<<
>>

Речь о свободе печати, обращенная к английскому парламенту (1644)1

Те, которые обращают свою речь к сословиям и правителям республики, или, будучи лишены этой возможности, в качестве частных людей, высказывают письменно то, что, по их мнению, может споспешествовать благу общества, - приступая к этому делу, всегда я полагаю, ощущают немалое смущение и тревогу - один вследствие сомнения в своем успехе, другие из боязни общественного осуждения; но при этом всегда одни надеются на себя, другие верят в силу того, что им предстоит высказать.
И мне, быть может, в другое время, смотря по предмету, которого я касался, приходилось переносить эти душевные движения, и конечно, и теперь как только я начал говорить, обнаружились бы те из них, которые наиболее владеют мной, если бы самая попытка этой речи и мысль о том, к кому она обращена, не наполняли меня чувством по преимуществу отрадным, в особенности в сравнении с тем, которое приходится испытывать, приступая к речи в других случаях. Хотя бы мне не следовало самому говорить об этом, но я убежден, что не подвергнусь порицаниям, если только все искренне соединены здесь во имя желания видеть свою страну свободной; тогда моя предположенная речь будет, если не трофеем свободы, то во всяком случае голосом истины. Мы не мечтаем о такого рода свободе, при которой в республике никогда уже не являлось бы никаких затруднений: этого никто и ждать не смеет; но когда неудовольствия свободно выслушиваются, внимательно рассматриваются и быстро удовлетворяются, тогда достигается крайняя граница гражданской свободы, какой только может пожелать благоразумный человек. Уже из того, что я имею возможность говорить таким образом, я заключаю, что мы в значительной степени приблизились к такому положению. Славу же за то, что мы вышли из жалкого состояния рабства и суеверия и превзошли римлян силою духа, мы должны прежде всего отнести к воле Всемогущего Господа, споспешествовавшего нам, а затем, лорды и общины Англии, - к вашему верному руководительству и высокой мудрости.
Слава Господа не умаляется от похвал добрым гражданам и достойным правителям, и если бы я только теперь вздумал воздавать вам должное, после таких блестящих последствий ваших доблестных действий, и после того обязательства, в которое ваши добродетели поставили к вам всю нашу страну, я явился бы одним из самых несвоевременных и наименее доброжелательных почитателей ваших. Тем не менее, нельзя не признать трех главных пунктов, без которых вся похвала является пустым комплиментом и лестью. Первое - хвалить надобно только то, что действительно заслуживает похвалы; затем следует доказать наиболее правдоподобно, что все то, что говорится, на самом деле присуще тем лицам, кому оно приписывается; и, наконец, тот, кто это высказывает, должен доказать действительное убеждение в справедливости своих слов и тем снять с себя подозрение в лести. Два первые условия я уже выполнил, постаравшись вытеснить того, кто намеревался уменьшить ваши заслуги своим низким и коварным похвальным словом, последнее, относящееся лично ко мне, доказательство того, что я далек от лести, я приберег именно для этого случая. Тот, кто открыто отдает должную дань уважения действительно достойным действиям и не боится так уже открыто высказать, какие действия он считает еще более высокими и полезными, тем самым представляет лучшее доказательство своей правдивости, и ваша деятельность неизбежно выигрывает, если будет сопровождаться такою честною преданностью и такими стремлениями. Его высшая похвала не будет лестью и его откровенное возражение будет своего рода похвалой. Так, хотя я буду утверждать и доказывать, что для истины, для науки и для дела республики было бы гораздо полезнее, если бы было отменено одно из ваших постановлений, которое я назову ниже, но в то же время ваше кроткое и справедливое правление само собой возвышается, когда частные лица проникнуты уверенностью, что вам более нравится открытое возражение, нежели другим государственным людям - открытая лесть. И людям тем яснее станет различие между великодушием трехлетнего парламента и ревнивым высокомерием сановников церкви и двора, захватывающих власть в свои руки, когда они увидят, что вы среди ваших побед и успехов принимаете возражения на ваши установления более снисходительно, нежели другие правительства, которые, привыкнув заботиться только о внешнем благе своего государства, не потерпели бы самое слабое выражение неудовольствий против какого-нибудь необдуманного закона.
Если я уже слишком рассчитываю на вашу снисходительность, соединенную с вашими гражданскими и личными достоинствами, - лорды и общины, - решаясь противоречить прямо высказанному вами постановлению, и кто-нибудь упрекнет меня в претензии к нововведениям и смелости, мне нетрудно будет защитить себя; я скажу только, что считаю вас более расположенными подражать изящной гуманности греков, нежели грубому высокомерию гуннских или норвежских варваров. А в те времена, политической мудрости и образованию которых мы обязаны тем, что мы уже не готы и не ютландцы, я могу указать вам человека2, который, будучи простым, частным лицом, обратился к афинскому народному собранию с письменной речью, в которой убеждает его изменить демократическую форму, установившуюся тогда. И в те дни людям, преподававшим науку мудрости и красноречия, такая честь воздавалась не только в их стране, но и в других землях и городах, их публичные речи о делах государства выслушивались всегда охотно и с почтением. Так, Дион3 указывал родосцам на несостоятельность одного их старинного закона, и я мог бы привести множество подобных примеров, если бы они не казались мне излишними. Хотя полное посвящение их жизни научным трудам и естественные дарования, которые, впрочем, также ценятся и при 52° с.ш., не позволяют мне причислять себя к числу таких привилегированных людей, - я однако не считаю себя настолько ниже их, насколько ставлю вас выше тех, к кому они обращали свои увещания. И вы вполне покажете свое превосходство над ними, - лорды и общины, - если, с свойственною вам осмотрительностью, выслушаете разумный совет и последуете ему, откуда бы он ни доходил до вас, и затем также охотно отмените закон, установленный вами, как и установление, принадлежащее вашим предшественникам. Признавая в вас такую решимость - а не признавать ее было бы оскорблением для вас - я позволяю себе прямо указать вам не возможность обнаружить и ту любовь к справедливости, которую вы признаете за собой, и превосходство вашего суждения, которое не позволит вам быть пристрастными к себе, для этого вам нужно только обсудить еще раз изданный вами закон о наблюдении за книгопечатанием, по которому мни одна книга, брошюра или листок не могут быть преданы печати, пока не будут предварительно просмотрены и одобрены назначенными для этого людьми, или по крайней мере одними из таковых”. Я не касаюсь той части этого закона, которая справедливо устанавливает за каждым исключительное право обладания своею рукописью, и забот о бедных, - я желаю только устранить возможность преследования честных и трудолюбивых людей, которые не оскорбляют никого из частных лиц. К статье же о предварительном просмотре книг, который мы считали умершим, когда прошло влияние духовенства, я предложу также пояснение, которое, во-первых, покажет вам, что людей, впервые установивших его, вы бы никак не желали