§ 3. Специфика российской модернизации в поздний имперский период —
Этим обстоятельством была обусловлена необходимость корректировки ранних версий теории модернизации, предполагавших существование прямой и непосредственной зависимости характеристик политического процесса от объективных факторов структурного порядка, таких как уровень индустриализации или стадия демографического перехода. Как утверждает Ш. Эйзенштадт: «Признание важности сплетения символических и организационных характеристик системы социальной организации в устройстве макросоциальных порядков в очень значительной степени является следствием упомянутого пересмотра первоначальных теорий модернизации. Был сделан вывод, что, вопреки установкам, присушим авторам этих ранних исследований, относительно общие проблемы модернизации, такие, как развитие структурной дифференциации и организации и общая расположенность к демографическим и структурным изменениям, вызывают различные нестандартные реакции»[66].
Очевидно, что российский путь модернизации по ряду принципиально важных параметров отклоняется от направления, заданного опытом стран первого эшелона модернизации[67]. Анализ наиболее существенных специфических характеристик российской социально-политической трансформации позднего имперского периода позволит нам выделить ключевые аспекты взаимосвязи идеологических дискурсов с основными институциональными и структурными составляющими российской политической системы.
Во-первых, необходимо отметить, что российская модернизация второй половины XIX века носила вынужденный характер. После победного для Российской империи завершения Наполеоновских войн, она приобрела статус сильнейшего игрока в европейской политике, способного диктовать свои условия большинству европейских стран и выполнять функции международного жандарма, как это было в 1849 году при подавлении венгерской революции. При этом российские самодержцы Александр I (в завершающую эпоху его царствования) и Николай I предпочли отказаться от каких-либо серьёзных изменений во внутреннем устройстве страны, способных угрожать сохранению социально-политической стабильности традиционного общества. Нельзя сказать, что выбор этой стратегии был совершенно произволен. Неудавшееся восстание декабристов 1825 года убедило Николая в том, что любая либерализация режима может стоить власти правящей династии. При этом внутриполитическая стабильность, казалось, является гарантией сохранения военной мощи и международного престижа Российской империи.
В преддверии военного конфликта с ведущими европейскими конкурентами Николай I с гордостью писал французскому императору Наполеону III: «Я ручаюсь, что Россия в 1854 году та же, какой была в 1812»[68]. Проблема была в том, что противники России — Англия и Франция были уже совсем не те, что в 1812 году. Их стремительное экономическое и технологическое развитие, включая железные дороги, пароходы, новые виды стрелкового и артиллерийского вооружения, принесло им подавляющее преимущество в прямом военном столкновении с Россией в ходе Крымской войны.
Британские и французские пароходы намного превосходили своими боевыми качествами парусные суда. Усовершенствование металлургического процесса позволило англичанам получать ствольную сталь и в массовых масштабах наладить производство нарезных ружей («штуцеров»). В 1853 году на вооружение английской армии был принят капсульный штуцер «Энфилд» с прицельной дальностью 1300 шагов; большое количество штуцеров имелось и во французской армии.
Между тем, вооружение русских войск оставалось практически тем же, что и во времена Наполеона; гладкоствольные кремниевые ружья русских солдат стреляли лишь на 350 шагов и при этом давали до 20 % осечек[69].Катастрофические военные неудачи подтолкнули взошедшего на российский престол в 1855 году императора Александра II к выбору стратегии ускоренной догоняющей модернизации страны, несмотря на серьёзные риски, которые он осознавал не хуже своего отца.
