<<
>>

§ 3. Специфика российской модернизации в поздний имперский период —

Как было показано в первом параграфе настоящей главы, ценность теории модернизации состоит именно в том, что она позволяет выделить общий вектор из­менений в многообразных и слабо связанных между собой политических системах, находящихся, к тому же, на различных уровнях социально-экономического разви­тия.
Но ввиду присущего этой теории высокого уровня абстрактности, интерпрета­ция политических процессов, происходивших в различных странах, вступивших на путь модернизации, зачастую вызывает существенные затруднения.

Этим обстоятельством была обусловлена необходимость корректировки ран­них версий теории модернизации, предполагавших существование прямой и непо­средственной зависимости характеристик политического процесса от объективных факторов структурного порядка, таких как уровень индустриализации или стадия демографического перехода. Как утверждает Ш. Эйзенштадт: «Признание важно­сти сплетения символических и организационных характеристик системы социаль­ной организации в устройстве макросоциальных порядков в очень значительной степени является следствием упомянутого пересмотра первоначальных теорий мо­дернизации. Был сделан вывод, что, вопреки установкам, присушим авторам этих ранних исследований, относительно общие проблемы модернизации, такие, как развитие структурной дифференциации и организации и общая расположенность к демографическим и структурным изменениям, вызывают различные нестандарт­ные реакции»[66].

Очевидно, что российский путь модернизации по ряду принципиально важ­ных параметров отклоняется от направления, заданного опытом стран первого эшелона модернизации[67]. Анализ наиболее существенных специфических характе­ристик российской социально-политической трансформации позднего имперского периода позволит нам выделить ключевые аспекты взаимосвязи идеологических дискурсов с основными институциональными и структурными составляющими российской политической системы.

Во-первых, необходимо отметить, что российская модернизация второй по­ловины XIX века носила вынужденный характер. После победного для Российской империи завершения Наполеоновских войн, она приобрела статус сильнейшего игрока в европейской политике, способного диктовать свои условия большинству европейских стран и выполнять функции международного жандарма, как это было в 1849 году при подавлении венгерской революции. При этом российские само­держцы Александр I (в завершающую эпоху его царствования) и Николай I пред­почли отказаться от каких-либо серьёзных изменений во внутреннем устройстве страны, способных угрожать сохранению социально-политической стабильности традиционного общества. Нельзя сказать, что выбор этой стратегии был совершен­но произволен. Неудавшееся восстание декабристов 1825 года убедило Николая в том, что любая либерализация режима может стоить власти правящей династии. При этом внутриполитическая стабильность, казалось, является гарантией сохра­нения военной мощи и международного престижа Российской империи.

В преддверии военного конфликта с ведущими европейскими конкурентами Николай I с гордостью писал французскому императору Наполеону III: «Я ручаюсь, что Россия в 1854 году та же, какой была в 1812»[68]. Проблема была в том, что про­тивники России — Англия и Франция были уже совсем не те, что в 1812 году. Их стремительное экономическое и технологическое развитие, включая железные до­роги, пароходы, новые виды стрелкового и артиллерийского вооружения, принесло им подавляющее преимущество в прямом военном столкновении с Россией в ходе Крымской войны.

Британские и французские пароходы намного превосходили своими боевы­ми качествами парусные суда. Усовершенствование металлургического процесса позволило англичанам получать ствольную сталь и в массовых масштабах нала­дить производство нарезных ружей («штуцеров»). В 1853 году на вооружение ан­глийской армии был принят капсульный штуцер «Энфилд» с прицельной дально­стью 1300 шагов; большое количество штуцеров имелось и во французской армии.

Между тем, вооружение русских войск оставалось практически тем же, что и во времена Наполеона; гладкоствольные кремниевые ружья русских солдат стреляли лишь на 350 шагов и при этом давали до 20 % осечек[69].