видеть в своей среде; во-вторых, поставит на вид, как надобно относиться вообще к чтению книг, каковы бы они ни были; и в-третьих, докажет, что это постановление не уничтожает возможности появления скандальных, соблазнительных и оскорбительных сочинений, что составляет его существенную цель. Но такое постановление неизбежно отнимет смелость у всех, кто занимается наукой и воспрепятствует распространению истины, не только притупляя наши дарования и лишая их возможности совершенствоваться в известных уже нам областях науки, но и непосредственно приостанавливая открытия, которые могли бы быть сделаны на поприще религиозного и светского знания. Я не отрицаю, что для блага церкви и республики имеет огромное значение внимательное наблюдение за печатающимися книгами, совершенно также, как и за людьми. В этом случае одинаково необходимо обуздывать, лишать возможности вредить и строго осуждать их, как всяких злоумышленников. Книги не могут быть вполне причислены к неодушевленным вещам: они содержат в себе жизненную силу, которая в них также проявляется и действует, как та душа, которая создала их; даже еще более, - в них, как в сосуде, заключается чистейшее начало- экстракт произведшего их живого разума. Я хорошо знаю, что они также живучи и плодовиты, как драконовы зубы, о которых говорится в басне; от этих семян могут легко произойти вооруженные люди. Но с другой стороны, действуя без достаточной осмотрительности, убить хорошую книгу - тоже, что убить хорошего человека; так, кто убивает человека, убивает разумное создание, подобие Божие; но тот, кто уничтожает хорошую книгу, убивает самый разум - действительно, истинное подобие Господа. Многие люди бывают только тягостью для земли, но хорошая книга есть жизненный сок высокого разума, который, набальзамированный и сохраняемый, мог бы служить для целого ряда поколений. Точно так же, как время не восстановляет жизни, также и тут: часто всевозможные превращения в течение целых эпох не возвращают уничтоженной истины, недостаток которой заставляет целые народы испытывать много неприятного. Надо быть как нельзя более осмотрительным, поднимая преследование современных общественных деятелей, так как тут уничтожается вполне созревшая человеческая жизнь, обнаруживающаяся и неизменно хранящаяся в книгах. И здесь может иметь место не только убийство, о котором мы говорили, но и мучительство; а если это гонение простирается на всю печать, тут уже явится поголовное избиение, в котором отнимается не только земная жизнь, но гибнет квинтэссенция, дух самого разума: одним словом, здесь убивается скорее бессмертие, чем жизнь. Но для того, чтобы меня не обвинили в излишней вольности за это нападение на цензуру, я не откажусь от труда обратиться к истории, что даст нам возможность видеть, как славные республики древности относились к таким беспорядкам, как затем учреждение цензуры было порождено инквизицией и как оно было усвоено нашими епископами и некоторыми из пресвитеров. В Афинах, где наука и литература всегда были деятельнее, нежели в других частях Греции, я встречаю только два рода сочинений, за которыми наблюдало правительство: именно, написанные с целью кощунства и безбожия, и клеветы. Так, сочинения Протагора4 были присуждены к сожжению ареопагом, и сам Протагор изгнан за пределы государства за речь, которую он начал признанием, что для него: "Неизвестно, существуют ли боги, или нет". Относительно же сочинений, оскорбительных для частных лиц, было постановлено, что никого нельзя поносить, называя его по имени, как делалось в "Старой Комедии". И это было достаточно, чтобы, по свидетельству Цицерона5, обуздать отчаянные умы атеистов и положить конец открытым оскорблениям, что действительно и показали дальнейшие события. О других сектах и мнениях, хотя и ведущих к разврату и отрицанию божественного Промысла, они не заботились. Так, мы нигде не находим, чтобы Эпикур6 и безнравственная школа кирепайков или бесстыдное учение киников когда-либо преследовались судом. Также нигде не упоминается, чтобы не допускалось распространение комедий древних авторов, хотя их представления на сцене и были запрещены. Хорошо известно, что Платон7 своему царственному ученику Дионисию8 советовал читать Аристофана9, - самого свободного из них, - и это становится тем более извинительно, что Св. Хризостом10, как говорят, часто по целым ночам читал этого автора и имел способность от этого недостойного возбуждения переходить к возвышеннейшим проповедям. Что касается Лакедемонии, то законодатель ее, Ликург11, был так привержен к гуманной литературе, что первый вывез из Ионии еще неприведенные в порядок произведения Гомера12, и посылал поэта из Крита - смягчить своими сладкими песнями и одами суровость спартанцев и тем подготовить почву для насаждения у них законности и гражданственности. После этого приходится только удивляться, что лакедемоняне были так невежественны и заботились только о военных успехах. Они не нуждались в цензуре над книгами, потому что пренебрегали всем, кроме своих лаконических апофеном и воспользовались ничтожным поводом для изгнания Архилоха13 из города, вероятно за то, что его поэзия была гораздо возвышеннее их собственных солдатских баллад и песен. Едва ли этому мог послужить причиной безнравственный характер его песен, они сами в своей обыкновенной жизни доходили до величайшей распущенности: по свидетельству Еврипида14 (в "Андромахе") ни одна из их женщин не могла похвалиться целомудрием. Из всего этого мы можем видеть, какого рода книги преследовались в Греции. Римляне точно так же в течение долгого времени отличались воинственною суровостью, походя в этом отношении на лакедемонян, и их ученость сосредоточивалась в двенадцати таблицах и коллегии первосвященника с авгурами и фламинами, поучавшими народ в деле религии и законов. Они были так мало знакомы с другого рода знанием, что когда Карнеад15 вместе с стоиком Диогеном, явившись в Рим в качестве послов, воспользовались этим случаем, чтобы познакомить римлян с своей философией, то даже такой человек, как цензор Катон16 принял их за проповедников разврата, и хлопотал о том, чтобы сенат немедленно изгнал их и не пускал вперед в Италию этих аттических болтунов. Но Сципион17 и другие благородные сенаторы воспротивились ему и его древней сабинской суровости, они отдали должную дань удивления и почтения, и сам Катон в конце своей жизни нашел большое наслаждение в изучении той философии, к которой он сперва отнесся так строго. В то же время Невий18 и Плавт19 - первые латинские комики - наполнили театр сценами, заимствованными у Менандра20 и Филемона21. Когда уже явилась необходимость принять меры против безнравственных книг и авторов; так, Невий был очень скоро посажен в темницу за свои слишком свободные сочинения и был освобожден трибунами после своего отречения от прежнего образа мыслей; при Августе22 также книги безнравственного содержания сжигались и авторы их подвергались известного рода наказаниям. Также скоро, без сомнения, преследовались сочинения, направленные против господствующих религий. Исключая этих двух пунктов, правительство нисколько не беспокоилось о том, что пишется в книгах. Поэтому Лукреций23 мог беспрепятственно проповедывать свой эпикуреизм в стихах к Меммию и имел честь дважды обратить на себя внимание Цицерона, этого охранителя нравственности в республике, которой, однако, в своих сочинениях