования правом требуется еще разумение, требуется способность к делам и, наконец, самостоятельное положение в обществе. Все это очевидно не находится в низших классах в одинаковой степени с высшими, а потому рационально нет возможности дать им одинаковые политические права. Несправедливо, что рождение, богатство и образование сами собою ставят людей во главе общества: в демократии эти преимущества нередко становятся поводом к неприязни, а с тем вместе к устранению от выборных должностей. Но с этим еще можно было бы примириться, если бы дело шло единственно о том, чтобы каждый свободно мог заниматься своим частным делом. Тогда можно было бы сказать вместе с Дестюттом де Траси, что людям, обладающим большею физическою силою, нет нужды давать еще, сверх того, привилегии для притеснения других. Но тут вопрос идет о делах общих всем, насчет которых должно состояться совокупное решение. Отвергать юридическое преимущество образованного меньшинства — значит утверждать юридическое преимущество необразованного большинства, то есть дать возможность последнему притеснять первое. Такое устройство несогласно с правом, ибо где есть различие интересов, там справедливость требует, чтобы один не был предан на жертву другому. Еще менее оно согласно с общим благом, которое требует, чтобы при решении государственных дел разумный элемент преобладал над неразумным, образованный над необразованным. Следовательно, если мы поставим вопрос на чисто теоретическую почву, то нет сомнения, что всеобщее и одинаковое для всех право голоса не может быть признано разумным началом. Сам автор, предоставляя всем гражданам право голоса в собраниях, не считает, однако, массу способною непосредственно выбирать своих представителей. Она должна только выбирать из среды себя лучших людей, которым уж предоставляется окончательный выбор (Ibid. Р. 295-296). Однако и это средство не достигает цели. Политическая практика свободных государств показала, что выборы в двух степенях мало изменяют результат, ибо дело идет не столько о людях, сколько о партиях, из которых каждая выставляет своих кандидатов и начинает вербовку с самой первой ступени. Все это относится, впрочем, только к учредительному собранию. Что касается до законодательной власти в устроенном уже порядке, то Дестютт де Траси, в противоположность всем другим публицистам, предпочитает вручить ее одному лицу, облеченному доверием общества, нежели законодательному собранию, лишь бы это лицо не имело вместе и исполнительной власти, что сделало бы его опасным для государства. Причину такого предпочтения он видит в том, что легче найти одного хорошего законодателя, нежели двести или тысячу, и что самое законодательство при таком условии будет иметь больше ценности и единства. Он соглашается, однако, что и собрание имеет некоторые выгоды, особенно ту, что оно может сменяться по частям, а потому он допускает и подобное учреждение, лишь бы законодатели выбирались на время и имели бы все одинаковые права. Для большей зрелости суждений можно разделить собрание на отделения, но не придавая им особых прав. Законодательное собрание, по существу своему, должно быть едино. Борьба одной части против другой ведет только к междоусобной войне. Совершенно другое следует сказать об исполнительной власти. В противоположность обыкновенному взгляду, автор признает, что она отнюдь не должна сосредоточиваться в одних руках. Единство нужно в воле, а не в исполнении, которое и в действительности всегда предоставляется нескольким министрам. Необходимое единство действия может быть точно так же установлено большинством совета, как и одним лицом; быстрота же далеко не всегда желательна. Наконец, совет, сменяясь по частям, может сообщить исполнению гораздо более систематичности и постоянства, нежели одно лицо. Последнее же устройство, каков бы ни был способ назначения правителя, всегда имеет значительные невыгоды. Если он избирается на известное число лет и обставлен твердыми гарантиями, так что он не может выходить из пределов своей власти, то, конечно, он становится безвредным. А без этих предосторожностей положение его делается столь значительным, что оно возбуждает все честолюбия. Выборы будут производиться посредством интриг, подкупов и даже насилия. Все старания временного главы будут направлены к тому, чтобы сохранить свою власть. Еще более усиливаются крамолы, если глава государства выбирается пожизненно. При таком порядке народ осужден на вечные смуты, как можно видеть на примере Польши, или же власть превращается в наследственную. Последняя имеет то преимущество, что это самый простой способ разрешения задачи. Но тут вовсе не обеспечена способность. Важнейшая должность в государстве зависит от случайности рождения. К этому присоединяется и то, что эта власть, по существу своему, не подлежит ограничениям. Будучи нераздельна в одних руках, она стремится к ббльшим и ббльшим захватам. Как бы ни умерялись столкновения, осторожностью монарха или внешними обстоятельствами, результатом этого образа правления может быть либо порабощение народа, либо падение престола. «Надеяться на свободу и монархию,— говорит Дестютт де Траси,— значит надеяться на две вещи, из которых одна исключает другую» (Ibid. Р. 214). Едва ли нужно заметить, что этот вывод построен на чисто произвольных соображениях. Желая во что бы то ни стало доказать несовместность всякой независимой от народа власти с свободою, Дестютт де Траси строил воздушный замок, которому противоречит вся современная действительность: свобода несовместна с монархией) только там, где она не имеет корней в народной жизни. Опасение сосредоточенной власти привело автора и к тому, что он единичную власть заменяет коллегией), между тем как законодательство он считает возможным вручить одному лицу. И то и другое противоречит как здравой политической теории, так и конституционной практике всех более или менее значительных государств. Во всем этом обнаруживается увлечение предвзятою мыслью при весьма значительном недостатке политического понимания. В силу тех же опасений Дестютт де Траси подчиняет свою исполнительную власть законодательной. Первая должна зависеть от последней, как исполнение от воли (Ibid. Р. 217). Однако эта зависимость не должна быть полная, ибо воля может быть незаконная. Отсюда возможность столкновений и необходимость третьего, посредствующего тела. Этот третий, важнейший орган, составляющий ключ ко всей системе, есть сенат, которого задача состоит в охранении, то есть в согласовании воли и действия. Он проверяет выборы членов законодательного собрания; составляет представляемые избирателям списки кандидатов в должности членов исполнительной коллегии или сам избирает их из числа представленных ему кандидатов; участвует точно таким же порядком в назначении верховных судей; оставляет или предает суду членов исполнительной коллегии по инициативе законодательного собрания; уничтожает противные конституции действия законодателей и исполнителей; наконец, созывает, когда нужно, конвент для пересмотра конституции. Сенат составляется из пожизненных членов, назначаемых из высших сановников государства на первый раз учредительным собранием, а затем по мере вакансий избирателями на основании списка, составленного законодательным собранием и исполнительною коллегией). При таком устройстве, говорит Дестютт де Траси, всякий вопрос может быть разрешен правильным образом, между тем как без этого государство единое и нераздельное неизбежно предается на жертву случайностям и насилию (Ibid. Р. 220-227). Мысль о необходимости охранительного Сената составляет лучшую сторону предлагаемой Дестюттом де Траси конституции; но именно она доказывает потребность власти, независимой от увлечений народной воли. Надобно только сказать, что для охранения недостаточно уничтожения действий, явно противных конституции; требуется еще возможность останавливать законодательные меры, вредные для общества. Если исполнительная власть не должна быть безусловно подчинена законодательной, то между ними могут возникнуть самые разнообразные столкновения, которые, в свою очередь, потребуют от сената более деятельного вмешательства в общественные дела. Для того чтобы играть роль согласующего элемента конституции, он должен быть тем, что во всех конституционных государствах называется верхнею палатою. Как Дестютт де Траси признает такого рода палату, составленную из высших сановников с пожизненным назначением, главным столбом конституции, он тем самым опровергает основания собственного своего учения. Наконец, к необходимым гарантиям политической свободы принадлежит свобода личная и свобода печати, которые одни дают возможность выразиться общей воле. Без них, говорит Дестютт де Траси, все политические комбинации в видах распределения властей остаются пустыми соображениями. Однако автор не распространяется об этом предмете, отсылая к тому, что сказано о суде и об уголовных наказаниях. Воспрещение произвольных арестов и суд присяжных — таковы главные гарантии личной свободы (Ibid. Р. 228-229; Ch. 12. Р. 236). Сводя все сказанное в предыдущих главах, Дестютт де Траси представляет развитие различных образов правления в виде трех, следующих друг за другом ступеней. Низшую ступень составляет демократия и деспотизм: это — царство невежества и насилия. На второй ступени являются разнообразные мнения и владычествует религия: это — период господства аристократий. Наконец, на третьей ступени, разум вступает в свои права; устанавливаются основные на нем представительные правления. Первый закон этих правлений состоит в том, что правители существуют для управляемых, а не наоборот. Отсюда следует, что они могут держаться только волею большинства управляемых и должны меняться с переменою этой воли. Из того же начала следует далее, что здесь не может быть ни насильственной власти, ни какого- либо привилегированного класса. Второй закон состоит в том, что в обществе не должно быть власти, которую нельзя было бы сменить без насилия или без потрясения. Отсюда невозможность предоставления всех народных сил одному лицу и необходимость разделения властей. Наконец, третий закон состоит в том, что правительство всегда должно иметь в виду независимость народа и свободу граждан. Отсюда необходимость естественных границ государства и внешних союзов; отсюда же неприкосновенность свободы личной и свободы мысли. Эти законы, говорит Дестютт де Траси, не что иное, как законы собственной нашей природы; это вечные истины, которые должны бы были стоять во главе всех конституций вместо тех объявлений прав, которые сочиняются ныне и которые имеют значение только протеста против притеснений. Свободным людям незачем исчислять свои права, ибо они их и без того имеют (Ibid. Ch. 13). Мы уже заметили, что владычество большинства вовсе не есть закон природы или вечная истина, имеющая силу для всех времен и народов. Такое положение отнюдь не вытекает из того, что правители существуют для управляемых, а не наоборот. Здесь, как и везде, обнаруживается недостаточность принятых автором основных начал. Столь же произвольно и признание трех последовательных ступеней развития. Если в теории недоставало философских доказательств, то здесь оказывается недостаток исторических знаний. Основательнее то, что Дестютт де Траси говорит о податях, о торговле и вообще об экономических отношениях. Здесь он опирается на Смита и Сея27, которые уже после Монтескье разработали эту науку. Однако и тут он впадает в односторонность, когда он, например, все государственные расходы объявляет непроизводительными, а потому требует, чтобы они были по возможности уменьшены. Он соглашается, впрочем, что они необходимы; но это не более как неизбежное зло. Точно так же основательны и те возражения, которые он делает против развиваемой Монтескье теории климатов; но здесь все ограничивается отдельными замечаниями. Собственного взгляда Дестютт де Траси не выработал, а потому останавливаться на его мыслях было бы излишне. Все его значение заключается в изложении политического учения, которое, в сущности, является более отголоском теорий XVIII века, нежели разработкою начал XIX столетия. Переселившись в Америку, он не воспользовался великим политическим опытом, который можно было почерпнуть из событий, следовавших за Французскою революциею, и самые американские учреждения нашли в нем более одностороннего поклонника, нежели беспристрастного наблюдателя. Так же как публицист XVIII века, он был и остался чистым теоретиком. 