Катастрофические военные неудачи подтолкнули взошедшего на российский престол в 1855 году императора Александра II к выбору стратегии ускоренной до­гоняющей модернизации страны, несмотря на серьёзные риски, которые он осозна­вал не хуже своего отца.

Впрочем, стимулы для догоняющей модернизации содержались и в рамках самой традиционной структуры российского общества, основанной на крепостном праве. К XIX веку она стала «морально изношенной» и перестала воспринимать­ся значительными группами общества в качестве легитимной, то есть исторически оправданной и справедливой. Складывавшаяся в течение столетий система крепост­ного права на ранних этапах своего существования относительно успешно решала задачи обеспечения экономической базы обороноспособности от внешних угроз и поддержания довольно устойчивого социального порядка в местных сельских со­обществах. Однако уже в XVIII столетии военные технологии в наиболее развитых странах сделали большой шаг вперёд и средневековая схема ведения военных дей­ствий на базе мобилизации ресурсов землевладельцев (сбора рыцарской конницы и едва обученной крестьянской пехоты) повсеместно превратилась в анахронизм. Этим обстоятельством и был обусловлен отказ от принципа обязательного несения землевладельцами государственной службы, который в России произошёл после выхода в 1762 году указа Петра III «О вольности дворянства». С этого момента крепостное право превратилось в инструмент обеспечения экономического статуса дворянского сословия, лишённый эффективной идеологической опоры, и требую­щий для своего сохранения постоянного применения государственного репрессив­ного аппарата. Знаменитая фраза, адресованная Александром II 30 марта 1856 года губернским предводителям дворянства: «Лучше отменить крепостное право сверху, нежели дожидаться того времени, когда оно начнет само собой отменяться снизу»[70], даёт вполне определённое представление о внутренних мотивах для разрушения основной опоры российского варианта традиционного общества.

Во-вторых, российской модернизации был присущ подражательный, и в не­которой степени даже имитационный характер. Близость стран передовой в эконо­мическом, технологическом и культурном отношении Западной Европы, естествен­ным образом, вызывала у многих представителей российской элиты желание пере­нести соседские социальные и политические институты на отечественную почву. В этом желании не было ничего постыдного или унизительного для российского патриотизма. Заимствования, как было показано выше, были необходимы в первую очередь для того, чтобы обеспечить конкурентоспособность и национальную неза­висимость страны в далеко не дружественном внешнем окружении.

Но адаптация чужих правил и учреждений к российской среде уже сама по себе являлась технологической проблемой исключительной сложности. Реформы Петра I ввиду своей масштабности и скоротечности включали в себя элементы на­сильственного и демонстративного разрыва с национальной культурной традицией. Хрестоматийное бритьё боярских бород служило, скорее, психологическим инстру­ментом для подрыва групповой идентичности противников реформ в среде россий­ской элиты[71]. Вместе с тем, приёмы подобного рода привели к довольно успешному закреплению в сознании её представителей стереотипа о преимуществе западноев­ропейских культурных стандартов перед обычаями Московской Руси. Этот фрейм, сам по себе, конечно, совершенно абсурдный, облегчил внедрение в практику це­лого ряда других, уже более содержательных социальных технологий, таких как продвижение по службе в зависимости от личных достижений и создание светских высших учебных заведений.

Конечно, петровский вариант модернизации государства обошёлся стране очень дорого, причём во всех смыслах. Но процесс интеграции страны в европей­скую культурную и политическую реальность продолжал углубляться и приносить плоды. К середине XIX века восприятие России как неотъемлемой части Европы, идущей с некоторым опозданием по уже пройденному другими странами пути, не просто прочно закрепилось в общественном сознании, но и претендовало на статус самоочевидного факта.

На дискурсивном уровне это проявлялось, в частности, в том, что использование заимствованной из практики Западной Европы терминоло­гии к интерпретации российского исторического опыта уже не требовало дополни­тельных обоснований. К примеру, известный историк А. А. Кизеветтер трактовал содержание российской истории этого периода следующим образом: «Основной процесс нашей истории в 19 веке — т. е. сходный с Западноевропейским, — это растянувшийся процесс переработки так называемого „Старого порядка“ в новый политический и общественный строй»[72].