старается опровергнуть высказываемые им имения. Точно так же сатирическая колкость и грубая откровенность Луцилия24, Катулла25 и Флакка26 не возбуждали никаких преследований. История Тита Ливия27, сочинение политического характера, отдававшее преимущество партии Помпея28, не было, однако, запрещено Октавием Цезарем29, который принадлежал к противоположной партии. Что касается до изгнания Овидия Назона30, то это было ничто иное, как государственная мера, прикрывавшая какую-то тайну; сочинения же его не были ни изгнаны, ни запрещены. С этого же времени мы встречаемся в римской истории по преимуществу с злоупотреблениями верховной власти, поэтому нас не должно удивлять, если часто приостанавливались как вредные, так и полезные книги. Но я уже, кажется, достаточно показал, какого рода сочинения преследовались у древних. Обо всем, кроме мною указанного, позволялось писать совершенно свободно. Около этого времени императоры стали христианами, но их отношения к литературе не сделались строже, нежели в предшествующее время. Те книги, которые казались еретическими, рассматривались, отвергались и осуждались общими комиссиями и только тогда запрещались или сжигались по повелению императора. Что же касается до произведений языческих авторов, если только они не были направлены непосредственно против христианства, как, например, сочинения Пор- фирия31 или Прокла32, то мы до 400-го года не встречаем никакого постановления, запрещающего их; только на Карфагенском соборе запрещено было самим епископам читать языческих писателей и разрешено чтение еретических сочинений, тогда как перед тем более преследовались еретические книги, нежели сочинения языческих авторов. Затем до 800 г. соборы и епископы ограничивались только указанием тех книг, которые они считали неудобными для чтения и предоставляли совести каждого пользоваться ими, или нет, как замечает об этом отец Павел, знаменитый обличитель Тридентского собора33. В последующие времена римские папы, сосредоточивая в своих руках все более и более политической силы, приобрели и материальную власть над людьми, подобно тому как прежде влияли на их образ мыслей, и стали прямо сжигать книги и запрещать чтение тех, которые им не нравились. Сперва, впрочем, их цензура была довольно снисходительна и очень немногие книги подвергались их преследованию, - до тех пор, пока папа Мартин V своей буллой не только запретил чтение еретических книг, но и объявил за это отлучение от церкви. Тогда же Уиклиф34 и Гус35 начали казаться опасными римскому двору и побудили еще к более строгому образу действий относительно цензуры книг. Этим же путем шли папа Лев X и его преемники, пока Тридентский собор и испанская инквизиция не выработали соединенными силами более полные каталоги и указатели запрещенных книг. Они не ограничивались сочинениями еретического характера; всякая книга, которая им не приходилась по вкусу, уничтожалась или подвергалась очистительному огню индексов. Чтобы вполне довершить этот произвол, они постановили под конец, что никакая книга, брошюра или листок не могут быть напечатаны (как будто св. Петр также вручил им ключи от прессы, как ключи от рая), пока не будут просмотрены и одобрены двумя или тремя алчными монахами. Например: "Пусть канцлер Чини потрудится удостовериться - не содержится ли в прилагаемом сочинении чего-либо, могущего служить препятствием к его напечатанию. Винцент Раббата, Викарий Флоренции". "Я рассмотрел прилагаемое сочинение и не нашел в нем ничего противного католической вере и доброй нравственности, в чем свидетельствую. Николо Чини, канцлер Флорентинский". "Принимая во внимание предшествующее сообщение, сочинение Даванцари допускается к напечатанию. Винцент Раббата и проч.". "Печатать дозволяется. 1 июля 15. Брат Симон Молтейд - Амелия, канцлер св. Коллегии во Флоренции". Они не могли быть уверены, что если бы кто-нибудь выбрался из темницы, или бездонной пропасти, такое четырехкратное заклятие опять заставило бы его вернуться туда. Благоволите еще взглянуть на другой образец того же самого, на римское клеймо: imprimatur*, если это угодно будет настоятелю святого дворца. "Белькастро, вице-регент". "Imprimatur". "Брат Николо Родольфи, настоятель св. дворца". Иногда можно встретить до пяти таких "imprimatur", одно за другим, на заглавном листе, будто какие-то диалоги, в которых происходит обмен комплиментов и приветствий, тогда как бедный автор стоит у подножия своего труда, в мучительной тревоге о судьбе его: что суждено ему? - быть напечатанным, или быть уничтоженным. Эти прекрасные беседы, эти дорогие антифоны своим звучным эхом в последнее время очаровательно подействовали на наших прелатов и их капелланов и довели их до такого самозабвения, что у них явилось веселое желание повторить эти повелительные "imprimatur". И обезьянничание их было так велико, что команда эта всегда произносилась ими на латинском языке, как будто их ученое перо не могло писать иначе, как по латыни. Или, быть может, им казалось, что народный язык не имеет надлежащих достоинств, чтобы выразить всю точность этого "imprimatur"? Это очень вероятно, потому что нам английский язык, язык людей, по преимуществу прославивших себя на поприще достижения свободы, не найдет у себя достаточно рабских букв, чтобы составить все слоги этого диктаторского требования. Таким образом, вы могли ясно видеть, кому принадлежит первое пусть печатается (лат.) - формула цензурного разрешения. установление книжной цензуры, и проследить ее историю от зарождения до полного расцвета. Она не досталась нам, по всем имеющимся у нас сведениям, от какого-нибудь древнего государства, правительства или церкви, не образовалась по какому-нибудь статусу наших предшественников, или новейшему постановлению каких-нибудь иностранных реформированных церквей и обществ, она порождена самым про- тивохристианским учреждениям - инквизицией, наиболее тираническим из всех судилищ, которые когда-либо существовали. До тех пор книги могли также свободно появляться, как и все рожденное на свете; произведение мозга также не стеснялось, как и произведение чрева: никакая завистливая Юнона не сидела со скрещенными ногами, когда у человека выходило на свет его духовное дитя. А если рождался урод, кто же отрицал право сжечь его, или бросить в море? Но до тех пор никогда не было слышно, чтобы книга, перенося более, нежели грешная душа, должна становиться пред судилищем еще до своего рождения и, находясь еще во тьме, подвергаться суду Радаманта и его пособников прежде, нежели она могла появиться на свет. Только таинственное чудовище, возникшее и жившее в вечной тревоге, с первого появления реформации, могло изыскивать это новое небо и новый ад, куда помещало наши книги вместе со своими отверженными. И вот что так жадно схватили и чему постарались создать нечто подобное наши инквизиторы-епископы и меньшие их братья, их капелланы. Всякий, кому известно беспристрастие ваших действий и ваша любовь к справедливости, может прямо сказать, что несомненные авторы цензурного закона не могут вам быть по душе и что вы, соглашаясь сами на этот закон, были далеки от этих мрачных стремлений. Некоторые скажут, может быть, что законодатели могут быть дурны, а само установление вполне хорошо. Пусть так; но если дело идет не о каком-нибудь глубокомысленном открытии, а о таком предмете, который сам по себе ясен и доступен суждению каждого, именно о