3. Шарль Конт28 Совершенно на иную точку зрения, нежели Дестютт де Траси, становится Шарль Конт. Наученный опытом французских революционных конституций, которые, развивши чисто теоретические начала, не находили приложения в жизни, он отвергает всякую теорию и хочет держаться исключительно наблюдений. В этом отношении, так же как историческая школа в Германии, он становится предвестником реализма. Законодатель, по его мнению, должен только записывать то, что вырабатывается жизнью, а наука возводит результаты опыта в систематическое учение. Такое одностороннее отрицание теории, которое он проводил гораздо далее немецких юристов, не могло, однако, привести его к настоящему пониманию действительного развития законодательства, которое везде совершается при взаимодействии теоретических идей и жизненных условий. Вследствие этого Шарль Конт, так же как и немецкая историческая школа, не пошел далее формальных начал. Цельного учения о праве и государстве он не выработал. Первые его опыты в этом направлении появились в 1817 г. в журнале «Европейский Цензор» («Le Censeur Europ?nen»). Но сам он вскоре заметил, что разработка научных воззрений по поводу текущих вопросов дня не может привести к плодотворным результатам. Реакция, наступившая с 1820 г., побудила его удалиться в Швейцарию, где он принялся за обширное теоретическое сочинение. В течение двух лет он преподавал в Лозанне, затем переселился в Англию и, наконец, возвратившись во Францию, в 1826 г. издал свой «Трактат о законодательстве» («Trait? de legislation»), который в 1835 г. вышел вторым изданием. Шарль Конт отправляеФся от сравнения наук нравственных и политических с науками естественными. Последние двигаются твердым шагом и постоянно идут вперед; первые же подвергаются беспрестанным колебаниям как в своем движении, так и в своих выводах. Причина этого различия лежит отчасти в самых свойствах предмета, в несравненно большей сложности общественных явлений и в трудности исследовать их причины. Но еще более это различие зависит от методы, которой следуют те и другие науки. Естествоиспытатели руководствуются исключительно опытом. Они наблюдают явления, сравнивают их и объясняют на основании точно дознанного взаимного их соотношения. В нравственных и политических науках, напротив, доселе господствуют произвольные гипотезы, которые ведут только к бесполезным словопрениям. Единственное средство утвердить эти науки на прочных основаниях и дать им характер положительного знания заключается в усвоении той методы, которой следуют естественные науки. Шарль Конт доказывает примерами, что всякое научное исследование в области права и нравственности имеет дело исключительно с фактами. Так, мена есть факт, причины которого заключаются в других фактах, именно во взаимных потребностях людей, а последствия представляются опять в виде новых фактов, именно приобретаемых обеими сторонами выгод. То же можно сказать о семейных отношениях, которые следует изучить в их существе, в их причинах и последствиях. Далее все уголовное право, начиная от преступления и кончая наказанием, представляет только ряд фактов. То же самое относится к государственным учреждениям и к международному праву. Наконец, самая наука нравственности, по уверению Конта, может быть основана только на наблюдении известных явлений. Эта наука не что иное, как познание человеческих страстей и привычек с их причинами и последствиями. Таким образом, в нравственных науках, так же как и в естественных, мы можем вывести законы, которыми управляются явления, единственно из наблюдения самых этих явлений. Всякая наука содержит в себе две части: описание явлений и объяснение их посредством исследования взаимных их отношений или их связи. И здесь и там наука начинает с фактов и восходит к причинам, до тех пор пока она доходит до такой причины, которой она объяснить не может (Ь Ь СЬ. 1. Р. 1-12) 365 Сближая таким образом естественные законы с законами нравственными, Конт не заметил одного существенного их различия: оно заключается в том, что физические предметы всегда следуют законам своей природы, тогда как нравственное существо имеет способность от них уклоняться. Наблюдая физическое явление, мы совершенно убеждены, что при одинаковых условиях оно всегда происходит одинаковым образом, а потому мы факт непосредственно признаем за выражение закона. При наблюдении явлений нравственного мира мы видим, напротив, что одинаковые причины могут произвести совершенно разные последствия. Так, например, потребность в чужой вещи вместо мены может породить обман, похищение, насилие. Все эти явления одинаково должны быть признаны выражением естественных законов, но будут ли они одинаково выражением законов нравственных? Природа не прибегает к искусственным мерам для поддержания своих законов; человек же только посредством искусственных учреждений может поддерживать законы права, которые иначе потеряли бы всякую силу. Когда Конт в уголовном праве или в государственных учреждениях видит только ряд фактов, он забывает, что все это — факты, созданные самим человеком, именно для того, чтобы положить предел действию естественных законов. Если бы нравственная наука заключалась только в познании человеческих страстей и привычек, она была бы не более как описательная психология, и притом психология одностороннего свойства, ибо, кроме страстей и привычек, у человека есть разум и чувство, которые возвышают его над страстями и привычками и представляют ему нравственные идеалы. Последние суть тоже факты человеческой природы, но факты высшего, духовного мира, которым ничего не соответствует во внешней действительности, но с которыми внешняя действительность должна сообразоваться. Когда Шарль Конт восстает против духа системы, который изобретает начала и подчиняет им факты, он отвергает именно то, что составляет природу нравственного закона, а вместе и человека как нравственного существа. Нравственный закон имеет совершенно другой характер, нежели закон физический: он представляет не постоянное отношение явлений, а требование, которому явления должны подчиняться. Истинная наука должна признать законы обоего рода, естественные и нравственные. Если одностороннее отрицание фактических данных во имя чисто идеальных построений ведет к ложным системам, то и наоборот, отрицание умозрительных начал во имя голого факта производит не меньшую односторонность. Через это целая и притом высшая половина человеческой жизни остается непонятою. Сам Шарль Конт принужден искать другого мерила для первых явлений, против простого их описания и указания взаимных их отношений. Наблюдаемые нами законы, говорит он, раскрывают нам необходимую связь явлений, их причины и следствия. Отсюда мы можем вывести, какие причины ведут ко благу человеческого рода, то есть к его совершенствованию, и какие ко вреду, то есть к упадку. Через это наука приобретает влияние на практику, ибо человек по своей природе стремится к совершенствованию и одобряет то, что ведет к совершенствованию рода. Кроме стремления к личной пользе, у него есть и бескорыстное желание общей пользы. В этом состоит прирожденное ему нравственное чувство, которое некоторые считают основанием нравственности, совершенно отвергая необходимость умственного анализа и научных исследований. Но это воззрение, продолжает Конт, грешит односторонностью, ибо внутреннее чувство, не руководимое разумом, может заблуждаться. Этим способом из нравственных наук исключается всякое рассуждение, оправдываются все преступления, совершенные добросовестным фанатизмом; наконец, мерилом нравственности становится личное начало, обыкновенно находящееся под влиянием частного положения лица. Для того чтобы нравственное чувство, или совесть, могло действовать правильно, оно должно быть освещено разумом, указывающим хорошие и дурные последствия действий. Но, с другой стороны, столь же односторонни и те систематики, которые, как Бентам, совершенно отвергают внутреннее чувство и ограничиваются одним научным анализом фактов. Все наши познания были бы бесплодны без того чувства, которое заставляет нас одобрять то, что мы признаем полезным для человеческого рода и осуждать то, что мы считаем вредным. Без этого человек был бы лишен всякой пружины к нравственной деятельности (Ibid. Ch. 8). Итак, познание законов или необходимых отношений, вытекающих из природы вещей, служит только средством для достижения высшей цели — совершенствования человеческого рода; стремление же к цели определяется нравственным чувством, одобряющим то, что к ней ведет и осуждающим то, что ей противно. Мы видим, что Шарль Конт держится той точки зрения, на которой среди немецких мыслителей стоит Гербарт. Но лишенный философского образования, Конт не развил этого взгляда в цельную философскую систему и не утвердил его на прочных доказательствах. Недостаточность одного фактического исследования общественных отношений привела его к признанию высшего, одобряющего и осуждающего начала; но это начало он не подверг анализу, а прямо заимствовал его у шотландской школы, эклектически соединяя с ним и взгляд Монтескье на существо закона и, наконец, начало общей пользы, заимствованное у Бентама. Относительно последнего Шарль Конт справедливо утверждает, что оно всегда признавалось основанием политики всеми философами и публицистами, древними и новыми. Но вопрос состоит в том, на чем его утвердить? Недостаточно сказать, что оно должно быть основанием всякого законодательства. Коли, как замечает сам Шарль Конт, понятие о долге не признается всеми, если законодатели, к которым обращается это требование, предпочитают следовать внушениям собственного интереса и выгодам своего сословия, то как убедить их в противном? Против этого, по мнению Конта, нет иного средства, как всеобщее распространение просвещения: надобно, чтобы правители, которые ставят личные интересы выше общественных и притом не верят в наказание будущей жизни, находили ад в настоящей (Ibid. Ch. 14. Р. 270-271). Но это значит отдалять возможность хорошего законодательства в совершенно неопределенное будущее. Недостаточность твердых оснований для нравственного начала общественной жизни ведет к тому, что учение, которое имеет претензию опираться на одни факты, в конце концов принуждено ссылаться на фантастический идеал. Это смешение нравственных законов с естественными приводит Конта к противоречащим выводам относительно самого существа положительного закона. С одной стороны, он в положительном законе видит не более как описание совершающихся в жизни фактов. Истинное существо закона состоит не в клочке бумаги, который сам по себе не имеет никакого значения, а в тех силах, которые дают законодательным постановлениям приложение в жизни. Смешение описания с самим предметом ведет к тем чисто теоретическим конституциям, которые исчезают при малейшем соприкосновении с жизнью и не дают народам никакой гарантии (Ibid. L. И. Ch. 1). С другой стороны, Шарль Конт в самом описании видит известный элемент силы; оно сообщает действию общность и правильность, присоединяя влиянию мнения действие власти. Еще более таким элементом силы являются правительственные лица и орудия, прилагающие закон (Ibid. Р. 311-314). Различие между