Между тем, подобный взгляд далеко не всегда опирался на факты. Российские западники иногда выдавали желаемое за действительное. Интеграция политиче­ской, деловой и культурной элиты страны в европейскую среду, действительно про­двинулась довольно далеко. Но большая часть населения Российской империи в конце XIX столетия всё также пребывала в системе натурального хозяйства с не­большим вкраплением рыночных отношений. Жизненные условия большей части российских крестьян в XIX веке изменились незначительно, и не все изменения были в лучшую сторону.

Это подчёркивает третью важную особенность поздней имперской модер­низации, а именно её половинчатый характер. Половинчатость не следует путать с постепенностью и осторожностью. Постепенность и осторожность при прове­дении реформ позволяет держать процесс под контролем и гибко реагировать на изменение обстоятельств. Несомненно, крупные реформы всегда болезненны и чересчур поспешное внедрение инноваций в социальную практику чревато их ра­дикальным отторжением в массовом сознании. Однако хуже всего, если реформа одновременно ломает устоявшийся порядок, но, ввиду своей половинчатости, не достигает основной цели. Именно так и произошло с важнейшим преобразованием эпохи Александра II — отменой крепостного права.

Как отмечает российский историк Б. Н. Миронов: «Основные признаки кре­постной зависимости применительно к конкретно-историческим российским ус­ловиям XVIII — первой половины XIX в.

можно сформулировать следующим об­разом: 1) внеэкономическая, личная зависимость от господина: отдельного лица, корпорации или государства; 2) прикрепление к месту жительства; 3) прикрепление к сословию; 4) ограничение в правах на владение частной собственностью и на со­вершение гражданских сделок; 5) ограничения в выборе занятия и профессии; 6) социальная незащищённость: возможность лишиться достоинства, чести, имуще­ства и подвергнуться телесным наказаниям без суда, по воле господина»[73].

В 1861 г. была отменена только личная зависимость крестьян от помещиков, то есть пункт 6 вышеприведенного перечня. Остальные элементы крепостного права остались в целости. Крестьяне получили некоторые важные личные права, напри­мер, свободу вступления в брак, на что ранее требовалось разрешение помещика. Но реализация большинства гражданских прав «ставилась в зависимость от решения общины, а для отдельного крестьянина, который не являлся главой домохозяйства, — и от решения главы семьи. Например, крестьянин мог отлучиться в город, если были разрешения главы семьи и общины, и местная администрация выдала паспорт»[74]. Таким образом, корпоративное крепостное право сохранилось до 1906 года, когда каждый крестьянин получил право выделиться из общины без её согласия.

Сохранение передельных общин, где земля не принадлежала крестьянам на правах частной собственности, блокировало внедрение прогрессивных агротехни­ческих технологий и застопорило рост урожайности крестьянского хозяйства. При этом количество населения росло довольно быстрыми темпами, что вело к сокра­щению размера надела, приходившегося на одного едока. В 1861 году на душу сель­ского населения приходилось 4,8 десятин надельной земли, в 1880 г. — 3,5 десяти­ны, в 1900 г. — 2,6 десятины, в 1914 г. — 2,0 десятин[75].

Продать свой надел и уйти на заработки в город крестьяне не могли, по­скольку корпоративное крепостное право приковывало их к общине. В Сибири и на Дальнем Востоке были свободные территории пригодные для земледелия. Однако переселиться туда крестьянам также было затруднительно, даже если община го­това была их отпустить. Такой переезд требовал значительных ресурсов и админи­стративной поддержки, которую государство не торопилось оказывать. Несколько неурожайных лет подряд могли стать причиной массового голода, что и случилось в 1891 году.