том, чего избегали все достойнейшие и просвещеннейшие государства во все времена и при всех обстоятельствах и что было впервые пущено в ход самыми лживыми развратителями и угнетателями людей, с единственною целью положить преграду приближающейся реформации, - то я присоединюсь к тому мнению, что надо быть лучшим алхимиком, нежели Луллий36, чтобы извлечь какой-нибудь полезный сублимат из подобного установления. Я веду все это рассуждение только к тому, чтобы уничтожить всякое сомнение относительно того - мог ли вырасти на таком дереве какой-нибудь плод, кроме самого опасного; я разберу по частям все его свойства. Но, чтобы не отклоняться от моего первоначального плана, я покажу сперва, как надо относиться к пользованию книгами и чего при этом происходит больше - пользы или вреда. Я не буду останавливаться на примерах Моисея, Даниила и Павла, которые были знатоками египетской, халдейской и греческой учености, что, без сомнения, было бы невозможно без чтения книг на этих языках и что особенно заметно у Павла, который не затруднился включить в Святое Писание выражение трех греческих поэтов, из которых один был трагик37. К этому несколько иначе отнеслись некоторые из первых учителей церкви, хотя многие считали его законным и полезным, но этот вопрос был окончательно решен Юлианом Отступником38, этим проницательнейшим из противников христианского учения, когда он указом запретил христианам изучать языческих авторов, так как - говорит он, - они могут тогда побивать нас нашим собственным оружием и взять над нами верх посредством наших же наук и искусств. Благодаря этой мере, христиане подверглись опасности впасть в совершенное невежество, и оба Аполлинария39 взялись за труд отлить - если можно так выразиться - из библейского материала тогдашние семь свободных искусств, излагая их в форме речей, поэм, диалогов, и даже подумывали о новой христианской грамматике. Но божественное провидение - как говорит историк Сократ40, - позаботилось об этом лучше Аполлинария и его сына, уничтожив этот невежественный закон, вместе с жизнью того, кто его дал. Таким страшным насилием казалось это лишение возможности изучать греческих писателей; оно являлось гонением, более подрывающим и уничтожающим христианскую церковь, нежели открытия жестокости Деция41 и Диоклетиана42. Быть может, на то же указывает и сон св. Иеронима43, в котором дьявол высек его за чтение Цицерона - если только это не было простым горячечным видением. Если бы дух взялся наказать его за излишнюю приверженность к Цицерону и обошелся бы с ним так строго не за его суетность, а за самое занятие этим чтением, он явился бы слишком несправедливым, во-первых, подвергая его такой каре за глубокомысленного Цицерона, а не за веселого Плавта, которого, по собственному признанию, св. Иероним читал незадолго перед тем, и во-вторых, наказывая его одного, тогда как многие святые отцы дожили до старости, не оставляя этих приятных, освещающих занятий и никогда не подвергаясь действию такого попечительного видения; они даже настолько любили их, что Василий44 указывает на чтение "Margites"45, не существующей теперь комической поэмы Гомера, как на очень полезное дело. Если придавать значение этим видениям, то мы можем напомнить еще о видении, которое, по свидетельству Евсевия46, в более древнее время явилось монаху Евстафию и нисколько не имело лихорадочного характера. Дионисий Александрийский (240 г.)47 был человек весьма уважаемый в церкви за свою благочестивость и ученость: в своей борьбе с еретиками он удачно пользовался прямым знакомством с их сочинениями, пока один пресвитер не заметил ему, что он берет слишком много на свою совесть, отваживаясь обращаться с такими вредными книгами. Достойный муж, не желая входить в спор, стал размышлять о том, как лучше поступить в этом случае, как вдруг видение, ниспосланное Богом (как он говорит об этом в своем послании), поддержало его такими словами: "Читай всякие книги, которые попадутся тебе; ты сумеешь сам обсудить и исследовать, справедливо ли то, что ты узнаешь из них" Это откровение показалось ему истинным еще и потому, что оно, по его мнению, совершенно соответствует словам Апостола к Фессалоникийцам: "Все узнавай, но запоминай только полезное". Он мог бы привести еще замечательное изречение того же автора: "для чистого все чисто", и не только кушанья и напитки, но и всякого рода познания - вредные и полезные: неразвращенная совесть и воля не могут быть развращены чтением книг. Книги составляют такую же пищу, как мясо и хлеб, и могут состоять из полезных или вредных элементов; и Господь, в видении уже не апокрифическом, сказал без всякого ограничения: "Встань, Петр, убей и ешь, - оставляя выбор произволу каждого. Для испорченного желудка здоровая пища немногим разнится от нездоровой, и лучше книги для испорченного ума могут быть поводом ко злу. Плохая пища едва ли может послужить в пользу самому здоровому организму; но плохие книги важны в этом случае тем, что они серьезного и рассудительного читателя могут повести к различного рода новым мыслям, сопоставлениям, догадкам и соображениям. Я предложу вам лучшее доказательство этой мысли, сославшись на м-ра Сельдена48, члена этого парламента, стоящего во главе научного движения нашей родины; его сочинение об естественном и обычном праве не только словами величайших авторитетов, но и несомненно ясными, почти математическими выводами доказывает, что познание, изучение и сравнение всякого рода мнений, даже и ошибочных, ведет только к скорейшему достижению истины. Я заключаю отсюда, что если Бог предоставил человеку заботу о поддержании его тела, то Он также оставил на его произвол питание и укрепление его ума и всякий взрослый человек должен сам заботиться об упражнении руководящих им способностей. Умеренность есть великое свойство и играет чрезвычайно важную роль в жизни человека, а Господь вверяет обращение с этим даром воле каждого зрелого человека без особого закона или предопределения. И даже тогда, когда Он посылал евреям пищу с неба, того количества манны, которое доставалось каждому ежедневно, было достаточно, чтобы накормить троих сильных людей. Вообще, относительно тех действий, которые касаются самого человека, а не исходят от него, Богу не угодно было держать его в состоянии вечного ребячества, под постоянными внушениями. Он вверил этот выбор его собственному разуму; и проповедникам было бы немного дела, если бы строгий закон и принуждение простирались на те функции, которые подчиняются теперь только увещаниям. Соломон учит нас, что читать слишком много утомительно для тела; но ни он, ни какой-либо другой боговдохновенный учитель не говорят нам, что читать то или другое будет беззаконием; и вероятно, если бы Богу угодно было ограничить нас в этом отношении, Он бы скорее научил нас тому, что беззаконно, нежели тому, что утомительно. Относительно же сожжения эфесских книг существует объяснение по крайней мере в сирийском переводе, что это были книги, служившие для волхвования. Это было частное произвольное действие: люди, движимые упреками совести, сжигают те книги, которые прежде составляли их собственность; правительство нисколько не касается этого дела; одни уничтожали эти книги, другие могли читать их и, быть может, не без пользы для себя. Добро и зло, как мы знаем, на этом свете произрастают вместе и почти всегда неразлучны, и познание добра так связано и сплетено с