естественными законами и положительными состоит именно в том, что к числу элементов, их образующих, принадлежит действие власти (Ibid. Ch. 13. Р. 437). Очевидно, следовательно, что положительный закон не есть простое описание того, что совершается в жизни. Такое определение могло бы прилагаться единственно к обычному праву; но, по признанию самого Шарля Конта, эта форма принадлежит низшей ступени цивилизации. С высшим развитием является потребность нововведений, и тогда является другая юридическая форма — законодательство. Тут закон является уже описанием не того, что совершается, а того, «что законодатель хочет ввести»; тут правительство «силою заставляет граждан сообразовать свои действия с данным им описанием». Авторы этих нововведений, говорит Шарль Конт, действуют как архитекторы, которые ломают старые здания, очищают почву и воздвигают новые по составленным ими планам (Ibid. Ch. 4. Р. 343-344). Столь же мало приложимо определение простого описания и к третьей форме права — к праву юристов. Последнее, по признанию Конта, имеет в виду совершенствование существующих законов (Ibid. Ch. 5. Р. 355). Но ясно, что совершенствование существующего не есть только простое описание того, что делается в жизни. Выдавая закон за простое описание действительности, подобно портрету лица или копии с ландшафта (Ibid. Р. 297, 353), Шарль Конт упускает из виду самое существенное обстоятельство, именно то, что это описание имеет обязательную силу и что с ним факты должны сообразоваться. Он сам признает, что описание производит факт (Ibid. Р. 307), между тем как портрет не производит изображенного им лица, и ландшафт не сообразуется с его описанием. Конт совершенно прав, когда он настаивает на том, что закон, отрешенный от жизненных условий, не что иное, как пустой клочок бумаги: в этом заключается существенная его заслуга. Но он доводит это воззрение до нелепой крайности, когда он в законодательных постановлениях видит только отражение жизни в мысли, упуская из виду, что они представляют вместе с тем и воздействие мысли на жизнь. Мысль не есть только страдательный элемент; это — самостоятельное начало, которое находится во взаимодействии с жизненными условиями и направляет их сообразно с своими требованиями. Это невнимание к самой существенной черте положительного закона, к его обязательной силе или к юридическому его значению, ведет к тому, что у Конта право смешивается с нравственностью. Как указано было выше, единственное отличие, которое он полагает между естественными законами и положительными, заключается в том, что одни опираются на естественные силы человека, другие также и на искусственные. Первые составляют область нравственности, вторые - права (Ibid. Ch. 13. Р. 437; Ch. 15. Р. 470-477). Признак тут чисто внешний. Какого рода действия могут быть предметом обязательных постановлений и какого нет, об этом мы у Конта не находим никаких вытекающих из самого существа дела указаний. Так же как у Бентама, все определяется единственно началом пользы, и если он не допускает вмешательства власти в действия, которые касаются исключительно самого действующего лица, то он руководствуется здесь тем соображением, что в этом случае можно вполне положиться на собственный интерес лица (ср.: Ch. 15. Р. 471). О связи права с человеческою свободою и о требованиях, вытекающих из этого начала, нет и речи. В этом отношении нельзя не видеть громадного преимущества немецких юристов, воспитанных на философии Канта. Недостаток философского образования у французских мыслителей сказывается тут вполне. Но упуская из виду значение свободы как источника права, Шарль Конт с другой точки зрения даже преувеличивает это начало в его отношении к законодательству. Если положительный закон является лишь отражением жизненных явлений, то ясно, что чем меньше он воздействует на жизнь и нарушает естественное ее течение, тем лучше. Шарль Конт прямо говорит, что народы тем более процветают, чем менее они чувствуют на себе действие правительства (Ibid. Ch. 13. Р. 457). Если мы станем исследовать действительные результаты большей части государственных законов, мы убедимся, что все громадные материальные средства, которыми располагает правительство, миллионы, которые собираются с народа, множество чиновников, бесчисленные армии, производят самую малую долю добра, из чего можно вывести, что образованный народ, для того чтобы быть счастливым, нуждается единственно в том, чтобы его не грабили, а предоставили бы его самому себе, и что он больше сделает одною силою своих нравов и тем инстинктом, который влечет его к самосохранению и к преуспеванию, нежели могут сделать самые ученые политики с их системами, поддержанными войском и бесчисленными агентами (Ibid. Ch. 14. Р. 467-468). Шарль Конт видит в подчинении народа мысли законодателя выражение чистейшего рабства (Ibid. Ch. 15. Р. 351). Для того чтобы воздержать вредные привычки и укрепить полезные, достаточно предоставить их собственному действию. Сама природа соединила с порочными наклонностями вредные последствия для самих деятелей, и это служит для других большею гарантией, нежели все законодательные меры, точно так же как и польза, проистекающая для других от добродетелей, обеспечивается выгодами, которые они доставляют самим обладателям этих качеств. Надобно только, чтобы эти естественные награды и наказания были как можно более публичны, верны и пропорциональны действию. Поэтому все, что нарушает эти начала, должно быть признано злом (Ibid. Ch. 16. Р. 494-500). Таковы, например, различные благотворительные учреждения, которые имеют в виду уменьшить дурные последствия распутной жизни, как-то: воспитательные дома, где принимаются родильницы и незаконные дети, больницы для дурных болезней, наконец, приюты для так называемых кающихся грешниц. Уменьшая естественное наказание вины, эти заведения способствуют усилению пороков (Ibid. Ch. 17). Таковы же и все меры, которые, подавляя общественную свободу и публичное выражение мнений, способствуют безнаказанности людей, управляющих государством (Ibid. Ch. 19. Р. 519). Шарль Конт сознается при этом, что у всех народов Европы есть стремление ослаблять наказание именно тех пороков, которые всего более требовали бы исправительных мер. Порочная наклонность, которая доставляет лицу мало наслаждений, не может принести ему значительное зло и большею частью ни в ком не возбуждает сострадания. Но если порок причиняет человечеству громадные бедствия, а самому лицу приносит значительные выгоды, то все готовы его извинить. От искоренения этих ложных мыслей, порожденных рабством, зависит благоденствие человеческого рода. И тут надобно сказать, что единственная гарантия для народов заключается в том, чтобы путь порока приводил человека к земному аду (Ibid. Ch. 18. Р. 524-537). Оказывается, следовательно, в чем признается и Конт (Ibid. Р. 521), что не всегда порок влечет за собою пагубные последствия для деятеля. Одного действия законов природы недостаточно; необходимо, чтобы к этому применялось нравственное или материальное наказание, налагаемое самим человеком. Конт требует даже, чтобы те пороки, которые доселе оставались в области чистой морали, как-то: низость, алчность, честолюбие, мстительность, жестокость людей, управляющих государством, наказывались действием власти (Ibid. Р. 516), в чем опять выражается полное смешение права с нравственностью. Из теории Конта следует, что сострадание к преступнику или к кающемуся грешнику во всяком случае есть зло; что невинные дети должны гибнуть в наказание за грехи родителей. Этих приводимых им самим примеров в подтверждение своего взгляда достаточно для обнаружения крайней его односторонности. Столь же преувеличено и уверение, что все громадные средства государства могут принести лишь самую ничтожную пользу. Можно рассчитывать сколько угодно, что количество тяжб и преступлений в сравнении со всем количеством народонаселения относительно мало; но если бы государство не разрешало тяжб и не наказывало преступлений, это количество-возросло бы до такой степени, что все блага, которыми пользуются люди, были бы уничтожены. Конт прав, когда он говорит, что правительство делает зло всякий раз, как оно хочет установить действием силы то, что может быть совершено только действием нравов (Ibid. Р. 487): излишняя регламентация и в особенности вмешательство правительства в не принадлежащую ему область всегда вредны. Но для решения этого вопроса всего менее можно довольствоваться односторонним предоставлением вещей естественному их течению, необходимо разобрать, какая область подлежит действию правительства и какая область и в какой мере должна быть от нее изъята; надобно отличить право от нравственности, промышленность и политику, общие интересы и частные. Всего этого мы у Конта не находим; общая теория бездействия, основанная на аналитичных приемах Бентама, которой он, однако, сам не в состоянии последовательно провести, заменяет настоящий анализ предмета. Наконец, невозможно утверждать, что законодательство в своей деятельности должно только следовать за естественным движением общества, а не указывать ему путь. В этом отношении Конт идет так далеко, что хорошими законами он называет те, которые выражают собою интересы, чувства и привычки значительнейшей части народонаселения, а дурными те, которые служат выражением интересов, страстей или предрассудков влиятельнейшей части общества (Ibid. Р. 476). Но он невольно сам себе противоречит, когда он говорит, что ложное описание, в силу которого течение дел соображается не с обычным их ходом, а с самым этим описанием, может иногда быть добром, а иногда злом (Ibid. Ch. 4. Р. 345-346). Законодательное нововведение, которое идет вразрез со всеми нравами народа, без сомнения, осуждено на бессилие, то, которое выражает собою только частные интересы правителей, бесспорно, есть зло; но нередко новые начала, которых сознание распространено только в образованнейшей части общества, могут найти приложение единственно действием власти, и это служит одною из самых сильных пружин человеческого совершенствования. Если бы правительство прежде, нежели действовать, стало дожидаться, чтобы новые начала установились уже в общих правах, человеческое развитие совершалось бы с величайшею медленностью и часто встречало бы неодолимые затруднения. Борьба нового порядка со старым происходит не в одной только области идей, но переходит из теории в жизнь прежде, нежели идеи успели сделаться общим достоянием и укорениться в нравах. Между тем начало совершенствования составляет один из существеннейших элементов учения Конта. Различие между хорошими законами и дурными определяется их полезностью, полезность же состоит в их способности служить человеческому совершенствованию. Следовательно, для определения доброты законов надобно прежде всего знать, в чем состоит человеческое совершенствование, составляющее идеальную цель законодательства. В этом отношении Конт становится опять на чисто индивидуалистическую точку зрения. Невозможно составить себе точное понятие о величии или упадке народа, говорит он, если мы не начнем с точных понятий о величии или упадке отдельного лица; последняя же задача, в свою очередь, требует разложения лица на отдельные его части и рассмотрение каждой из ни-х особо (Ibid. L. IIL Ch. 1. Р. 2). С этой точки зрения Конт разбирает, в чем состоит совершенство различных способностей человека — физических, умственных и нравственных. Совершенство физических органов заключается, во-первых, в хорошем их устройстве, а во-вторых, в их способности к различным действиям, полезным самому лицу или другим. Первое дается природою, второе приобретается упражнением. То же следует сказать и об умственных способностях. Наконец, нравственное совершенство состоит не в присутствии или отсутствии тех или других наклонностей, а в правильном