И многие современники, и целый ряд историков рассматривает именно про­блему крестьянского «малоземелья» в качестве ахиллесовой пяты российской мо­дернизации имперского периода. По оценкам С. А. Нефедова среднее потребление хлеба российскими крестьянами в 1860-1880 годах «не превосходило 17 пудов на душу населения. Эти величины соответствовали крайне низкому, полуголодному уровню потребления, который сформировался в России в период перед падением крепостного права»[76]. Уже в начале XX века известный медик Л. А. Тарасевич вы­сказал мнение, что русский народ находится в состоянии постоянной болезни — недоедания («хроническое неполное голодание»), причём достаточно небольшого ухудшения, чтобы начались все ужасы голода[77].

При этом крестьяне не могли считать справедливым сохранение у помещи­ков обширных земельных угодий, особенно в тех случаях, когда помещики сдавали землю в аренду крестьянам и получали доход, даже не ведя хозяйственной деятель­ности. В действительности доля дворянских земель в общем составе сельскохозяй­ственных угодий быстро уменьшалась. К 1900 году крестьяне владели 67 % общей территории сельскохозяйственных земель, купцы и мещане — 9 %, а долю дворян­ских владений приходилось меньше четверти — 24 %[78]. При этом к началу XX века на дворянских землях применялись прогрессивные агротехнические технологии, повысившие урожайность земли (в тогдашней терминологии это называлось «куль­турными хозяйствами»). Но данная ситуация в целом послужила основой создания и укрепления в общественном сознании устойчивого фрейма, возлагавшего ответ­ственность за нищету крестьянства на помещиков-эксплуататоров. Столыпинский роспуск крестьянских общин случился слишком поздно. Доминирование социали­стического дискурса в революции 1917 года, — прямое следствие половинчатой аграрной реформы Александра II.

Следующей важной особенностью российской модернизации конца XIX — начала XX века стало особое институциональное устройство российского го­сударства, связанное с его имперским характером. Согласно статьей 59 шестой главы Основных законов Российской империи 1906 года полный титул импера­тора звучал следующим образом: «Божиею поспешествующею милостию, Мы, Император и Самодержец Всероссийский, Московский, Киевский, Владимирский, Новгородский; Царь Казанский, Царь Астраханский, Царь Польский, Царь Сибирский, Царь Херсониса Таврического, Царь Грузинский; Государь Псковский и Великий Князь Смоленский, Литовский, Волынский, Подольский и Финляндский; Князь Эстляндский, Лифляндский, Курляндский и Семигальский, Самогитский, Белостокский, Корельский, Тверский, Югорский, Пермский, Вятский, Болгарский и иных; Государь и Великий Князь Новагорода низовския земли, Черниговский, Рязанский, Полотский, Ростовский, Ярославский, Белозерский, Удорский, Обдорский, Кондийский, Витебский, Мстиславский и всея северныя страны Повелитель; и Государь Иверския, Карталинския и Кабардинския земли и области Арменския; Черкасских и Горских Князей и иных Наследный Государь и Обладатель; Государь Туркестанский; Наследник Норвежский, Герцог Шлезвиг-Голстинский, Стормарнский, Дитмарсенский и Ольденбургский и прочая, и прочая, и прочая».