Впрочем, стимулы для догоняющей модернизации содержались и в рамках самой традиционной структуры российского общества, основанной на крепостном праве. К XIX веку она стала «морально изношенной» и перестала восприниматься значительными группами общества в качестве легитимной, то есть исторически оправданной и справедливой. Складывавшаяся в течение столетий система крепостного права на ранних этапах своего существования относительно успешно решала задачи обеспечения экономической базы обороноспособности от внешних угроз и поддержания довольно устойчивого социального порядка в местных сельских сообществах. Однако уже в XVIII столетии военные технологии в наиболее развитых странах сделали большой шаг вперёд и средневековая схема ведения военных действий на базе мобилизации ресурсов землевладельцев (сбора рыцарской конницы и едва обученной крестьянской пехоты) повсеместно превратилась в анахронизм. Этим обстоятельством и был обусловлен отказ от принципа обязательного несения землевладельцами государственной службы, который в России произошёл после выхода в 1762 году указа Петра III «О вольности дворянства». С этого момента крепостное право превратилось в инструмент обеспечения экономического статуса дворянского сословия, лишённый эффективной идеологической опоры, и требующий для своего сохранения постоянного применения государственного репрессивного аппарата. Знаменитая фраза, адресованная Александром II 30 марта 1856 года губернским предводителям дворянства: «Лучше отменить крепостное право сверху, нежели дожидаться того времени, когда оно начнет само собой отменяться снизу»[70], даёт вполне определённое представление о внутренних мотивах для разрушения основной опоры российского варианта традиционного общества.
Во-вторых, российской модернизации был присущ подражательный, и в некоторой степени даже имитационный характер. Близость стран передовой в экономическом, технологическом и культурном отношении Западной Европы, естественным образом, вызывала у многих представителей российской элиты желание перенести соседские социальные и политические институты на отечественную почву. В этом желании не было ничего постыдного или унизительного для российского патриотизма. Заимствования, как было показано выше, были необходимы в первую очередь для того, чтобы обеспечить конкурентоспособность и национальную независимость страны в далеко не дружественном внешнем окружении.
Но адаптация чужих правил и учреждений к российской среде уже сама по себе являлась технологической проблемой исключительной сложности. Реформы Петра I ввиду своей масштабности и скоротечности включали в себя элементы насильственного и демонстративного разрыва с национальной культурной традицией. Хрестоматийное бритьё боярских бород служило, скорее, психологическим инструментом для подрыва групповой идентичности противников реформ в среде российской элиты[71]. Вместе с тем, приёмы подобного рода привели к довольно успешному закреплению в сознании её представителей стереотипа о преимуществе западноевропейских культурных стандартов перед обычаями Московской Руси. Этот фрейм, сам по себе, конечно, совершенно абсурдный, облегчил внедрение в практику целого ряда других, уже более содержательных социальных технологий, таких как продвижение по службе в зависимости от личных достижений и создание светских высших учебных заведений.
Конечно, петровский вариант модернизации государства обошёлся стране очень дорого, причём во всех смыслах. Но процесс интеграции страны в европейскую культурную и политическую реальность продолжал углубляться и приносить плоды. К середине XIX века восприятие России как неотъемлемой части Европы, идущей с некоторым опозданием по уже пройденному другими странами пути, не просто прочно закрепилось в общественном сознании, но и претендовало на статус самоочевидного факта.
На дискурсивном уровне это проявлялось, в частности, в том, что использование заимствованной из практики Западной Европы терминологии к интерпретации российского исторического опыта уже не требовало дополнительных обоснований. К примеру, известный историк А. А. Кизеветтер трактовал содержание российской истории этого периода следующим образом: «Основной процесс нашей истории в 19 веке — т. е. сходный с Западноевропейским, — это растянувшийся процесс переработки так называемого „Старого порядка“ в новый политический и общественный строй»[72].Между тем, подобный взгляд далеко не всегда опирался на факты. Российские западники иногда выдавали желаемое за действительное. Интеграция политической, деловой и культурной элиты страны в европейскую среду, действительно продвинулась довольно далеко. Но большая часть населения Российской империи в конце XIX столетия всё также пребывала в системе натурального хозяйства с небольшим вкраплением рыночных отношений. Жизненные условия большей части российских крестьян в XIX веке изменились незначительно, и не все изменения были в лучшую сторону.
Это подчёркивает третью важную особенность поздней имперской модернизации, а именно её половинчатый характер. Половинчатость не следует путать с постепенностью и осторожностью. Постепенность и осторожность при проведении реформ позволяет держать процесс под контролем и гибко реагировать на изменение обстоятельств. Несомненно, крупные реформы всегда болезненны и чересчур поспешное внедрение инноваций в социальную практику чревато их радикальным отторжением в массовом сознании. Однако хуже всего, если реформа одновременно ломает устоявшийся порядок, но, ввиду своей половинчатости, не достигает основной цели. Именно так и произошло с важнейшим преобразованием эпохи Александра II — отменой крепостного права.