направлении всех и в господстве над ними согласно с требованиями просвещенного разума. Правильным мы называем то направление, когда доброжелательные наклонности обращены на действия, полезные человеческому роду, а зложелательные на действия вредные; неправильным — то, в котором происходит обратное явление (Ibid. Ch. 1). Таким образом, наиболее совершенный человек тот, чьи физические органы устроены наилучшим образом и наиболее способны к действиям, необходимым для сохранения его самого и ему подобных; чьи умственные способности наиболее развиты в отношении к предметам, наиболее для него важным, наконец, чьи наклонности всего более согласуются с интересами человеческого рода. Точно так же и народ идет к совершенству, когда совершенствуются и множатся составляющие его лица, и наоборот, он идет к упадку вместе с падением и с уменьшением народонаселения (Ibid. Ch. 2. Р. 22-23). Оказывается, следовательно, что совершенство человеческих способностей определяется теми целями, которые они достигают; цели же состоят в пользе человеческого рода. Но в чем заключается самая эта польза? Этого вопроса Конт вовсе не исследовал; он ограничился формальным началом совершенства личных способностей, оставив в стороне самое содержание деятельности. Об историческом развитии, об идеях, управляющих ходом человечества, нет и помину. Вследствие этого приложение начала совершенствования к историческим явлениям оказывается крайне недостаточным. Так, относительно римлян Конт замечает, что у них не было надлежащего развития ни физических органов, ибо они не были способны ни к какой промышленной деятельности, а жили грабежом; ни умственных способностей, ибо они были исполнены предрассудков; ни, наконец, нравственных способностей, ибо они были в постоянной вражде со всем человеческим родом (Ibid. Ch. 3. Р. 24-26). Таким образом, римляне представляются какими-то хищными зверями, которые не могли принести ничего, кроме вреда, человеческому роду. Историческая их роль, значение их в судьбах человечества остается совершенно непонятным. При таком взгляде Шарль Конт, конечно, не в состоянии был дать своему учению историческую основу, как это требовалось реалистическим его характером. Он, правда, пытался это сделать: три четверти его книги посвящены фактическому исследованию условий человеческого совершенствования; но можно сказать, что это была совершенно бесполезная работа. При отсутствии общих исторических взглядов он растерялся в массе фактического материала и принужден был ограничиться первобытными народами, не приведя своего исследования ни к каким положительным результатам. Условия совершенствования по его теории могут быть двоякие: внутренние и внешние. Первые заключаются в самой природе человека, вторые в той среде, которою он окружен. Относительно первых Шарль Конт признает, что при настоящем состоянии науки мы не можем решить ни вопроса о единстве человеческого рода, ни вопроса о том, способны ли отдельные расы и племена к одинаковому совершенствованию или нет (Ibid. L. IV. Ch. 17. Р. 405; Ch. 20. Р. 44-49). Поэтому остается исследовать внешние условия, которые играют главную роль в историческом развитии народов. Здесь Шарль Конт восстает прежде всего против теории Монтескье, который, приписывая климатам существенное влияние на человеческое развитие, утверждает, что южный климат расслабляет людей, а северный, напротив, развивает в них энергию. На основании подробного сравнения различных северных и южных племен Конт приходит, напротив, к заключению, что везде последние имеют преимущество перед первыми как в физическом, так и в умственном и в нравственном отношении. Это превосходство он приписывает обилию средств существования, которые дает южная природа, ибо где внешние условия благоприятны, там есть и большая возможность развития. Поэтому первоначальная культура везде водворилась в тропических странах (Ibid. L. III. Ch. 46. Р. 183-185). Делая такой вывод, Конт забывает, что нередко культура развивается и в относительно бедных странах, где самый недостаток средств изощряет человеческие способности в борьбе с природою. Он сам говорит в одном месте, что народы, живущие под тропиками, не имели нужды изощрять свои способности для приобретения жилищ и одежд, вследствие чего у них науки и искусства должны были ограничиваться весьма тесными рамками (Ibid. L. IV. Ch. 3. Р. 230). Конт не объясняет и того явления, что высшая культура из южных стран перешла в северные, несмотря на то, что относительно обилия средств существования преимущество все-таки остается за первыми. Очевидно, тут есть другого рода и гораздо важнейшие факторы, которые при таком способе исследования совершенно упускаются из виду. Давая южным племенам первенство в развитии всех человеческих способностей, Конт признает, однако, что, относительно воинственных наклонностей северные сохраняют некоторое преимущество. Это происходит оттого, что различная среда и различный образ жизни ведут к одностороннему развитию различных сил человека. Оседлая, земледельческая жизнь способствует развитию мирных гражданских добродетелей, тогда как кочевая жизнь все сосредотачивает на упражнении военных наклонностей. Вследствие этого северные племена нападают на южные, которые не в состоянии им противостоять. Происходит завоевание, при котором культура неизбежно идет назад, причем, однако, победители частью усваивают себе плоды цивилизации побежденных (Ibid. Ch.14). Не всегда, однако, оседлые образованные племена остаются таким образом беззащитными перед натиском воинственных варваров. Конт признает, что при высшем развитии технического искусства первые получают над последними 7акой перевес, что отношения совершенно изменяются (Ibid. Р. 364). Но он не объясняет, почему та же цель не достигается и относительно меньшим, хотя все-таки высшим против варваров развитием технического искусства. Мы не видим также, где граница, на которой прежнее отношение изменяется. Если же мы взглянем на действительные явления истории, то они далеко не подтверждают этого взгляда. Римляне были народ оседлый и земледельческий, а между тем они покорили почти весь известный тогда мир и сделали это именно в то время, когда они менее всего обладали техническим искусством; когда же они усвоили себе все средства тогдашней цивилизации, они, в свою очередь, были покорены варварами. Ясно, что и тут есть другого рода факторы, которые следует принять в расчет при выводе исторических законов. Покорение оседлых племен воинственными варварами ведет к новому явлению в истории, именно к рабству. Этому вопросу Конт посвящает последнюю часть своего сочинения. Он подробно исследует влияние рабства на физические, умственные и нравственные способности как господ, так и рабов. Результат этого исследования, веденного с крайней односторонностью, выходит чисто отрицательный: рабство во всех отношениях приводит к понижению человеческих способностей, следовательно, и к упадку человеческих обществ (Ibid. L. V. Ch. 5. Р. 513, 522; Ch. 27. Р. 207; Ch. 19. Р. 240). Конт осторожно обходит вопрос о высоком развитии образования у рабовладельческих народов, как-то: у древних греков. Но он не может не признать, что в Соединенных Штатах рабовладельческие штаты дали замечательнейших государственных людей, и хотя он приписывает это стремлению господ к захвату власти (Ibid. Ch. 20. Р. 242-243), однако, так как в числе этих людей были такие лица, как Вашингтон, то из этих фактов никак нельзя вывести заключения о понижении умственных и нравственных качеств рабовладельцев. Во всяком случае, так как рабство в Древнем мире составляло всеобщее явление, то, признавши пагубное его действие на все человеческие способности, остается непонятным, откуда могли вырасти семена высшего образования и дальнейшего совершенствования человеческого рода. Этот вопрос устраняется только тем, что Конт останавливается на этой точке. Он с рабством сравнивает коммунизм, который точно так же ведет к уничтожению всякой личной самодеятельности, и выводит отсюда, что везде главным препятствием к совершенствованию служит отсутствие всякой гарантии для личной безопасности и для произведений человеческого труда (Ibid. Ch. 23. Р. 495). Этот отрицательно либеральный вывод составляет главный результат всего исследования. Конт прямо говорит, что обширность задачи не позволила ему обнять ее вполне; поэтому он принужден был ограничиться отдельными частями, стараясь главным образом указать на важность методы, которая одна может привести к точным заключениям (Ibid. Р. 405-406). Мы с своей стороны должны сказать, что правильность методы доказывается главным образом добытыми ею результатами. Когда обширные исследования дают только самые скудные и односторонние выводы, можно, наверное, сказать, что тут есть ошибка в приемах. И точно, плодотворное исследование фактического материала истории возможно лишь при философском понимании руководящих ею идей, которые составляют высшее содержание человеческого развития. Односторонний реализм Конта в свое время имел значение как противодействие чисто теоретическому построению системы; в некоторых частях, например в критике учения Руссо, является у него необыкновенная меткость и сила; но при недостатке философского взгляда это направление не могло ни выяснить существенных задач законодательства, ни еще менее вывести законы человеческого совершенствования. Сочинение Конта остается отрывком, в котором самые основные взгляды плохо вяжутся между собой. Положенный в основание опыт видоизменяется лишенными достаточной опоры идеальными требованиями. В результате вышло ни то, ни другое; оказывается смесь разнородных начал, не приносящая науке никакого прочного взгляда. 4. Сисмонди К числу значительных произведений французской либеральной литературы принадлежит сочинение женевца Симона де Сисмонди «Исследование о конституциях свободных народов» («Etudes sur les constitutions des peuples libres»), вышедшее в 1836 г. Если Конт, исследуя законы человеческого совершенствования, начал с первых ступеней и не в состоянии был идти далее, то Сисмонди, наоборот, изучает только высшие ступени, те, которые непосредственно ведут к желанной цели. Эта цель есть общее благо, которое состоит в счастье и совершенствовании людей. Общественное устройство, или конституция общества, служит средством к достижению этой цели. А так как всякое общество устроено так или иначе, то в обширном смысле нет государства, которое бы не имело конституции. Но в тесном смысле под именем конституционных государств разумеются те, которые ближе ведут к цели, в отличие от тех, которые от нее удаляются. Первые обеспечивают гражданам общественный мир, безопасность, пользования их правами, собственностью и плодами их труда; они способствуют их развитию, воспитанием, религиею, примером, призванием их к участию в общих делах. Вторые жертвуют правами лиц мнимой безопасности целого, оставляют без гарантии жизнь и состояние членов, ничего не делают для развития человека или даже развращают его нравственный смысл. Первого рода учреждения основаны на любви; они добровольно принимаются свободными людьми, которые выбирают то, что им приходится. Поэтому такого рода конституции заслуживают название либеральных. Второго рода учреждения, напротив, должны быть названы раболепными: они основаны на силе, имеют в виду выгоды меньшинства и рушились бы, если бы члены общества могли пользоваться свободою. Только первые, по мнению Сисмонди, могут быть предметом для науки и для подражания; вторые же должны рассматриваться только как случайности, указывающие на те опасности, которые следует избегать (Introd. Р. 1-6) 366. В этой основной точке зрения выражается уже односторонность либерализма, отвергающего все, что не подходит под его мерку. Если достоинство учреждений измеряется способностью их содействовать народному развитию, то