Большая часть перечисленных здесь территорий была населена представите­лями великорусского этноса, но на окраинах империи компактно проживали пред­ставители иных этносов, некоторые из которых имели многовековой опыт самосто­ятельной государственности. Задача удержания контроля над этими территориями требовала огромных ресурсов и серьёзно влияла на политический климат в стра­не в целом. Многие представители российской политической элиты считали, что Российскую империю прочнее всего скрепляет именно самодержавие, а переход к парламентаризму и конституции чреват её неминуемым распадом. Как сформули­ровал свою позицию в частной беседе Александр II: «Если дать России конститу­цию, Россия развалится, поэтому я не даю, а не потому, что мне жалко поступиться своими правами»[79]. Особняком в этом контексте стоял польский вопрос. Дважды в XIX веке российские войска подавляли крупномасштабные восстания в Польше, а в мирные периоды имперская власть чередовала политику кнута и пряника ради обе­спечения лояльности местного населения. При этом в глазах населения централь­ных регионов империи окраины находились в привилегированном положении. В Польше и Финляндии конституционный строй был установлен ещё в начале XIX столетия, им была предоставлена широкая автономия. В то же время императорская власть периодически начинала проводить в отношении окраин политику ускорен­ной русификации и ущемления прав инородцев. Тем самым вопрос о сохранении империи плотно переплетался с национальным вопросом, создавая объективные предпосылки для восприятия Российской империи в качестве «тюрьмы народов». Кроме того, имперский характер государства, несомненно, оказывал влияние и на ценностную структуру общественного сознания, поскольку державное величие представляло собой один из немногих объектов, пригодных для ощущения «наци­ональной гордости». Некоторые авторы даже выделяют имперскую модернизацию в качестве особого типа социальных трансформаций, однозначно предопределяю­щих их характер.

«Задачи имперской модернизации, — утверждает С. Н. Гавров, — состоят не в перерождении, размягчении империи, для нее важно взять у противника только то, что позволит успешно с ним бороться (в более мягком варианте — конкури­ровать). Имперская модернизация предполагает не структурную трансформацию общества, но преимущественно количественные изменения внутри тех или иных сфер, прежде всего, связанных с потребностями военного строительства. Более того, имперская модернизация осуществляется, прежде всего, во имя стабилизации и консервации базовых характеристик империи, чему служат как инокультурные заимствования, так и достижение конкурентоспособности отдельных элементов культурно-цивилизационной системы»[80]. С нашей точки зрения, этот подход пред­ставляется не вполне адекватным. Естественно, завершение политической модер­низации едва ли совместимо с сохранением империи в её традиционной форме, но успешная модернизация может привести к трансформации империи в систему на­циональных государств, причём эта трансформация при благоприятных условиях может иметь мирный характер.

Следующей по значимости специфической характеристикой Российской мо­дернизации конца XIX — начала XX века можно считать оригинальную конфигура­цию социальных групп, вовлечённых в политический процесс. Экономическое раз­витие этого периода протекало в целом достаточно быстрыми темпами. По оценкам Пола Грегори «национальный доход Российской империи к 1913 г. вырос в 3,84 раза по сравнению с 1861 г.»[81]. Однако высокие по мировым меркам показатели эконо­мического роста в значительной степени объяснялись наиболее быстрым в Европе темпом роста населения. Соответственно, уровень роста дохода на душу населения отставал от среднеевропейского.

Промышленность в целом росла быстрее, чем сельское хозяйство, что ха­рактерно для всех стран, переживающих ранний этап индустриализации. За исто­рически короткий срок страну покрыла плотная сеть железных дорог, почти с нуля сформировались конкурентоспособные на мировом рынке отрасли промышленного производства. Можно было ожидать, что на этой почве в России произрастёт своя национальная буржуазия, которая, опираясь на свои финансовые и организацион­ные ресурсы, предъявит спрос на политические права. Однако в XIX веке ничего подобного не произошло.

Уже после революции 1905 года в России появились объединения предпри­нимателей и буржуазные партии, наиболее известной и влиятельной из которых стала партия октябристов. Но относительные успехи октябристов на выборах 1907 и 1912 годов были обусловлены, главным образом, тепличными условиями, создан­ными для них столыпинским избирательным законом. За пределами очень узкого слоя крупных промышленников и землевладельцев эта партия сколько-нибудь се­рьёзным влиянием не пользовалась. Что ещё важнее, буржуазия внесла мизерный вклад в революцию 1905 года, и знаменитый царский манифест 17 октября был вырван у монарха бастующими железнодорожниками и бунтующими солдатами, без участия промышленников и финансистов, а также без заметного финансового участия в революционном движении. Крупная российская буржуазия не проявляла выраженного дискомфорта в связи с отсутствием политических прав и была на­строена на исключительно конструктивное взаимодействие с властью. Этот факт в значительной степени объясняется исключительно важным значением государ­ственных заказов в структуре доходов крупнейших российских предприятий.