Как отмечает российский историк Б. Н. Миронов: «Основные признаки крепостной зависимости применительно к конкретно-историческим российским условиям XVIII — первой половины XIX в.
можно сформулировать следующим образом: 1) внеэкономическая, личная зависимость от господина: отдельного лица, корпорации или государства; 2) прикрепление к месту жительства; 3) прикрепление к сословию; 4) ограничение в правах на владение частной собственностью и на совершение гражданских сделок; 5) ограничения в выборе занятия и профессии; 6) социальная незащищённость: возможность лишиться достоинства, чести, имущества и подвергнуться телесным наказаниям без суда, по воле господина»[73].В 1861 г. была отменена только личная зависимость крестьян от помещиков, то есть пункт 6 вышеприведенного перечня. Остальные элементы крепостного права остались в целости. Крестьяне получили некоторые важные личные права, например, свободу вступления в брак, на что ранее требовалось разрешение помещика. Но реализация большинства гражданских прав «ставилась в зависимость от решения общины, а для отдельного крестьянина, который не являлся главой домохозяйства, — и от решения главы семьи. Например, крестьянин мог отлучиться в город, если были разрешения главы семьи и общины, и местная администрация выдала паспорт»[74]. Таким образом, корпоративное крепостное право сохранилось до 1906 года, когда каждый крестьянин получил право выделиться из общины без её согласия.
Сохранение передельных общин, где земля не принадлежала крестьянам на правах частной собственности, блокировало внедрение прогрессивных агротехнических технологий и застопорило рост урожайности крестьянского хозяйства. При этом количество населения росло довольно быстрыми темпами, что вело к сокращению размера надела, приходившегося на одного едока. В 1861 году на душу сельского населения приходилось 4,8 десятин надельной земли, в 1880 г. — 3,5 десятины, в 1900 г. — 2,6 десятины, в 1914 г. — 2,0 десятин[75].
Продать свой надел и уйти на заработки в город крестьяне не могли, поскольку корпоративное крепостное право приковывало их к общине. В Сибири и на Дальнем Востоке были свободные территории пригодные для земледелия. Однако переселиться туда крестьянам также было затруднительно, даже если община готова была их отпустить. Такой переезд требовал значительных ресурсов и административной поддержки, которую государство не торопилось оказывать. Несколько неурожайных лет подряд могли стать причиной массового голода, что и случилось в 1891 году.
И многие современники, и целый ряд историков рассматривает именно проблему крестьянского «малоземелья» в качестве ахиллесовой пяты российской модернизации имперского периода. По оценкам С. А. Нефедова среднее потребление хлеба российскими крестьянами в 1860-1880 годах «не превосходило 17 пудов на душу населения. Эти величины соответствовали крайне низкому, полуголодному уровню потребления, который сформировался в России в период перед падением крепостного права»[76]. Уже в начале XX века известный медик Л. А. Тарасевич высказал мнение, что русский народ находится в состоянии постоянной болезни — недоедания («хроническое неполное голодание»), причём достаточно небольшого ухудшения, чтобы начались все ужасы голода[77].
При этом крестьяне не могли считать справедливым сохранение у помещиков обширных земельных угодий, особенно в тех случаях, когда помещики сдавали землю в аренду крестьянам и получали доход, даже не ведя хозяйственной деятельности. В действительности доля дворянских земель в общем составе сельскохозяйственных угодий быстро уменьшалась. К 1900 году крестьяне владели 67 % общей территории сельскохозяйственных земель, купцы и мещане — 9 %, а долю дворянских владений приходилось меньше четверти — 24 %[78]. При этом к началу XX века на дворянских землях применялись прогрессивные агротехнические технологии, повысившие урожайность земли (в тогдашней терминологии это называлось «культурными хозяйствами»). Но данная ситуация в целом послужила основой создания и укрепления в общественном сознании устойчивого фрейма, возлагавшего ответственность за нищету крестьянства на помещиков-эксплуататоров. Столыпинский роспуск крестьянских общин случился слишком поздно. Доминирование социалистического дискурса в революции 1917 года, — прямое следствие половинчатой аграрной реформы Александра II.