нелиберальные правительства не уступают в этом отношении либеральным. При известных исторических условиях первые даже сильнее двигают народ, нежели последние. Сам Сисмонди, указывая на Россию как на пример второго рода учреждений, видит в ней, однако, прогрессивное государство (Ibid. Р. 14-15). Не признавать самодержавной власти могучим орудием человеческого совершенствования — значит не понимать истории. Истинная наука, соединяющая теоретические начала с историческим взглядом, может указать на превосходство тех учреждений, в которых к началу власти присоединяется и начало свободы; но она не может делать их исключительным предметом своего изучения, отвергая остальные как произведения случайности или как подводные камни, которые следует миновать. Впрочем, Сисмонди весьма далек от отрицания исторического значения различных государственных учреждений. Наука XIX века наложила на него свою печать. Он прямо говорит, что политическая наука более всех других должна применяться к обстоятельствам. Законодатель всегда действует только на данное общество; он может сохранять и совершенствовать, но он не в силах создавать. Он должен приступать к конституции с подпилком, а никогда с топором. Все, что имеет жизненность, должно быть сохранено и вооружено силою сопротивления. Первое требование от всякой рациональной конституции заключается в обеспечении того, что есть; но затем второе требование состоит в приготовлении того, что должно быть сообразно с указаниями науки. Эта двойственная задача законодателя прилагается ко всем элементам, входящим в состав государства, и рождает двоякую точку зрения на каждый из них. Так, в народе может существовать сильный монархический интерес. Известная династия может быть так связана со всею его прошлою историею, что она является как бы олицетворением народа, символом его могущества и славы; к ней привязаны миллионы людей, которые готовы восстать при всяком на нее посягательстве. Независимо от каких бы то ни было теоретических взглядов законодатель не может не признать здесь факта, с которым он должен соображаться. С другой стороны, он должен иметь в виду чисто теоретические указания науки, которая признает пользу единоличной власти для известных общественных дел. Задача законодателя в либеральной и прогрессивной конституции состоит в том, чтобы сочетать эти научные выводы с жизненными интересами, причем, конечно, невозможно руководствоваться абсолютными правилами, а надобно приспособляться к данным обстоятельствам. Точно так же и аристократический элемент должен рассматриваться с двоякой точки зрения; с одной стороны, как известный жизненный интерес, основанный на преданиях, на привычках, на его исторической роли, на передающемся от поколения к поколению высоком положении в обществе; с другой стороны, как политическое начало, в котором наука признает необходимый для государства корпоративный дух, постоянство, настойчивость, осторожность, бережливость, преданность отечеству. Эти теоретические указания следует сочетать с фактами, так чтобы по возможности устранить невыгоды дворянства и сохранить пользу аристократического сената. Наконец, те же взгляды прилагаются и к демократии. В действительной жизни демократический элемент является наиболее неправильным и непостоянным. Если в первоначальных обществах народ удерживает за собою значительное участие в управлении, то с течением времени это право почти везде теряется. Однако во многих местах сохраняются еще его следы, которые могут служить источником новой жизни. Даже там, где они совершенно изгладились, воспоминание о прежнем порядке становится элементом будущего развития. С другой стороны, в области теории надобно прежде всего обратить внимание на значение демократического начала для воспитания народа: человек поднимается приобщением к власти и участием в общественных делах; напротив, он падает, когда он погружается исключительно в частную жизнь. Наука доказывает и то, что всякий общественный класс, который не имеет орудий защиты, подвергается притеснению. Но вместе с тем она указывает и на пагубное действие безграничной власти не только на правителей, но и на облеченные ею народы. В демократии на характере граждан отражаются злоупотребления власти, развращающее действие лести, наконец, необузданность страстей, которые поддерживаются интриганами и демагогами (Ibid. Р. 24-35). Соображая таким образом фактические элементы с теоретическими требованиями, законодатель должен иметь в виду двойную цель: с одной стороны, такое устройство власти, которое привлекало бы к ней лучшие силы народа, с другой стороны, действие того или другого устройства на самих граждан. В этом отношении приходится избегать двух крайностей. В настоящее время чистые монархисты отказались уже от прежнего раболепного учения, которое целью государства ставило славу монарха. Теперь они выставляют своим девизом: все для народа, ничего посредством народа. Но возможно ли все делать для народа, когда ничто не делается через него? Этим устраняется одна из двух целей политических учреждений — совершенствование людей, ибо ничто так не поднимает человека в умственном и нравственном отношении, ничто так не образует характеры и не внушает чувства человеческого достоинства, как участие граждан в верховной власти. С другой стороны, демократическая партия выставляет противоположный лозунг: все для народа и все посредством народа. Но способен ли народ ко всему? Достижение целей общества требует соединения высших знаний и высших добродетелей. Можно ли все это найти в толпе? Не теория, а опыт на каждой странице истории доказывает предрассудки, непостоянство, ложные страхи, изменчивость, дерзость, неосторожность, расточительность и скаредность народной массы (Ibid. Р. 21-24). Общественная наука должна стоять посередине между этими крайностями. Принимая слово консг ит уция в означенном выше тесном смысле, она доказывает, что только те народы пользуются истинною конституциею, которые ограждены от деспотизма, то есть от безграничной и бесконтрольной власти, предоставленной кому бы то ни было. А таковыми могут быть только смешанные правления, ибо всякий простой образ правления неизбежно предоставляет безграничную власть либо монарху, либо аристократии, либо демократии. Даже из смешанных правлений должны быть причислены к деспотическим те, в которых часть народа совершенно исключается из участия в верховной власти, или, вследствие плохого сочетания известный интерес не в состоянии противостоять нравственности других. Только в смешанных правлениях возможно ограничить общественную власть так, чтобы она не нарушала прав, которые граждане при устройстве общества оставили за собою. Ибо общество установляется для счастья и совершенствования всех, и этою самою целью ограничиваются его права. Между ним и его членами существует молчаливый договор, в силу которого каждый положил границы своему повиновению и правам, предоставленным общественной власти. Эти границы нигде не писаны, но начертаны в сердцах людей. На этом подразумеваемом договоре основаны всякая власть и всякое повиновение. Человек отдает обществу все, что требуется для общественного блага, но он не отдает ему своей совести и своей добродетели. Власть общества останавливается перед несправедливостью; она может казнить виновного, но она не вправе наказать невинного. Добродетель стоит выше действий власти, как вечное выше временного. Таким образом, только в смешанных правлениях возможно не предоставлять правителям полновластия. Но это делается не вследствие взаимного равновесия власти, которое может вести только к неподвижности. В государстве необходимо не разделение властей, а их содействие общей цели, не равновесие их, а их соединение. Надобно, чтобы из столкновения и сочетания различных воль вышла единая воля, но так, чтобы все интересы были выслушаны, чтобы все права имели защиту и все вопросы подлежали бы наконец верховному решению высшей добродетели, освященной высшим разумением (Ibid. Р. 35-38). В этих мыслях Сисмонди весьма ярко выражается конституционная идея XIX века, в противоположность теории разделения властей, господствовавшей в XVIII веке. Но когда он говорит о молчаливом договоре между обществом и его членами и о правах, которые последние оставили за собою, он опять впадает в односторонний индивидуализм. Нет сомнения, что власть не вправе предписывать человеку действия, противные добродетели, но это относится к области нравственности, а не права. Если бы в общественных отношениях гражданин имел право отказать власти в повиновении всякий раз, как он считает предписание противным справедливости или общественной цели, то общественный порядок был бы невозможен. Здесь верховное решение может принадлежать только самой общественной власти как представительницы целого, а потому ей всегда предоставляется юридическое полновластие, каково бы ни было ее устройство. В этом отношении смешанные правления не имеют никакого преимущества перед остальными. Разница между ними и простыми формами заключается единственно в том, что в первых требуется содействие нескольких независимых друг от друга органов, чем обеспечивается правильность решения, но существо власти в тех и других одинаково. Допуская подразумеваемый договор между обществом и его членами, Сисмонди весьма, однако, далек от господствовавшей в XVIII веке теории первобытного договора, на котором строилось учение о верховенстве народа. Он первый свой опыт, посвященный демократическому элементу, прямо начинает с опровержения этой теории. Ее приверженцы утверждают, что в первобытные времена, предшествующие всякому наблюдению, общества установились через то, что меньшинство подчинило свою волю воле большинства. Но откуда взяли они подобное предположение? Во имя чего может свободный человек подчинять свою волю чужой? В первобытные времена, так же как и на высших ступенях развития, цель человеческих обществ всегда та же самая, а именно общее благо, и эта цель одна составляет источник власти и повиновения. Эта цель требует, с одной стороны, чтобы власть была вручена самым добродетельным и просвещенным людям из среды народа, с другой стороны, чтобы каждый был обеспечен в том, что его интересы не будут произвольно нарушены. Для достижения этой двоякой цели необходима весьма высокая степень знания, таланта и характера. Недостаточно изучение существующего порядка: нужен философский взгляд на человеческие отношения, на существо правды, на действие закона; нужно знание всей области общественных наук, педагогики, права, политической экономии, политики, международных отношений. К этому должен призываться весь общественный разум, все лучшие силы народа. Но возможно ли предоставить решение этих вопросов необразованной массе? Это значит дать преимущество незнанию над знанием, не имеющим воли над имеющими. Наибольшее, чего можно достигнуть установлением этого мнимого равенства голосов, это — средней пропорциональной между образованным меньшинством и необразованным большинством. Если на десять человек находится один образованный, то результат голосования будет на девять десятых ближе к невежеству, нежели к знанию. Но обыкновенно не будет достигнуто даже и это: невежды победят огромным большинством. Опыт всех времен и народов показывает, к чему ведет всеобщее право голоса. Об этом свидетельствуют все древние мыслители; это доказывается и примером современных обществ. Самые демократические кантоны Швейцарии удерживают пытку в судах, военные капитуляции с иностранными государствами требуют отмены свободы печати. Всегда и везде народная масса погружена в предрассудки; это — самая отсталая часть народа. Демократы надеются на распространение просвещения; они требуют заботы о народном образовании. Против этого ничего нельзя сказать; но каковы бы ни были успехи этих начинаний, пока есть богатые и бедные, всегда будут