«В России, — пишет Пол Грегори,—доля правительства в окончательных рас­ходах (8 %) была выше, чем во всех странах, о которых имеются данные. Поскольку расходы российского правительства шли в основном на оборону и управление, а не на здравоохранение и образование, Россия соперничала с более развитыми стра­нами в военной области, а российская бюрократия достигла значительных разме­ров»[82]. Зависимость от бюрократии не позволила российским предпринимателям занимать активную позицию в политических дискуссиях и открыто финансировать либеральную оппозицию. Российская буржуазия в конце XIX века оказалась для этого слишком слаба. У неё не сложилось эффективных стратегий для отстаивания групповых политических интересов, и не оказалось в наличии ярких лидеров.

Зато исключительно сильной в политическом отношении оказалась другая социальная группа, сформировавшаяся в период поздней имперской модернизации. Речь идёт об интеллигенции. Как было показано в первом параграфе настоящей главы, российская интеллигенция рассматриваемой эпохи обычно рассматривается в качестве примера высокоорганизованной политической группы с чётко артикули­рованной групповой идентичностью, располагающей эффективными стратегиями участия в политическом процессе[83]. Основным ресурсом российской интеллиген­ции стал её контроль над производством идеологических дискурсов. На этом осно­вании ряд авторов прямо определяет российскую интеллигенцию как «идеологиче­ский класс»[84].

Не вдаваясь в полуторавековую полемику по поводу дефиниции термина «интеллигенция»[85], всё же необходимо отметить, что подобные трактовки пред­ставляются чрезмерно узкими. В условиях России XIX — начала XX веков факто­ры наличия высшего образования, а также участия в профессиональной деятель­ности, требующей соответствующей компетенции, уже в значительной степени определяли личностную идентичность. Естественно, при наличии других важных факторов, таких как значительный доход от имущества, полученного по наслед­ству, или службы в органах государственного управления, значимость этих факто­ров могла уменьшаться, а человек мог идентифицировать себя с другой группой, такой как помещики или чиновники. В контексте нашего исследования мы будем, вслед за В. Р. Лейкиной-Свирской определять интеллигенцию по образовательному и профессиональному критерию. Согласно её трактовке, «социальным критерием в изучении интеллигенции служит её профессиональная деятельность в пределах определённых функций, ... — а в основном они состоят в работе для народного про­свещения и здравоохранения, в исследовательской деятельности в области науки и её технической практики, в отражении жизни в литературе и искусстве и т. д.»[86].

В рамках этой социальной группы в контексте задач нашего исследования можно выделить ядро, в котором формируются идеологические дискурсы и пери­ферию, которая эти дискурсы усваивает и воспроизводит в широкой сети социаль­ных взаимодействий. С этой точки зрения земский учитель или врач может играть в дискурсивном идеологическом процессе также очень существенную, хотя и не столь заметную роль, как сотрудник столичного журнала.

Не вызывает сомнений, что именно периодическая печать в России второй половины XIX века образовывала пространство «публичной сферы» в терминоло­гии Юргена Хабермаса[87]. Ввиду отсутствия парламента и наличия множества огра­ничений на создание и деятельность общественных ограничений, газеты и журна­лы, несмотря на все цензурные проблемы, находили возможность представлять раз­личные мнения и позиции по большинству общественных проблем. Периодические печатные издания пользовались спросом, поэтому их предложение на рынке посто­янно росло. В 1859 году (на русском языке) выходило 55 литературно-политиче­ских периодических изданий, в 1882-154, в 1900-212, в 1915-697 (128 журналов и 569 газет)[88].