Следующей важной особенностью российской модернизации конца XIX — начала XX века стало особое институциональное устройство российского государства, связанное с его имперским характером. Согласно статьей 59 шестой главы Основных законов Российской империи 1906 года полный титул императора звучал следующим образом: «Божиею поспешествующею милостию, Мы, Император и Самодержец Всероссийский, Московский, Киевский, Владимирский, Новгородский; Царь Казанский, Царь Астраханский, Царь Польский, Царь Сибирский, Царь Херсониса Таврического, Царь Грузинский; Государь Псковский и Великий Князь Смоленский, Литовский, Волынский, Подольский и Финляндский; Князь Эстляндский, Лифляндский, Курляндский и Семигальский, Самогитский, Белостокский, Корельский, Тверский, Югорский, Пермский, Вятский, Болгарский и иных; Государь и Великий Князь Новагорода низовския земли, Черниговский, Рязанский, Полотский, Ростовский, Ярославский, Белозерский, Удорский, Обдорский, Кондийский, Витебский, Мстиславский и всея северныя страны Повелитель; и Государь Иверския, Карталинския и Кабардинския земли и области Арменския; Черкасских и Горских Князей и иных Наследный Государь и Обладатель; Государь Туркестанский; Наследник Норвежский, Герцог Шлезвиг-Голстинский, Стормарнский, Дитмарсенский и Ольденбургский и прочая, и прочая, и прочая».
Большая часть перечисленных здесь территорий была населена представителями великорусского этноса, но на окраинах империи компактно проживали представители иных этносов, некоторые из которых имели многовековой опыт самостоятельной государственности. Задача удержания контроля над этими территориями требовала огромных ресурсов и серьёзно влияла на политический климат в стране в целом. Многие представители российской политической элиты считали, что Российскую империю прочнее всего скрепляет именно самодержавие, а переход к парламентаризму и конституции чреват её неминуемым распадом. Как сформулировал свою позицию в частной беседе Александр II: «Если дать России конституцию, Россия развалится, поэтому я не даю, а не потому, что мне жалко поступиться своими правами»[79]. Особняком в этом контексте стоял польский вопрос. Дважды в XIX веке российские войска подавляли крупномасштабные восстания в Польше, а в мирные периоды имперская власть чередовала политику кнута и пряника ради обеспечения лояльности местного населения. При этом в глазах населения центральных регионов империи окраины находились в привилегированном положении. В Польше и Финляндии конституционный строй был установлен ещё в начале XIX столетия, им была предоставлена широкая автономия. В то же время императорская власть периодически начинала проводить в отношении окраин политику ускоренной русификации и ущемления прав инородцев. Тем самым вопрос о сохранении империи плотно переплетался с национальным вопросом, создавая объективные предпосылки для восприятия Российской империи в качестве «тюрьмы народов». Кроме того, имперский характер государства, несомненно, оказывал влияние и на ценностную структуру общественного сознания, поскольку державное величие представляло собой один из немногих объектов, пригодных для ощущения «национальной гордости». Некоторые авторы даже выделяют имперскую модернизацию в качестве особого типа социальных трансформаций, однозначно предопределяющих их характер.
«Задачи имперской модернизации, — утверждает С. Н. Гавров, — состоят не в перерождении, размягчении империи, для нее важно взять у противника только то, что позволит успешно с ним бороться (в более мягком варианте — конкурировать). Имперская модернизация предполагает не структурную трансформацию общества, но преимущественно количественные изменения внутри тех или иных сфер, прежде всего, связанных с потребностями военного строительства. Более того, имперская модернизация осуществляется, прежде всего, во имя стабилизации и консервации базовых характеристик империи, чему служат как инокультурные заимствования, так и достижение конкурентоспособности отдельных элементов культурно-цивилизационной системы»[80]. С нашей точки зрения, этот подход представляется не вполне адекватным. Естественно, завершение политической модернизации едва ли совместимо с сохранением империи в её традиционной форме, но успешная модернизация может привести к трансформации империи в систему национальных государств, причём эта трансформация при благоприятных условиях может иметь мирный характер.