люди, имеющие досуг для умственных занятий, и другие, которые большую часть своего времени должны будут посвящать физическому труду. Если же захотят уравнять состояния, то, предполагая даже возможность подобного порядка вещей, он приведет единственно к тому, что все равно будут посвящать большую часть своей жизни физической работе. Это будет не повышение, а понижение общего уровня. Добродетель, знание, талант все-таки останутся в значительном меньшинстве. Не поможет этому и представительное начало, ибо если массы невежественны и отсталы, то они не передадут своим представителям ни знания, ни прогрессивной воли. Представительное устройство должно вооружить каждого возможностью защищать свои права и свои интересы; но это относится не к одним необразованным классам, а равно ко всем. Отсюда менее всего вытекает власть большинства над меньшинством, которое может вести к самой страшной тирании; задача законодателя состоит не в том, чтобы подчинить одних другим, а в том, чтобы разнообразные интересы и хотения общества привести к соглашению, вызвавши для этой цели высший разум и высшую добродетель народа. В этом состоит верховенство нации, в отличие от верховенства народа, которое проповедуют демократы. Под именем нации разумеется совокупность всех общественных сил, как управляющих, так и управляемых; народ же обыкновенно противополагается правительству и принимается в этом учении как масса, равная в правах, что и ведет к превосходству невежества и равнодушия над знанием и мудростью (Ibid. Essai 1. P. 41 f; Essai 2. P. 88-90). Но отвергнув демократию и всеобщую подачу голосов, необходимо определить, какое должно быть предоставлено народу участие в управлении. При этом надобно отправиться от двух начал: первое, что кто не имеет средств защиты, тот рано или поздно подвергается притеснению; второе, что кто не участвует в общих делах, тот нравственно унижается. Отсюда необходимость дать демократическому элементу соответствующую его потребностям долю участия во всех отраслях государственной власти — законодательной, исполнительной и судебной (Ibid. 2-en Essai. Р. 91). Сисмонди начинает с нижнего, рабочего класса, и разбирает, в чем состоят его потребности и права. В образованных обществах, где уничтожено рабство, закон ограждает полную свободу сделок. Но рабочий, по мнению Сисмонди, имеет право и на нечто большее. Находясь под гнетом нужды, он не совершенно свободен при заключении сделки, а потому нуждается в покровительстве общества. Он имеет право на здоровую пищу, на жилище и одежду, которые бы вполне предохраняли его от внешних влияний, на обеспечение жизнии на отдых, необходимый для здоровья и образования. Доля его в производимом им богатстве не может быть меньше этого, ибо иначе он подвергался бы страданиям и искал бы удовлетворения своих нужд путем насилия, а не работы, а с другой стороны, при настоящем положении производства, при конкуренции, которая постоянно стремится умалить то, что достается бедному, эта доля не может быть и больше (Ibid. Р. 92-93). Исходя от такого положения, Сисмонди очевидно расширяет границы права гораздо более того, что дается его понятием. Право есть выражение свободы и не идет далее свободы. Гражданин как отдельное лицо имеет право на беспрепятственное употребление своих сил и на охранение того, что приобретено им законным путем; как член общества, он имеет право участвовать в пользовании теми общественными учреждениями, которые создаются совокупными средствами всех. Но никто не имеет право на пищу, на одежду или жилище, и еще менее на обеспечение жизни от всяких случайностей. Где есть в этом отношении недостаток, там частные лица и государство могут приходит на помощь по мере средств; но это дело благотворительности, а не права. И тут выражается недостаток философского анализа понятий, которым страдает вся французская публицистика. Становясь на эту точку зрения, Сисмонди удаляется от экономистов. В своем трактате о новых началах политической экономии он подробнее развивает эти взгляды. Он указывает на Англию, где в то время господствовал сильнейший контраст между крайнею бедностью и несметным богатством. Но стоило Англии отменить пошлины на хлеб, сократить работу женщин и детей на фабриках, запретить продажу припасов, и все опять пришло в нормальное положение. Однако требуя, чтобы рабочий класс имел право подавать голос о своих нуждах, Сисмонди отнюдь не думает предоставить ему решение относящихся сюда вопросов. «Надобно выслушать того, кто голоден,— говорит он,— для того, чтобы помочь его голоду; но если бы вместо того, чтобы его выслушать, стали получать от него приказания, его голод причинил бы голодание всего общества» (Ibid. Р. 109). Первая среда, в которой может проявиться участие низших классов в общественном управлении, есть община. Это — первоначальный союз людей, в котором некогда сосредотачивалась вся верховная власть. С образованием больших государств общины потеряли значительную часть своих верховных прав, и это то, что называется централизациею. С правильною деятельностью центральной власти соединены существенные выгоды; но эта система никогда не должна поглощать в себе общинную автономию. Каково бы ни было стремление народа к централизации, законодатель никогда не должен забывать, что община есть великая школа общественной жизни и патриотизма. Здесь гражданин научается выходить из границ своего эгоизма и связывать свои личные выгоды с общим благом. Полезно, чтобы ему предоставлено было участие не только в исполнительных действиях, но и в самом общинном законодательстве, ибо этим только путем он научается отличать законный порядок от произвола. Это участие не должно быть равное для всех; иначе в самых близких жизненных интересах богатые будут поставлены в зависимость от бедных, образованные от необразованных. С другой стороны, не следует держаться и новейшей классификации, которая делит народы на избирателей, знающих все, и неизбирателей, не знающих ничего. Гораздо лучше цель достигалась средневековыми общинами, которые разделяли граждан на корпорации, равные в правах, но неравные численностью членов. Этим способом все интересы имели голос, и ни один не получал перевеса над другими. Необходимо также, чтобы общинные должности имели достаточное достоинство и важность, так чтобы члены общины могли к ним привязаться, и учреждения не пали вследствие общего равнодушия. При всем том решения общин не могут быть верховными. Связь их с государством требует, чтобы в каждой из них находился представитель центральной власти, который может соединяться или не соединяться в одном лице с главою общины, но всегда необходим для установления однообразия в законодательстве, в администрации и в правах. Впрочем, централизация и самоуправление зависят от привычек, привязанностей и предрассудков общества столько же, сколько и от степени образования, развитого в народе (Ibid. Р. 101-113). В прежние времена с общинною властью соединялось право суда. В настоящее время участие народа в судебной власти проявляется в учреждении присяжных. Оно служит не только ограждением права, но и школою для народа, в котором оно развивает уважение к праву и любовь к справедливости. Впрочем, это учреждение приносит настоящую пользу только там, где оно уже укоренилось. При скороспелом его введении присяжные обыкновенно видят в себе более судей, нежели свидетелей; скандалезные оправдания, возбуждая опасения общества, развращают вместе с тем нравственный смысл народа. Поэтому прежде, нежели вводить суд присяжных, необходимо преобразовать закон и приготовить к тому общество установлением полной публичности и гласности суда (Ibid. Р. 114-123). Наконец, народу следует дать участие и в военной силе. Служба в национальной гвардии составляет гораздо менее обязанность, нежели право. Это — гарант всех других прав. Можно опасаться, что оружие, данное массе, будет служить орудием тирании в руках черни; но опыт убеждает нас, что неразлучная с военною службою дисциплина служит лучшею школою повиновения. Милиция нередко составляет лучшую узду демократии, тогда как исключение низших классов из национальной гвардии может вести либо к их притеснению, либо к переворотам (Ibid. Р. 123-126). Таково участие демократического элемента в низших отраслях общественного управления. Но посредством представительства он должен иметь участие и в решении высших государственных вопросов. Здесь надобно иметь в виду не столько права каждого гражданина на долю власти, сколько право народа на хорошее управление. Верховная власть принадлежит народному разуму, соединяющему в себе высшее знание и высшую добродетель народа. Это нечто большее, нежели общественное мнение, которое подвержено страстям и увлечениям. Народный разум вырабатывается из общественного мнения, когда улягутся страсти и все разногласящие мнения сольются в одно верховное решение. Но для того чтобы это могло совершиться, необходимы две вещи: 1) чтобы общественное мнение могло образоваться; 2) чтобы окончательное решение не было принято поспешно, но было обставлено всеми гарантиями правильного суждения. Первое происходит двояким путем: свободными прениями в собраниях и печати и официальными прениями представителей народа. Свободными прениями выдвигаются из среды общества лучшие умы; этим путем образуется умственная аристократия. Для всестороннего освещения вопросов необходимо это предварительное их обсуждение; но само по себе оно недостаточно: оно имеет слишком теоретический характер. Для того чтобы вопрос перешел на практическую почву, необходимо, чтобы он был связан с действительными потребностями общества. С этою целью все существующие в обществе интересы должны получить голос и быть призваны к общему решению. В этом заключается истинное начало народного представительства; оно должно быть представительством не партий, а интересов. Представительство партий ведет к победе одних над другими, представительство интересов к временным соглашениям, из которых вытекает общее решение, удовлетворяющее всех. Полезно, чтобы в собрании, рядом с двумя борющимися сторонами, были беспристрастные зрители, которые своим голосом решают дело. Чтобы достигнуть этого, недостаточно иметь представительство от различных местностей, которое выдвигает только местные знаменитости: надобно призвать к совету все разряды интересов, существующие в обществе,— церковь, ученые корпорации, свободные профессии, землевладельцев, фермеров, половников, рабочих. Каждый из этих классов должен иметь свое особое представительство; иначе он не найдет защиты и подвергнется притеснению. Когда же этим способом все знания и все интересы будут собраны вместе, необходимо, чтобы, действуя друг на друга, они приходили к общему соглашению. Для этого должны быть установлены правила обсуждения и решения дел. Первое, по существу своему, важнее второго, ибо этим путем из разрозненных интересов вырабатывается общее решение. Тут необходимо ограждение меньшинства и устранения всяких оскорбительных и раздражающих пререканйй, которые препятствуют спокойному решению. Необходимо далее, чтобы обсужденный со всех сторон вопрос снова подвергся суждению; только при взаимодействии избирателей и выборных может выработаться общественный разум. Наконец, для верховного решения недостаточно одного мнения настоящего дня; надобно связать вопрос с прошедшим и будущим народа, сочетать различия с единством. Для этого, кроме демократического элемента, призываются к участию элементы аристократический и монархический. Только из совокупности их составляется верховная власть в обществе (Ibid. Essai 3). Таково учение Сисмонди о народном представительстве. Он так же, как и теоретики народовластия, требует, чтобы избирательное право было вручено всем, но не как отвлеченным единицам с равным для всех правом голоса, а в распределении по общественным группам, так чтобы из