познанием зла, и сходство их бывает так разительно, что их нередко трудно отличить одно от другого, вроде тех смешанных семян, которые должна была бесконечно разбирать и разделять по сортам Психея. От вкушения яблока явилось в мире познание добра и зла, этих двух тесно связанных между собою близнецов; и, быть может, осуждение, которому подвергся Адам за это познание добра, и состоит в том, что он добро должен был познавать через зло. При теперешнем состоянии человека, какая мудрость, какая осмотрительность могут обойтись без этого познания зла? Тот, кто способен видеть и отличать в пороке все его эфемерные наслаждения и при этом обуздывать себя, избирать и предпочитать то, что выше и достойнее, может назваться истинным воином Христовым. Я не могу ставить высоко ту добродетель, которая убегает в кельи и запирается там, не подвергая себя никаким испытаниям, никогда не вступает в открытую борьбу, не становится лицом к лицу с противником, а незаметно покидает жизненную арену, где нельзя сыскать желанный венец бессмертия, не испачкавшись и не обжегшись. Мы приходим в мир уже лишенные чистоты и целомудрия духа: очиститься мы можем только испытаниями, а испытание невозможно без борьбы. Та добродетель, которая детски неопытна в отношении к пороку, не ведает того, что он дает своим последователям, а просто чуждается его, - может только казаться чистой, но эта чистота должна почитаться поверхностной. Поэ- тому-то наш глубокомысленный поэт - Спенсер49, изображая настоящее воздержание в лице Гвиона, и показывает ему все земные наслаждения, чтобы он мог их видеть, познать и потом уже отречься от них. Итак, если познание и наблюдение порока в этом мире так необходимы для достижения истинной добродетели, а изучение заблуждений - для укрепления себя в истине, каким же лучшим и менее опасным путем можем мы ознакомиться с областью греха и лжи, как не чтением всякого рода книг и выслушиванием всякого рода суждений? В этом-то и заключается главное преимущество, которое дает нам разнообразное чтение. Но говоря о такого рода пользовании книгами, обыкновенно указывают на троякий вред. Во-первых, опасаются распространения ереси; затем, говорят, что мирская наука и ее противоречия религиозным догматам могут вытеснить даже самую Библию, так как в этих книгах часто можно найти открытое кощунство; наконец, плотские наслаждения в них иногда описываются весьма привлекательно, и благочестивые люди могут возроптать на Провидение, проникшись принципами Эпикура; в пунктах же действительно важных они часто дают читателю только темные и ведущие к сомнениям объяснения. Но ведь такие воззрения привели папистов к тому, что они поставили Библию на одно из первых мест в ряду запрещенных книг. В таком случае к тому же разряду должны быть отнесены сочинения Климента Александрийского50 и книга Евсевия о приготовлении себя к чтению Евангелия, которая подготовляет нас к принятию евангельских истин целым рядом языческих вольностей. Кто не знает, что Ириней51, Епифаний52, Иеро ним53 и другие часто выставляют на вид больше еретических положений, нежели сколько они могут опровергнуть, и часто принимают за ересь безусловные истины? Относительно этих и других языческих писателей, в которых лежит главная опасность заразы вредными учениями и с которыми связана история человеческой учености, нельзя себя успокаивать тем, что они писали на чужом языке, как скоро мы знаем, что этот язык известен и негоднейшим из людей, которые достаточно трудолюбивы и искусны, чтобы распространять яд, высосанный ими оттуда, при дворах государей, которых они знакомили с утонченностями наслаждения и порока. Быть может, именно так поступал Петроний, которому Нерон54 дал название "Arbiter", т.е. начальник своих увеселений, и потом - известный развратник Ареццо, который был так страшен и в то же время так дорог итальянским предворцам. Я уже не говорю о том человеке, которого Генрих VIII55 в шутку называл наместником ада. Как бы испанская цензура ни давила английскую прессу, зараза, которую могут распространять чужеземные книги, найдет себе доступ к народу всего удобнее при помощи двора. Но с другой стороны, вред от книг, разногласящих с религией, гораздо более грозит ученым людям, нежели невежественным, и все-таки цензор не должен касаться этих книг. Трудно указать пример, чтобы необразованный человек был совращен какой-нибудь латинской книгой, изложенной на английском языке, если только она не была указана ему и пояснена каким-нибудь членом католического духовенства. И в самом деле, все такие сочинения, лживые или истинные, суть то же, что пророчества Исаи евнуху; они не могут быть поняты без руководителя. Но из наших священников и ученых многие были совращены изучениями комментарий иезуитов и сорбонистов, и мы знаем из недавнего грустного опыта, как быстро это уклонение с истинного пути передается народу. Не должно забывать также, что остроумный Арминий56 был совращен каким-то безымянным сочинением, написанным в Дельф- те и взятым им с намерением опровергнуть его. Итак, эти книги, и большое количество тех, которые наиболее вредны для жизни и науки, не могут быть приостановлены без вреда знанию и стремлению к исследованию вообще; эти книги гораздо опаснее для людей ученых, через посредство которых все еретическое и безнравственное может быстро сообщаться обыкновенным людям, - эти вредные начала могут распространяться помимо книг множеством других путей, которым не может быть положено преград, а через посредство книг они развиваться не могут, если этому не содействуют известного рода руководители и учителя; которые имеют возможность действовать, обходясь без письменности, следовательно, стоя вне власти запрещения. Соображая все это, я не могу иначе смотреть на цензурное охранение, как на совершенно пустое и бесполезное дело. А при веселом настроении нельзя отказать себе в удовольствии сравнить его с подвигом того храброго господина, который, чтобы избавиться от пения петуха, затворил ворота своего сада. Затем, оставим в стороне другие неудобства: если ученые люди первые почерпают из книг порок и заблуждения и распространяют их, - как же мы можем доверяться цензорам, хотя мы и припишем им, или они присвоят себе сами, сравнительно с остальными гражданами, привилегию непогрешимости и способности не заблуждаться? И если принять за истину, что умный человек подобно хорошему металлургу может извлечь золото из всякого рода книжных шлаков, а глупый человек останется глупым независимо от того, будут ли у него книги, или нет, где же будет справедливость, если мы умного лишим преимущества, по праву принадлежащего его мудрости, стараясь только отнять у глупца то, лишение чего не исправит его глупости? И если мы будем еще тщательнее заботиться об устранении всякого чтения, которое может быть вредно для него, то мы должны опасаться, что он, изучая не только то, что сказано Аристотелем57, но даже и то, что сказано Соломоном и Спасителем, не сумеет извлечь для себя пользы. Следовательно и эти книги не могут быть причислены к числу полезных; и, конечно, умный человек лучше воспользуется всяким праздным памфлетом, нежели глупец Св. Писанием. Мне могут возразить, что мы не; должны подвергать себя искушениям без нужды и не должны тратить время на пустяки. На оба эти возражения можно ответить разом, на основании того, что выше изложено - что не для всех людей такие книги служат искушением или