Следующей по значимости специфической характеристикой Российской модернизации конца XIX — начала XX века можно считать оригинальную конфигурацию социальных групп, вовлечённых в политический процесс. Экономическое развитие этого периода протекало в целом достаточно быстрыми темпами. По оценкам Пола Грегори «национальный доход Российской империи к 1913 г. вырос в 3,84 раза по сравнению с 1861 г.»[81]. Однако высокие по мировым меркам показатели экономического роста в значительной степени объяснялись наиболее быстрым в Европе темпом роста населения. Соответственно, уровень роста дохода на душу населения отставал от среднеевропейского.
Промышленность в целом росла быстрее, чем сельское хозяйство, что характерно для всех стран, переживающих ранний этап индустриализации. За исторически короткий срок страну покрыла плотная сеть железных дорог, почти с нуля сформировались конкурентоспособные на мировом рынке отрасли промышленного производства. Можно было ожидать, что на этой почве в России произрастёт своя национальная буржуазия, которая, опираясь на свои финансовые и организационные ресурсы, предъявит спрос на политические права. Однако в XIX веке ничего подобного не произошло.
Уже после революции 1905 года в России появились объединения предпринимателей и буржуазные партии, наиболее известной и влиятельной из которых стала партия октябристов. Но относительные успехи октябристов на выборах 1907 и 1912 годов были обусловлены, главным образом, тепличными условиями, созданными для них столыпинским избирательным законом. За пределами очень узкого слоя крупных промышленников и землевладельцев эта партия сколько-нибудь серьёзным влиянием не пользовалась. Что ещё важнее, буржуазия внесла мизерный вклад в революцию 1905 года, и знаменитый царский манифест 17 октября был вырван у монарха бастующими железнодорожниками и бунтующими солдатами, без участия промышленников и финансистов, а также без заметного финансового участия в революционном движении. Крупная российская буржуазия не проявляла выраженного дискомфорта в связи с отсутствием политических прав и была настроена на исключительно конструктивное взаимодействие с властью. Этот факт в значительной степени объясняется исключительно важным значением государственных заказов в структуре доходов крупнейших российских предприятий.
«В России, — пишет Пол Грегори,—доля правительства в окончательных расходах (8 %) была выше, чем во всех странах, о которых имеются данные. Поскольку расходы российского правительства шли в основном на оборону и управление, а не на здравоохранение и образование, Россия соперничала с более развитыми странами в военной области, а российская бюрократия достигла значительных размеров»[82]. Зависимость от бюрократии не позволила российским предпринимателям занимать активную позицию в политических дискуссиях и открыто финансировать либеральную оппозицию. Российская буржуазия в конце XIX века оказалась для этого слишком слаба. У неё не сложилось эффективных стратегий для отстаивания групповых политических интересов, и не оказалось в наличии ярких лидеров.
Зато исключительно сильной в политическом отношении оказалась другая социальная группа, сформировавшаяся в период поздней имперской модернизации. Речь идёт об интеллигенции. Как было показано в первом параграфе настоящей главы, российская интеллигенция рассматриваемой эпохи обычно рассматривается в качестве примера высокоорганизованной политической группы с чётко артикулированной групповой идентичностью, располагающей эффективными стратегиями участия в политическом процессе[83]. Основным ресурсом российской интеллигенции стал её контроль над производством идеологических дискурсов. На этом основании ряд авторов прямо определяет российскую интеллигенцию как «идеологический класс»[84].