разнообразия интересов вырабатывался общественный разум. Это был шаг вперед против чистого индивидуализма, но шаг далеко не удовлетворительный, ибо из столкновения частных интересов никогда не выделится разум, способный управлять государством. Каждый интерес, отдельно взятый, тянет к себе и имеет в виду только себя, тогда как от народных представителей требуется именно, чтобы они прежде всего имели в виду общее дело. Представительство интересов разобщает, а не соединяет людей; из него никогда не составится большинство, способное служить поддержкою правительству. Такое большинство может образовать только партия, представляющая известное общее воззрение на политическую жизнь. Когда Сисмонди восстает против владычества партий, он обнаруживает непонимание самого существенного условия представительного правления. Каждый отдельный интерес должен иметь свой голос, но отнюдь не право участия в верховном решении. Представители интересов должны призываться в качестве экспертов, а не в качестве членов верховного собрания. Вследствие этого сам Сисмонди говорит, что для свободы гораздо важнее право свободно поднимать голос, нежели право произносить приговор (Ibid. Р. 111). Поэтому он главный вес полагает в обсуждении вопросов, а не в решении. Между тем в государственной жизни первый вопрос заключается в том, кому принадлежит верховное решение? Приписать его народному разуму ничего не значит; надобно знать, кто считается законным представителем этого разума? У Сисмонди окончательное решение совершенно даже улетучивается в неопределенных фразах, ибо самое суждение народных представителей признается им недостаточным: надобно, чтобы истекающий отсюда свет разлился в народе и чтобы новые выборы послали в собрание не борцов, а примирителей. Не из борьбы, а из соглашения интересов должен истекать общий разум. Но этим способом, очевидно, нельзя вести государственные дела. Примирение интересов весьма желательно в теории, но действительная жизнь всегда и везде идет путем борьбы и требует немедленных решений. Всего менее примирение достигается тем разобщением интересов, котброе установляется отдельным представительством каждого. Не частные, а общие интересы государства должны найти свое выражение в представительном собрании; а потому право голоса может быть предоставлено единственно тем, которые понимают общие интересы, а отнюдь не всем гражданам без различия. Исключенные классы могут быть внакладе; но при широком развитии политической свободы они всегда найдут своих представителей. Во всяком случае, это — гораздо меньшее зло, нежели приобщение к верховной власти классов, неспособных понимать политические вопросы. В первом случае может пострадать частный интерес; во втором случае неизбежно страдает общий. Последний путь прямо ведет либо к демагогии, либо к деспотизму. От демократического элемента Сисмонди переходит к монархическому. Существование его вытекает из потребности вверить общее направление дел лицу, обладающему достаточною энергией) и быстротою действий, а вместе молчаливостью, осторожностью и бережливостью. Но самые эти качества делают князя опасным дня свободы. Отсюда стремление ограничить его власть представителями народа; отсюда же и борьба между этими двумя началами, которую многие считают необходимою принадлежностью всякого свободного правления. Но подобная борьба, в которой истощаются лучшие силы народа, должна считаться не нормальным порядком, а злоупотреблением системы равновесия властей. При известных обстоятельствах она может вести к гибели народа. Революция не выносит системы равновесия, которая парализует ее действия. Точно так же и при борьбе с внешним врагом необходимо сосредоточение всех сил в одних руках. Наконец, и в мирное время власть может быть поставлена в ближайшую зависимость от народа, устраняющую взаимную борьбу. Но тут возникает опасность для свободы со стороны демократической власти. Пример тому представляют Соединенные Штаты, где все должно преклоняться перед капризами общественного мнения, руководимого своекорыстною журналистикою. Ввиду этого зла, необходимо разобрать, каково должно быть устройство исполнительной власти, которой вверяется управление обществом (Ibid. Essai 4. P. 189-205). Сисмонди противополагает выгоды и невыгоды монархии наследственной и избирательной. Он сравнивает в этом отношении Францию и Германию с XI до XVI века и находит, что последняя при избирательной форме более преуспевала в свободе, благосостоянии и просвещении; что если в ней выбор монарха не раз был причиною междоусобных войн, то во Франции более продолжительные войны велись за право наследства; далее, что избрание почти всегда возводит на престол человека способного, тогда как при наследственном праве власть может впасть даже в руки безумца, как Карл VI29; наконец, что если при избрании возможны междуцарствия, то наследственное начало ведет к регентствам, что еще хуже (Ibid. Р. 214-221). Делая такое сравнение, Сисмонди упускает из виду результат этого исторического процесса, а именно, что в одном случае государство, под влиянием избирательного начала, распалось, а в другом, под влиянием наследственного начала, оно соединилось и окрепло. Подобный же результат представляет и история Польши. Если есть научное положение, утвержденное на многовековом опыте, так это именно преимущество наследственной монархии перед избирательною. Сам Сисмонди указывает на то, что в высшей способности выборного монарха заключается опасность этой формы для свободы народа. В наследственной монархии, как абсолютной, так и ограниченной, монарх гораздо более полагается на своих советников для управления государством. Выборный же монарх всегда является сам душою своего управления, и все свои способности он устремляет на то, чтобы упрочить свое положение, сделав его наследственным. Поэтому чем более блестящий результат дает избирательная монархия, тем ближе она к своему падению (Ibid. Р. 221-226). Отсюда Сисмонди выводит, что так как обе формы имеют свои недостатки, то лучше всего сохранять то, что есть, улучшая, но не разрушая (Ibid. Р. 224). Сам он, впрочем, в качестве женевского гражданина прямо объявляет себя республиканцем и признает этот образ правления наиболее желательным для всех новых государств и для тех, в которых перевороты уничтожили все следы прошедшего. Надобно только сохранить в республике выгоды монархического начала, необходимое единство воли. Этому требованию не соответствуют учреждения правительственной коллегии, в которой исчезает личная ответственность. Отсюда падение французской директории30. Для того чтобы единство воли в свободном государстве принесло свои плоды, необходимы два условия: надобно, чтобы выборное лицо обладало высшими талантами и чтобы оно везде оставалось таким, каким оно было во время выбора. Первое достигается предоставлением выбора способнейшим лицам, второе ограничением срока управления. Выбор должен быть предоставлен демократическому элементу, ибо если народ по своей подвижности неспособен к управлению, то он способен различать качества лица, которое должно быть поставлено во главе государства, и удержать его на пути чести, правды и добродетели. Он может иногда ошибаться, но эта ошибка поправима при кратковременности срока избрания. В больших государствах этот срок должен быть, впрочем, более продолжителен, нежели в малых, но когда он становится слишком долгим, власть грозит сделаться пожизненною (Ibid. Essai 5. P. 267-274). Становясь таким образом на сторону республики, Сисмонди говорит даже, что введение наследственного короля в свободную конституцию не только не должно считаться совершенством политического искусства, но, напротив, составляет только лишнее затруднение, ибо этим организуется постоянный заговор против того самого порядка, который хотят утвердить. Это — враг, который вводится в самую цитадель свободы, вручая ему оружие для собственной защиты (Ibid. Р. 280). Но так как, с другой стороны, чистая демократия составляет худший из образов правления, то надобно искать ей противовеса в другом элементе — в аристократическом. Аристократия и демократия издавна борются в человеческих обществах; но люди начинают понимать, что оба элемента необходимы в хорошо устроенном правлении. Каждый из них вреден, когда он является исключительным или владычествующим, но сочетание их одно может вести к счастью народа. Под именем аристократии разумеются все, возвышающиеся над массою; но к личному положению здесь присоединяется корпоративный дух, который внушает людям общие цели и стремления. Корпоративный дух составляет одну из самых сильных движущих пружин общественной жизни; он дает людям постоянство, самоотвержение, даже героизм во имя общих начал, тесно связанных с собственным положением. Законодатель не может упускать из виду такого двигателя; он должен извлечь из него всевозможную пользу для общества, подчинивши его влиянию в особенности высшие классы, которые одни могут служить оплотом против напора демократического элемента. Преимущества, которыми можно воспользоваться для этой цели, могут быть различны. Существует аристократия рождения, манер, талантов и образования, наконец, богатства. Первая во все времена и у всех народов составляет предмет уважения. В ней корпоративный дух имеет преемственный характер; он обращен на поддержание чести рода, которой отдельное лицо является носителем. Аристократия манер основана на внешнем изяществе; нередко она всего резче выделяется там, где не признается преимущества рождения. Аристократия талантов связывается общим образованием; но это та сила, которая менее всего поддается влиянию корпоративного духа, ибо талант всегда сохраняет своеобразный и независимый характер. Наконец, аристократия богатства обыкновенно соединяется с тремя первыми, а с падением их более и более выдвигается на первый план и тяжелее давит на низшие классы. Каково бы ни было устройство общества, все эти преимущества всегда сохраняются в нем как естественные силы. Те, которые мечтали о всеобщем равенстве и об уничтожении всяких различий между людьми, могли изобрести лишь такой порядок, в котором исчезают все выгоды, сопряженные с этими преимуществами, порядок, в котором нет ни воспоминаний прошедшего, ни изящества манер, ни образования, ни богатства. Такой общественный быт был бы худшею из всех тираний. Если во всяком обществе необходимо существует неравенство, то задача законодателя заключается в том, чтобы извлечь из него пользу для политических учреждений. Голое право большинства отдало бы образованное меньшинство ему на жертву. Решение вопросов, касающихся старинных прав, было бы предоставлено людям новым; вопросов, касающихся изящества, людям грубым; вопросов образования — невеждам; наконец, вопросов, относящихся к богатству, людям бедным. Истинная же цель законодателя должна состоять в том, чтобы власть предоставить общественным преимуществам, которые всего способнее ею владеть. Каждое преимущество имеет свои, свойственные ему выгоды; но отдельно взятое, оно могло бы злоупотреблять своим правом. Политическое искусство состоит в том, чтобы сочетать их друг с другом, так чтобы они взаимно уравновешивались и направлялись к общему благу. Всего труднее это сделать в республике, и особенно в республике вновь созданной; но именно здесь необходимо найти в аристократическом элементе твердую точку опоры против народных волнений. Чем свободнее государство, тем громче слышится неудовольствие. Меньшинство, которое должно принести в жертву свои убеждения, вопиет о притеснении; журналы раздувают страсти; раздается такой хор жалоб, обвинений, клевет, что можно подумать, что свободные государства управляются хуже всех других. Чтобы противостоять этим постоянным бурям, правительство должно иметь твердость и энергию, которые можно почерпнуть не в провозглашении начал, не в звонких фразах, положенных