бесполезным занятием, а, напротив, - такими целебными средствами, из которых могут составляться сильные и действительные лекарства, необходимые для человеческого организма. Дети и взрослые люди с детскими умами, не умеющие определять и обрабатывать этих веществ, могут, пожалуй, воздерживаться от пользования ими, при посредстве увещаний, но принудить к этому силой нет возможности, даже всеми способами инквизиции. Я взялся доказать, что такой цензурный порядок не достигает своей цели и, надеюсь, это само собой достаточно ясно вытекает из всего предыдущего. Надо только помнить, что истине по преимуществу присуще свойство прямоты и откровенности, и что она скорее всего обнаруживается в свободных и доброжелательных руках. Я в самом начале поставил себе задачей показать, что ни один народ, ни одно благоустроенное государство, если только у них хоть сколько-нибудь ценились книги, не употребляли такого способа цензуры; и что это установление пробуждено предусмотрительностью позднейшего времени. Возвращаясь к этому, я скажу еще, что - легко ли или трудно было выработать подобное учреждение - нигде не было недостатка в людях, которые его желали; и если оно не приводилось в действие, то это доказывает нам только, что им не пользовались не потому, что оно было неизвестно, а потому, что не видели в этом пользы. Платон - человек, достойный полнейшего уважения, хотя впрочем менее всего за свое "Государство”, - в своей книге о законах, которые никогда не были приняты ни в одном обществе, упражняет свою фантазию различного рода эдиктами к своим фантастическим правителям, но и те, кто поклоняются ему в других отношениях, желали бы, чтобы все это было предано забвению и излагалось бы только в вечерних заседаниях ученых академий. Этими законами он допускает только такого рода знание, которое дозволено категорическими уставами, составленными на основании практических убеждений, для образования которых даже и его небольшие диалоги были бы излишни» Он желает даже, чтобы поэт не имел права читать другому частному лицу свое сочинение, пока судьи и законодатели не прочтут и не одобрят его; но уже здесь слишком очевидно, что Платон проектирует свой закон исключительно для своей воображаемой республики. В противном случае он пишет такие законы, которых и сам не хочет исполнять, и подвергает себя преследованию выдуманного им начальства как за свои легкомысленные эпиграммы и диалоги, так и за постоянное чтение книг самого пасквильного характера, и за рекомендацию сочинений Аристофана, злейшего поносителя его лучших друзей, тирану Дионисию, который едва ли имел достаточно времени, чтобы тратить его на такое пустое занятие. Но если он и считал такую цензуру поэтических произведений неизбежно связанной с прочими учреждениями его фантастической республики, не имеющими приложения в действительном мире, то на самом деле ни он и ни одно из правительств никогда не следовали этому установлению, которое, взятое отдельно от других, является совершенно пустым и бесплодным. Это произошло оттого, что строгий присмотр обращается здесь только на одну возможность вредно действовать на умы, оставляя в стороне все другие пути к этому, и таким образом является совершенно недействительным; а это значит запирать одни ворота, оставляя все другие отворенными. Если мы уже хотим устанавливать известный порядок в печати, мы должны также подчинить известным правилам все человеческие удовольствия и развлечения. Никакая музыкальная пьеса не должна быть исполнена, никакая песня не должна быть спета, если она несерьезна и не торжественна. Точно также нужно наблюдать и за танцами, чтобы юношество не могло узнать какого-нибудь неодобрительного жеста, движения или способа обращения; Платону об этом непременно следовало позаботиться. Потребуется усилие более двадцати цензоров, чтобы исследовать все лютни, скрипки и гитары в каждом доме; да и тогда нельзя будет оставлять эти инструменты в покое: надо будет подслушивать все, что в них будет сыграно. И кто может заставить умолкнуть все арии и мадригалы, которые шепчет влюбленный в своем уединении? Ни одно окно, ни один балкон нельзя будет оставить без присмотра; это самые опасные книги с заманчивыми виньетками. Кто запретит их? Опять те же двадцать цензоров? Для всех деревень должны быть также заведены свои надсмотрщики, которым нужно узнавать, какими идеями проникнуты волынки и рожки, и какого рода баллады рассказываются городскими скрипачами, потому что они также граждане Аркадии. Далее, разве нельзя назвать испорченностью всего общества ту неумеренность в пище, которая доставляет англичанам такую худую славу в других землях? Кто же будет наблюдать за нашей ежедневной трапезой? И каким способом можно удержать массы от посещения домов, где живет и продается опьянение? Наша одежда также должна быть подвергнута цензуре каких-нибудь достойных доверия портных, чтобы в ней не мог оказаться какой-нибудь легкомысленный покрой. Кто же будет следить за разговорами молодежи обоего пола? Кто же установит правила о том, что можно говорить и чего нельзя? Наконец, кто запретит и не допустит собираться разгульным обществам? Все это непременно и неизбежно должно существовать, и настоящая мудрость всякого благоразумного правительства состоит именно в том, чтобы сделать эти вещи наименее вредными и развращающими. Удаляться от этой жизни в круг утопических и мечтательных идей, совершенно неприложимых к делу, не значит еще исправлять наше положение; надо уметь действовать среди этого мира зла, куда поставил нас Господь. Нам не поможет здесь платоновская цензура, которая логически ведет за собой много других цензур, делающих нас смешными и недеятельными, и потому оказывающаяся совершенно бесполезной; а те неписаные или по крайней мере непринудительные законы добродетельного воспитания, религиозной и гражданской нравственности, о которых говорит Платон, как о звеньях, связующих граждан республики, столпах и опорах всякого писаного устава, - они только имеют силу там, где легко избежать всякой цензуры. Безнаказанность некоторых и недеятельность власти составляют гибель всякого государства; но в том-то и состоит все искусство, чтобы знать, где закон должен запрещать и наказывать, и где должно действовать только увещание. Если бы каждое дурное и хорошее действие взрослого человека подлежало бы присмотру, понуждению, и запрещению - разве тогда добродетель не была бы пустым словом? Разве явилось бы каким-нибудь достоинством быть честным, правдивым и благоразумным? Те плохо понимают человеческую природу, которые думают, что лучшее средство избегнуть греха состоит в том, чтобы удалить от себя предметы, вызывающие его. Уже не говоря, о том, что это - громадная куча, растущая даже в то время, когда ее стараются уменьшить, хотя на известное время какая-нибудь часть ее и может быть разрушена, - грех остается во всей своей силе. Отнимите у скупого все его сокровища и оставьте ему один только драгоценный камень, и он все-таки будет также скуп, как и был. Уничтожьте все предметы роскоши, подвергните юношей самому строгому содержанию, какое возможно только для пустынника, и все-таки вы не сделаете целомудренным того, кто пришел туда уже испорченным; для достижения цели в этом случае нужна другого рода попечительность и искусство. Если, положим, мы и изгоним грех таким образом, то, истребляя грех, мы только же истребим и добродетели, - потому что