В этой ситуации ценности, присущие интеллигенции, доминировали в либе­ральном и социалистическом идеологических дискурсах, и даже довольно явственно обнаруживались в консервативном дискурсе, хотя авторы этого направления, в основ­ном, стремились отмежеваться от интеллигентской идентичности. Но в масштабах страны в то время интеллигенция представляла собой совсем небольшую, хотя и бы­стро растущую социальную группу. Поэтому добиться реализации даже сравнитель­но простых задач, таких как обеспечение автономии университетов, самостоятельно ей было не под силу. Попытки найти союзников долгое время не приносили успехов. «Хождение в народ» в середине 1870-х годов с намерением заручиться поддержкой крестьянства завершилось полномасштабным крахом. Крестьяне не воспринимали лозунги земли и воли, поскольку они исходили от людей, далёких от них по своему жизненному опыту, одетых в «немецкое платье» и говорящих непонятными словами. Зато идея о целенаправленном создании союзника в лице городского пролетариата в исторически короткий срок увенчалась полнейшим успехом. Социал-демократы в начале XX века установили эффективные взаимосвязи с протестными группами в рабочей среде и смогли беспрепятственно выступать от их имени в новых предста­вительных учреждениях, возникших в ходе революции 1905-1907 годов[89].

Интеллигентским по преимуществу был руководящий состав всех новых российских партий левее октябристов. Даже кадеты, которых их оппоненты слева настойчиво обвиняли в защите интересов помещиков и буржуазии, в действитель­ности пользовались поддержкой, скорее, наёмных служащих среднего звена и лиц свободных профессий. При этом сила интеллигенции заключалась во многом как раз в отсутствии свободных выборов, по результатам которых мог бы формировать­ся правительственный курс. Пока политический дискурс сводился большей частью к обсуждению довольно абстрактных проблем в упаковке ценностно-окрашенной риторики, главным инструментом приобретения популярности для политика оста­валось хорошее владение устным и письменным словом.

Доминирование интеллигенции в российской публичной политике второй половины XIX — начала XX вв. объясняется именно задержкой перехода от почти свободных дебатов в печати к организации конкурентной политической системы. Этот процесс стартовал слишком поздно и, опять-таки, принял половинчатую фор­му, поскольку переход к полноценной конституционной монархии, с ответствен­ным перед парламентом правительством так и не состоялся.

Наконец, нельзя не упомянуть также про циклический характер политиче­ского процесса в период поздней имперской модернизации[90]. Чередование реформ и контрреформ, в связи со сменой царствований, при всей своей психологической естественности, серьёзно искажало и примитивизировало идеологический дис­курс. Вместо обсуждения насущных общественных проблем по существу вопроса в идеологических дискурсах превалировал фрейм возложения ответственности на неверный дух того или иного царствования, или на дурное влияние на монарха со стороны тех или иных царедворцев.

Таким образом, на основании анализа специфических характеристик россий­ской модернизации в поздний имперский период мы приходим к следующим выводам:

— Начало ускоренной фазы российской модернизации, ассоциируемой с ре­формами Александра II, носило вынужденный характер, поскольку было вызвано военными неудачами в столкновениях со странами первого эшелона модерниза­ции, а также опасностью крушения государства в результате крестьянского бунта. Прагматический характер соображений верховной власти в данном случае привёл к искажению их смысла в консервативном идеологическом дискурсе, где реформы Александра II зачастую трактовались как следствие заимствования чуждых россий­скому духу европейских либеральных идей.

— Подражательный, и даже имитационный характер некоторых элементов российского модернизационного процесса позволил ряду приверженцев либераль­ного идеологического дискурса интерпретировать российскую модернизацию в качестве части общеевропейского процесса социально-политической трансформа­ции. Вместе с тем, подобные оценки игнорировали огромный разрыв между частью общества, реально интегрированной в европейскую жизнь и огромным большин­ством населения, чьи условия жизни продолжали воспроизводить структуру тради­ционного общества.