на бумагу, а единственно в живом элементе. Это понимали древние, которые необходимою принадлежностью всякой республики считали хорошо устроенный сенат. Здесь они соединяли все, что дает преимущества различного рода: аристократию рождения, но без личного права на власть, а по выбору корпорации, аристократию манер, талантов и, наконец, богатства, но не предоставляя последней первенства и стараясь, напротив, сохранить некоторое равенство между богатым и бедным (Ibid. Essai 6). Сисмонди ограничивается этими указаниями, в сущности, весьма неопределенными. Он весьма хорошо выставил необходимость аристократического элемента, составляющего оплот против владычества массы, но он только в самых общих чертах коснулся его устройства и вовсе не рассмотрел отношения его к демократическому элементу. А между тем этот последний вопрос имеет существенную важность, ибо демократия, особенно в республиках, является естественным врагом всяких преимуществ: она стремится все низвести к своему уровню и подчинить все своей власти. Учреждение независимого от нее сената с аристократическим характером может вести только к постоянной борьбе обоих элементов, к борьбе, которая не может иметь иного исхода, кроме безусловной победы одной стороны, ибо между ними нет посредника. Здесь именно всего более оказывается необходимость монархического начала, которого значение не понял Сисмонди. Хотя он говорит, что все знаменитейшие законодатели и публицисты всегда стояли за сочетание всех трех элементов в государственном управлении и что это одно способно дать власти хорошее устройство (Ibid. Essai 5. P. 284-285), однако, не признавая необходимости наследственного права у главы государства, он тем самым лишает монархическое начало всякой независимости и низводит его на степень простого орудия в руках тех, кому предоставляется выбор. Только наследственный монарх способен быть посредником и примирителем в борьбе противоположных общественных элементов; только в нем самое аристократическое начало, которое всегда находится в меньшинстве, может найти такую опору, которая даст ей возможность противостоять натиску массы. Аристократия без монархии может держаться или при несвободе, или при весьма невысоком уровне образования низших классов. Иначе она неизбежно будет поглощена демократией). Следовательно, те, которые вместе с Сисмонди отвергают владычество необразованного большинства над образованным меньшинством, должны искать спасения в конституционной монархии, которая одна способна сочетать различные общественные элементы, не противополагая их друг другу без всякого посредствующего звена и поставляя над ними высшее начало, представляющее собою государственное единство и направляющее их к общей цели. Односторонний либерализм Сисмонди и тут помешал ему прийти к этому заключению. При всем том Сисмонди в развитии конституционных монархий видит великий европейский интерес настоящего времени. Монархическое начало имеет глубокие корни в правах, привязанностях и даже предрассудках европейских народов. Устранить его во имя проблематических теорий, особенно когда опыт не дает нам никаких указаний насчет возможности объединенных республик, было бы верхом безрассудства. Единственная цель, которую можно себе положить, заключается в сочетании монархического начала с свободными учреждениями. Эта цель может быть достигнута двояким путем: мирным и революционным. Только первому могут сочувствовать истинные друзья свободы. Везде в Европе монархия является прогрессивным началом, только крайности революций сделали из государей врагов свободы. Если мы хотим держаться мирного прогресса, то надобно водворить свободу, не пугая монархов, а в союзе с ними. С другой стороны, права, которые предоставляются народу, должны быть приноровлены к его способностям. Широкое развитие свободы невозможно у народа, к ней не привыкшего. Поэтому в развитии представительного порядка необходимо соблюдать постепенность. Прежде всего, надобно дать гражданам широкое участие в местных учреждениях, которые составляют первоначальную школу свободы. Затем публичностью и гласностью судебных прений надобно подготовить влияние суда присяжных, который может быть дан только народу, привыкшему быть защитником порядка, а не союзником всякого подсудимого. Далее, полезно учреждение национальной гвардии, которая внушает гражданину чувство своего достоинства и заставляет самую власть питать к нему уважение. Наконец, всего важнее приготовление народа к обсуждению политических вопросов. Серьезное обсуждение путем печати происходит в книгах; они должны быть изъяты от цензуры. Но далеко не все народы способны выносить свободу газет. В обществе, где созрела политическая мысль, где есть богатая литература, журналистика может привлекать к себе крупные таланты; но при низком уровне политического образования она становится поприщем, где ратуют невежество, пошлость, самые ложные мысли и самые низкие страсти. В незрелом обществе преобладающее влияние журналистики, пагубное для истинных талантов, уничтожило бы всякий умственный прогресс, всякие разумные прения, а потому и всякую истинную свободу. Еще менее возможно допустить здесь политические сходбища, которые способен выносить только народ, привыкший к долговременному пользованию свободы. Во Франции клубы были всегда главными орудиями демагогии. Наконец, завершением всего этого здания должно быть собрание представителей, в котором бы гласно обсуждались все высшие интересы государства. Всякий абсолютный монарх, говорит Сисмонди, в своих собственных интересах может и должен дать народу эти гарантии. Но это только начало свободы. Представительному порядку представляется дальнейшее ее развитие (Ibid. Essai 7). Совершенно иной характер представляют революционные движения. Многие в настоящее время поднимают знамя революции и делают ее целью своих стремлений. Но как бы революция ни была законна и успешна, те, которые ее предпринимают, никогда не должны забывать, что они обрекают своих сограждан на страшные и неизбежные бедствия; что они должны надолго проститься с свободою, с согласием и с хорошим правительством; наконец, что они жертвуют настоящим будущему во имя шансов, которых нельзя рассчитывать без содрогания. Однако революции всегда были и будут, ибо всегда найдутся правительства столь упорные, что они противодействуют всякому улучшению, и народы столь нетерпеливые, что они не хотят довольствоваться мирным и постепенным развитием. В таких случаях, когда совершился переворот, первая потребность общества состоит в установлении сильной власти, которая одна в состоянии сдержать внутреннюю анархию и противостоять внешним врагам. Эта власть может быть вверена одному лицу или находиться в руках толпы. Первая есть плод революции монархической, вторая — революции демократической. Счастлива страна, которая в совершенном ею перевороте нашла точку опоры в монархическом элементе. Она имеет центр, к которому могут примкнуть разрозненные силы. Этим значительно облегчается дело революции. Но напрасно было бы ожидать, что таким центром может быть монарх, у которого насильно исторгнуты уступки. Он остается врагом свободы и будет пользоваться первым случаем, чтобы ее подавить. Многие европейские государства представляют тому примеры. Столь же ненадежно и призванье иностранного князя, не имеющего корней в стране. Создание новой монархической власти в стране, подвергшейся революции, представляет величайшие трудности. Первая заключается в том, что люди, всего более преданные престолу, приверженцы законной монархии, являются врагами нового государя, в котором они видят похитителя престола. С другой стороны, революционеры, с помощью которых совершился переворот, недовольны новым порядком вещей, который не соответствует их ожиданиям, и продолжают привычную свою оппозицию. Наконец, сам монарх, связанный монархическими преданиями и заботящийся прежде всего об утверждении престола, видит врагов в тех, кто его возвел, и ищет союза с своими врагами. При таких условиях установление прочного порядка требует такой мудрости и таких высоких качеств, что рассчитывать на успех нет почти никакой возможности. Вследствие этого всюду революции часто предпочитают чисто демократический переворот. Но разрушение всего существующего порядка ведет к полной анархии; это — возвращение общества в первобытное состояние. Каким образом из разрозненных воль, из тысячей разногласящих мнений, не связанных никаким законом, воздвигнется единая власть? Созовется ли собрание, которое должно установить верховный закон? Но в ту пору, когда разнузданы все страсти, всего менее можно ожидать введения хорошей конституции, которая требует зрелости суждения. Демократическая революция может иметь только двоякий исход. Там, где есть столица, бесспорно владычествующая над страною, надобно подчиниться ей безусловно. Это не будет свобода, но по крайней мере будет какая-нибудь власть, которая может спасти страну среди бурь. Там же, где нет такой централизующей силы и народ составлен из разнообразных элементов, там остается только прибегнуть к федерации. Энергия и союз опытных властей, черпающих свою силу непосредственно от народа, одна в состоянии вывести общество из критического положения. И на это, заключает Сисмонди, жаловаться нечего, «ибо эта система обещает народу более истинной свободы, более согласия между его желаниями и его законами, более спокойствия, более гарантий против воинственного честолюбия его вождей, и однако, более силы для защиты, если бы он подвергся внешнему нападению, нежели всякое другое» (Ibid. Essai 8). Этим Сисмонди оканчивает свои исследования. Нельзя не сказать, что подобный вывод не оправдывается предыдущим изложением. Сисмонди нигде не разбирал выгод и невыгод союзного устройства и не сравнивал его с централизованными государствами. Говоря о Соединенных Штатах, он даже не раз указывал на них, как на пример самых необузданных злоупотреблений демократии. Такие же примеры он приводил и из политического быта Швейцарии. Поэтому фраза о преимуществах федерации является как бы падающею с неба. И тут проявляется односторонний либерализм автора, который нередко идет вразрез с собственными его суждениями и мешает ему делать правильные выводы из своих посылок. Но недостаток теории в значительной степени восполняется у него здравым взглядом на действительные потребности политической жизни. Сисмонди ясно видел, что единственная цель, которую могли иметь в виду европейские народы, заключалась в установлении прочной и правильной конституционной монархии. Он указывал и путь к достижению этой цели, предостерегая от революционных попыток и настаивая на необходимости постепенного развития, приспособленного к общественному уровню единого народа. Его мысли об этом вопросе принадлежат не только к лучшим местам его сочинения, но и к лучшему, что вообще было писано об этом предмете. Эти страницы, исходящие из-под пера искреннего либерала, можно рекомендовать всем, кому приходится действовать среди юного и еще мало образованного общества. В особенности его взгляд на значение журналистики заслуживает самого серьезного внимания. Он идет вразрез с ходячими мнениями, но он составляет плод основательного изучения политической жизни. Сисмонди был не только теоретик, но и внимательный наблюдатель общественных явлений. Это дает ему почетное место среди современников.
Еще по теме б) Либералы " 1. Бенжамен Констан:
- ПЕРВАЯ ПОБЕДА ЛИБЕРАЛИЗМА
- 4. Первая победа либерализма
- НОВОЕ ВРЕМЯ
- б) Либералы " 1. Бенжамен Констан
- Ю. С. Пивоваров РУССКАЯ ВЛАСТЬ И ИСТОРИЧЕСКИЕ ТИПЫ ЕЕ ОСМЫСЛЕНИЯ, или ДВА ВЕКА РУССКОЙ МЫСЛИ
- Надежды и разочарования
- Социализм как антилиберализм
- Предисловие
- 85. СОЦИАЛЬНОЕ ГОСУДАРСТВО
- Лекции по общей теории права
- О природе будущего
- С. В. МИРОНЕНКО КАК РОССИЯ В НАЧАЛЕ XIX В. ЧУТЬ НЕ СТАЛА КОНСТИТУЦИОННОЙ МОНАРХИЕЙ