объект их один и тот же; уничтожая одно, вы уничтожите и другое. Это оправдывает высшую мудрость Господа, Который, хотя и внушает нам благоразумие, справедливость и воздержанность, но ставит в изобилии пред нами все, что мы могли бы пожелать, и дает нам возможность переступить все границы. Зачем же нам стремиться к строгости, противной Богу и природе, сокращая и уменьшая те средства для познания добродетели и укрепления себя в истине, какие дают нам книги? Гораздо лучше будет, если мы поймем, что закон, стремящийся не давать хода тому, действие чего не подчиняется определениям и оди- 2.0 свободе 33 наково влияет на доброе и злое начало, непременно будет вредный и насильственный закон. И если б я имел возможность выбора, я бы всегда предпочел видеть самую малую долю добрых дел, нежели сознавать в несколько раз сильнейшие насильственные препятствия к распространению зла. Для Бога, конечно, важнее успешное действие одного добродетельного человека, нежели воздержание десяти порочных. И если все то, что мы видим и слышим, сидя дома, гуляя, путешествуя, разговаривая, может быть названо огромной подвижной книгой, которая у нас всегда под руками и производит то же действие, как и писаные книги, то ясно, что запрещение, простирающееся только на напечатанные книги, делает этот закон совершенно несостоятельным. Разве мы не видим еженедельные продукты придворной литературы, направленной против парламента и общества и распространяющейся, несмотря ни на какую цензуру? А между тем, всякий мог бы желать в этом случае первого доказательства силы цензуры. Цензура тут бессильна, скажете вы, но если исполнение идет неверными шагами здесь, будет ли оно действительнее относительно других книг? Если вы не считаете этот закон бесполезным, тогда вам, - лорды и общины, - предстоит еще работа; вы должны рассмотреть все книги непозволительного содержания, уже напечатанные и разошедшиеся; вам нужно составить список этих книг, что позволено, и что - нет, и кроме того отдать приказ, чтобы все вновь ввозимые иностранные книги до тех пор оставались под секвестром, пока не будут посмотрены. Такое занятие потребует значительного времени и значительного количества надсмотрщиков, к числу которых не всякий может принадлежать. Существуют также книги, которые с одной стороны хороши и полезны, с другой вредны и пагубны: опять нужно будет немалое число чиновников для очищения и исключения дурного из этих книг, чтобы сохранить ученость республики от порчи. Затем, если число таких книг будет увеличиваться, вам нужно будет составить реестры всех типографщиков, которые чаще других преступают закон, и вообще воспретить их подозрительную деятельность. Одним словом, чтобы ваши указы были действительны, вам нужно вполне преобразовать цензуру по способу Тридента и Севильи, что я знаю, вам покажется нестерпимым. Если б даже вы и дошли до этого, отчего да избавит вас Бог, ваш указ все-таки был бы бесполезен и не достиг бы той цели, к которой вы стремитесь. Если вы хотите предупредить возникновение сект и расколов, то кто же не знает из истории, что существовало множество сект, боявшихся книжной учености и все-таки в целости сохранявших свое учение в течение многих веков посредством одних изустных преданий? Не безызвестно, что и само христианство (некогда и оно считалось ересью!) распространилось по Азии прежде, чем учение его было написано. Если здесь ставится целью улучшение нравственности в народе - посмотрите на Италию и Испанию: сделались ли эти страны сколько-нибудь лучше, благороднее, умнее, целомудреннее с того времени, как инквизиция стала свирепствовать над книгами? Другая сторона, показывающая ясно, что этот закон не может достигнуть цели, состоит в тех качествах, которые требуются от цензоров. Никто не станет отрицать, что тот, кто является судьей над жизнью и смертью книг, непременно должен стоять выше обыкновенного уровня людей; он должен быть и трудолюбив, и учен, и справедлив; иначе в его суждениях о том, что годно или негодно, будут непременно ошибки, а это должно иметь в высшей степени пагубные последствия. Если же он соединяет в себе все необходимые условия, может ли быть более скучная и неприятная ежедневная работа, большая потеря времени, как вечное прочитывание негодных книг и памфлетов? Всякую книгу можно читать только в известное время; но быть принужденным читать их постоянно, в плохих рукописях, есть такая тягость, которую едва ли способен вынести человек, ценящий свое время и свои занятия и обладающий чувством и пониманием изящного. За такого рода мнение я прошу цензоров, присутствующих здесь, простить меня; без сомнения, все они приняли на себя эти обязанности из угождения парламенту, и считали их весьма нетрудными; но что самое непродолжительное испытание было уже для них утомительно, это доказывают их извинения перед теми, кто иногда принужден подолгу ходить к ним, чтобы добиться просмотра своей рукописи. Если же мы видим, что занимающие теперь эти должности обнаруживают желание покинуть их и что ни один достойный человек, не желающий губить своего времени, не соглашается быть их преемником, если только его не привлекает вознаграждение, назначаемое цензору, то мы можем легко себе представить, будут ли у нас другого рода цензоры, кроме невежественных и корыстолюбивых людей. Это-то я и хотел показать, когда говорил, что это учреждение не достигает своей цели. Доказав, что оно не приносит никакой пользы, я теперь перейду к тому злу, которое оно причиняет и которое состоит прежде всего в том, что цензура представляет собой злейшее насилие и оскорбление, какое только может быть нанесено науке и ученым людям. Духовенство всегда жаловалось и поднимало крик, когда делались попытки к уравнению церковных доходов; оно говорило, что это ведет к совершенному уничтожению и обессиленью знания. Что касается этого вопроса, то я никогда не находил причины думать, чтобы какая-нибудь часть знания зависела от положения духовенства; и я считал это только за недостойное и эгоистическое стремление духовных особ, желающих удержать за собой свое содержание. Если же вы не расположены огорчать и ослаблять не только эту продажную толпу претендентов на ученость, но и действительно талантливых и свободномыслящих людей, которые назначены самой природой для науки и любят ее не из выгоды или другой какой-нибудь цели, а из любви к Богу и истине, - если вы кроме того имеете в виду славу и уважение потомства, что сам Бог и добрые люди назначили тем, кто своими трудами увеличивают благосостояние человечества, - в таком случае знайте, что так далеко простирать свое недоверие к благоразумию и честности того, кто снискал себе имя в науке и ничем не обнаружил, что он не способен предать печати свою мысль без опекуна и надсмотрщика, не распространяя при том какой-нибудь ереси или разврата, есть величайшее ос корбление и величайшая несправедливость, каким только может подвергнуться свободный и просвещенный ум. И какое же преимущество имеет взрослый человек перед мальчиком, еще сидящим в школе, если он, избавившись от школьной ферулы, подпадает под указку цензора? Если серьезные, совершенные с великим трудом ученые работы, подобно грамматическим упражнениям школьника не могут быть обнародованы без заботливого глаза урезывающего их и приноравливающего к своему пониманию цензора? Человек, действиям которого не доверяют, хотя он ничем не обнаружил зловредности