— Половинчатый характер важнейшей реформы Александра II — освобо­ждения крестьян от крепостной зависимости, создал острейшую проблему кре­стьянского малоземелья, поскольку численно увеличивающееся крестьянской на­селение осталось прикреплено к общинам. Эта проблема позволила приверженцам оппозиционных идеологических дискурсов возложить ответственность за нищету крестьянства на помещиков и, защищающую их корыстные интересы государствен­ную власть.

— Имперская форма организации российского государства серьёзно ослож­няла решение задач политической модернизации, поскольку увеличивала риск тер­риториального распада в случае либерализации политической системы, а также встраивала националистические фреймы в консервативный дискурс.

— Политическая слабость российской буржуазии сочеталась с исключитель­но мощным влиянием на российский политический процесс со стороны интелли­генции. Это привело к доминированию интеллигенции в формировании оппозици­онных политических дискурсов.

<< | >>
Источник: КАРИПОВ Балташ Нурмухамбетович. МОДЕЛИ ПОЛИТИЧЕСКИХ ИЗМЕНЕНИЙ В РОССИЙСКОМ ИДЕОЛОГИЧЕСКОМ ДИСКУРСЕ (вторая половина XIX — начало XX вв.). Диссертация, московский государственный университет ИМЕНИ М. В. ЛОМОНОСОВА.. 2016

Еще по теме § 3. Специфика российской модернизации в поздний имперский период —:

  1. §3. Взгляды политических партий и общественно-политических движений на проблемы власти
  2. Ю. С. Пивоваров РУССКАЯ ВЛАСТЬ И ИСТОРИЧЕСКИЕ ТИПЫ ЕЕ ОСМЫСЛЕНИЯ, или ДВА ВЕКА РУССКОЙ МЫСЛИ
  3. В.В. Трепавлов КАТЕГОРИЯ «РОССИЙСКАЯ ЦИВИЛИЗАЦИЯ» И ФЕНОМЕН ПОЛИЭТНИЧНОСТИ
  4. «А МЫ ВСЕ СТАВИМ КАВЕРЗНЫЙ ОТВЕТ И НЕ НАХОДИМ НУЖНОГО ВОПРОСА»
  5. ДОКУМЕНТ 9В ХАРАКТЕР РОССИЙСКОЙ ИМПЕРИИ
  6. Е. А. Орех РЕКРУТИРОВАНИЕ ЭЛИТЫ КАК ПРОБЛЕМА СОЦИОЛОГИЧЕСКИХ ИССЛЕДОВАНИЙ
  7. Неизбежность импорта идей и образцов
  8. Лекции по общей теории права
  9. Характеристика форм и способов легитимации политического управления
  10. 1. Институт государственного принуждения: ретроспективный анализ
  11. 2. ТЕНДЕНЦИИ РАЗВИТИЯ ИНСТИТУТА ГОСУДАРСТВЕННОГО ПРИНУЖДЕНИЯ
  12. Предисловие научного редактора
  13. 3.4. Интерпретация проблематики национального строительства партиями в период V и VI парламентских избирательных кампаний
  14. Развитие историографии внешней политики Российской Федерации в Центральной Азии в 1996-2001 гг.
- Внешняя политика - Выборы и избирательные технологии - Геополитика - Государственное управление. Власть - Дипломатическая и консульская служба - Идеология белорусского государства - Историческая литература в популярном изложении - История государства и права - История международных связей - История политических партий - История политической мысли - Международные отношения - Научные статьи и сборники - Национальная безопасность - Общественно-политическая публицистика - Общий курс политологии - Политическая антропология - Политическая идеология, политические режимы и системы - Политическая история стран - Политическая коммуникация - Политическая конфликтология - Политическая культура - Политическая философия - Политические процессы - Политические технологии - Политический анализ - Политический маркетинг - Политическое консультирование - Политическое лидерство - Политологические исследования - Правители, государственные и политические деятели - Проблемы современной политологии - Социальная политика - Социология политики - Сравнительная политология - Теория политики, история и методология политической науки - Экономическая политология -