Не вдаваясь в полуторавековую полемику по поводу дефиниции термина «интеллигенция»[85], всё же необходимо отметить, что подобные трактовки представляются чрезмерно узкими. В условиях России XIX — начала XX веков факторы наличия высшего образования, а также участия в профессиональной деятельности, требующей соответствующей компетенции, уже в значительной степени определяли личностную идентичность. Естественно, при наличии других важных факторов, таких как значительный доход от имущества, полученного по наследству, или службы в органах государственного управления, значимость этих факторов могла уменьшаться, а человек мог идентифицировать себя с другой группой, такой как помещики или чиновники. В контексте нашего исследования мы будем, вслед за В. Р. Лейкиной-Свирской определять интеллигенцию по образовательному и профессиональному критерию. Согласно её трактовке, «социальным критерием в изучении интеллигенции служит её профессиональная деятельность в пределах определённых функций, ... — а в основном они состоят в работе для народного просвещения и здравоохранения, в исследовательской деятельности в области науки и её технической практики, в отражении жизни в литературе и искусстве и т. д.»[86].
В рамках этой социальной группы в контексте задач нашего исследования можно выделить ядро, в котором формируются идеологические дискурсы и периферию, которая эти дискурсы усваивает и воспроизводит в широкой сети социальных взаимодействий. С этой точки зрения земский учитель или врач может играть в дискурсивном идеологическом процессе также очень существенную, хотя и не столь заметную роль, как сотрудник столичного журнала.
Не вызывает сомнений, что именно периодическая печать в России второй половины XIX века образовывала пространство «публичной сферы» в терминологии Юргена Хабермаса[87]. Ввиду отсутствия парламента и наличия множества ограничений на создание и деятельность общественных ограничений, газеты и журналы, несмотря на все цензурные проблемы, находили возможность представлять различные мнения и позиции по большинству общественных проблем. Периодические печатные издания пользовались спросом, поэтому их предложение на рынке постоянно росло. В 1859 году (на русском языке) выходило 55 литературно-политических периодических изданий, в 1882-154, в 1900-212, в 1915-697 (128 журналов и 569 газет)[88].
В этой ситуации ценности, присущие интеллигенции, доминировали в либеральном и социалистическом идеологических дискурсах, и даже довольно явственно обнаруживались в консервативном дискурсе, хотя авторы этого направления, в основном, стремились отмежеваться от интеллигентской идентичности. Но в масштабах страны в то время интеллигенция представляла собой совсем небольшую, хотя и быстро растущую социальную группу. Поэтому добиться реализации даже сравнительно простых задач, таких как обеспечение автономии университетов, самостоятельно ей было не под силу. Попытки найти союзников долгое время не приносили успехов. «Хождение в народ» в середине 1870-х годов с намерением заручиться поддержкой крестьянства завершилось полномасштабным крахом. Крестьяне не воспринимали лозунги земли и воли, поскольку они исходили от людей, далёких от них по своему жизненному опыту, одетых в «немецкое платье» и говорящих непонятными словами. Зато идея о целенаправленном создании союзника в лице городского пролетариата в исторически короткий срок увенчалась полнейшим успехом. Социал-демократы в начале XX века установили эффективные взаимосвязи с протестными группами в рабочей среде и смогли беспрепятственно выступать от их имени в новых представительных учреждениях, возникших в ходе революции 1905-1907 годов[89].
Интеллигентским по преимуществу был руководящий состав всех новых российских партий левее октябристов. Даже кадеты, которых их оппоненты слева настойчиво обвиняли в защите интересов помещиков и буржуазии, в действительности пользовались поддержкой, скорее, наёмных служащих среднего звена и лиц свободных профессий. При этом сила интеллигенции заключалась во многом как раз в отсутствии свободных выборов, по результатам которых мог бы формироваться правительственный курс. Пока политический дискурс сводился большей частью к обсуждению довольно абстрактных проблем в упаковке ценностно-окрашенной риторики, главным инструментом приобретения популярности для политика оставалось хорошее владение устным и письменным словом.
Доминирование интеллигенции в российской публичной политике второй половины XIX — начала XX вв. объясняется именно задержкой перехода от почти свободных дебатов в печати к организации конкурентной политической системы. Этот процесс стартовал слишком поздно и, опять-таки, принял половинчатую форму, поскольку переход к полноценной конституционной монархии, с ответственным перед парламентом правительством так и не состоялся.
Наконец, нельзя не упомянуть также про циклический характер политического процесса в период поздней имперской модернизации[90]. Чередование реформ и контрреформ, в связи со сменой царствований, при всей своей психологической естественности, серьёзно искажало и примитивизировало идеологический дискурс. Вместо обсуждения насущных общественных проблем по существу вопроса в идеологических дискурсах превалировал фрейм возложения ответственности на неверный дух того или иного царствования, или на дурное влияние на монарха со стороны тех или иных царедворцев.
Таким образом, на основании анализа специфических характеристик российской модернизации в поздний имперский период мы приходим к следующим выводам:
— Начало ускоренной фазы российской модернизации, ассоциируемой с реформами Александра II, носило вынужденный характер, поскольку было вызвано военными неудачами в столкновениях со странами первого эшелона модернизации, а также опасностью крушения государства в результате крестьянского бунта. Прагматический характер соображений верховной власти в данном случае привёл к искажению их смысла в консервативном идеологическом дискурсе, где реформы Александра II зачастую трактовались как следствие заимствования чуждых российскому духу европейских либеральных идей.
— Подражательный, и даже имитационный характер некоторых элементов российского модернизационного процесса позволил ряду приверженцев либерального идеологического дискурса интерпретировать российскую модернизацию в качестве части общеевропейского процесса социально-политической трансформации. Вместе с тем, подобные оценки игнорировали огромный разрыв между частью общества, реально интегрированной в европейскую жизнь и огромным большинством населения, чьи условия жизни продолжали воспроизводить структуру традиционного общества.
— Половинчатый характер важнейшей реформы Александра II — освобождения крестьян от крепостной зависимости, создал острейшую проблему крестьянского малоземелья, поскольку численно увеличивающееся крестьянской население осталось прикреплено к общинам. Эта проблема позволила приверженцам оппозиционных идеологических дискурсов возложить ответственность за нищету крестьянства на помещиков и, защищающую их корыстные интересы государственную власть.
— Имперская форма организации российского государства серьёзно осложняла решение задач политической модернизации, поскольку увеличивала риск территориального распада в случае либерализации политической системы, а также встраивала националистические фреймы в консервативный дискурс.
— Политическая слабость российской буржуазии сочеталась с исключительно мощным влиянием на российский политический процесс со стороны интеллигенции. Это привело к доминированию интеллигенции в формировании оппозиционных политических дискурсов.
Еще по теме § 3. Специфика российской модернизации в поздний имперский период —:
- §3. Взгляды политических партий и общественно-политических движений на проблемы власти
- Ю. С. Пивоваров РУССКАЯ ВЛАСТЬ И ИСТОРИЧЕСКИЕ ТИПЫ ЕЕ ОСМЫСЛЕНИЯ, или ДВА ВЕКА РУССКОЙ МЫСЛИ
- В.В. Трепавлов КАТЕГОРИЯ «РОССИЙСКАЯ ЦИВИЛИЗАЦИЯ» И ФЕНОМЕН ПОЛИЭТНИЧНОСТИ
- «А МЫ ВСЕ СТАВИМ КАВЕРЗНЫЙ ОТВЕТ И НЕ НАХОДИМ НУЖНОГО ВОПРОСА»
- ДОКУМЕНТ 9В ХАРАКТЕР РОССИЙСКОЙ ИМПЕРИИ
- Е. А. Орех РЕКРУТИРОВАНИЕ ЭЛИТЫ КАК ПРОБЛЕМА СОЦИОЛОГИЧЕСКИХ ИССЛЕДОВАНИЙ
- Неизбежность импорта идей и образцов
- Лекции по общей теории права
- Характеристика форм и способов легитимации политического управления
- 1. Институт государственного принуждения: ретроспективный анализ
- 2. ТЕНДЕНЦИИ РАЗВИТИЯ ИНСТИТУТА ГОСУДАРСТВЕННОГО ПРИНУЖДЕНИЯ
- Предисловие научного редактора
- 3.4. Интерпретация проблематики национального строительства партиями в период V и VI парламентских избирательных кампаний
- Развитие историографии внешней политики Российской Федерации в Центральной Азии в 1996-2001 гг.