своих намерений, и который находится под угрозой уголовных законов, имеет полное основание думать, что его считают в родной республике за глупца или за чужеземца. Тот, кто пишет для печати, призывает себе на помощь весь свой разум и способность к рассуждению; он исследует, размышляет, работает, обращается за советом и мнением к своим компетентным друзьям. Совершив все это, он пишет, насколько это могло быть известно всем писавшим до него. И если в этом полнейшем выражении его добросовестности и силы ума ни лета, ни трудолюбие, ни прежние доказательства его дарования не могут поставить его на ту степень зрелости, на которой должно быть снято с него недоверие и подозрение, - если он свой труд, сопряженный с ночными бдениями, при свете его ученой лампады, должен подвергать поверхностному суду заваленного делами цензора, быть может более юного годами, быть может стоящего далеко ниже его по развитию, быть может никогда не испытавшего, что значит писать ученые сочинения, - если труд его, не будучи опровергнут или уничтожен, должен появиться в печать не иначе, как в виде мальчика, сопровождаемого своим дядькой, с пометкой цензора на обороте заглавного листа, служащей ручательством и гарантией, что автор не идиот и не распространитель разврата, - разве все это не бесчестие и не уничтожение для автора, для его сочинения, для самого права и достоинства науки? А если автор так богат мыслями, что у него много найдется, что прибавить после цензуры, когда книга уже в печати? Это часто случается с самыми осмотрительными писателями и иногда по нескольку раз при каждом сочинении. Типографщик не смеет ничего прибавить к цензурованному экземпляру; и автор должен опять бежать к своему судье, чтобы тот просмотрел его прибавки. И много раз приходится ему таким образом ходить к цензору, прежде чем он застанет его и застанет свободным от дел, а между тем печатанье должно остановиться, что иногда сопряжено с убытками, или же автор принужден отказаться от своих блестящих мыслей, и выпустить книгу в свет в недоделанном виде, что для трудолюбивого писателя есть величайшее горе и мучение, какое только может быть. Где же тогда будет сила авторитета, которая необходима для того, чтобы учить других? и может ли автор считать себя хозяином своей книги (что необходимо, потому что иначе уж лучше молчать), если все, чему он учит, что он излагает, находится под опекой, подвергается исправлению его патриархального цензора и может быть вычеркнуто и изменено все, что просто не понравится ему, по минутному располо жению духа? Всякий понимающий дело читатель при первом взгляде на пометку цензора отбросит книгу с такими словами: "Мне не нужно недозрелых учителей; я не терплю наставников, которые являются ко мне под ферулой наблюдающего за ними кулака; я не знаю этого цензора; его подпись здесь ручается за его строгость, но кто же мне поручится за верность его суждений?" - "Правительство, милостивый государь", - отвечает книгопродавец, но сейчас же получает возражение: "Правительство может управлять мною, но не может быть моим критиком, оно может ошибиться в выборе цензора, также как цензор может ошибиться относительно автора". Это - общее мнение и к нему можно прибавить слова сэра Фрэнсиса Бэкона58, что "цензурованные книги говорят только для своего времени". Если даже цензор случайно и окажется выше других по пониманию, то с точки зрения правительства это должно почитаться вредным для ближайшего потомства: положение и обязанность цензора должны заставлять его не пропускать ничего, что не принято большинством. Еще ужаснее, если творение какого-нибудь умершего автора, знаменитого и при своей жизни, и после смерти, попадет в цензуру, чтоб быть напечатанным или перепечатанным, и если в нем окажется какое- нибудь смелое и резкое выражение, вырвавшееся, быть может, в высшую минуту вдохновения (и кто знает, что оно не внушено Божественным откровением!). Если оно не будет по вкусу ничтожному, старческому пониманию цензора, он - будь это хоть выражение самого Нокса59, преобразователя целого государства - не избавит его от помарки, и мысль великого человека погибнет для потомства ради трусливости и самоуверенной торопливости небрежного чиновника. Я бы мог указать на одного автора, сочинение которого в недавнее время подверглось такому насилию и для которого было делом величайшей важности, чтобы оно явилось на свет без изменения. Если все эти обстоятельства не будут достаточно серьезно и своевременно взяты в расчет теми, кто имеет средства помочь делу и эта ржавчина будет иметь возможность съедать лучшие места избраннейших сочинений, и совершать такого рода воровские насилия над осиротелым наследием людей после их смерти, много горя предстоит тому несчастному классу людей, которые к несчастью своему одарены разумом. Пусть вперед никто не заботится о приобретении познаний, или об учености, превышающей обыкновенное светское образование; оставаться совершенною невеждою в высших отраслях знания и быть простым, тупоголовым неучем будет лучшим средством сделать свою жизнь приятною и веселою. Как это учреждение является величайшим неуважением относительно живых людей и наибольшим поруганием над останками и памятниками умерших, так же точно унижает и оскверняет оно всю нацию. Я не могут ценить так низко изобретательность, искусство, разумность, серьезную и твердую рассудительность всей Англии, чтобы предположить, что все эти качества сосредоточиваются только в двадцати способных людях. Еще менее верю я тому, чтобы все это не могло обнаружиться, не подвергшись присмотру, не будучи просеяно и профильтровано, и не могло быть пущено в ход без клейма. Истина и разум - не такого рода товары, на которые может су- щестовать монополия и которыми можно торговать при посредстве ярлыков, торговых уставов и указных мер. Мы не должны считать всю нашу научную деятельность за складочное место, где нужно клеймить и браковать полученные работы, как сукна и тюки с шерстью. Разве подобное принуждение не похоже на то, какое было положено на филистимлян: нам не разрешают точить наши собственные топоры и плуга нигде, как кроме двадцати привилегированных кузниц? Если бы кто-нибудь писал и распространял лживые и оскорбительные для нравственности воззрения, употреблял во зло доверие, которое имело общество к его способностям, и если бы, после того, как все убедились в этом, его присудили бы никогда не писать более, а не подвергали бы его сочинения просмотру назначенного для того чиновника, пометка которого должна возвратить ему доверие и ручаться за то, что его могут спокойно читать, - то такое наказание было бы все- таки менее позорно. Отсюда можно заключить, какое бесчестие составляет для всего общества и для тех, кто никогда не заявлял себя с такой дурной стороны, находиться под таким недоверием и подозрением. Должники и преступники могут всюду ходить без надсмотрщика, а безобидные книги не могут поступить в обращение, если не видно тюремщика на их заглавном листе. И в этом опять заключается оскорбление для всего общества: если мы будем настолько наблюдать за всеми, что даже не решимся дать им в руки какой-нибудь памфлет на английском языке, то мы свидетельствуем этим, что считаем всех граждан за легкомысленных, порочных и безрассудных людей, что их вера и разум находятся в таком состоянии болезни и расслабления, при котором они могут только плясать под дудку цензора. Мы не можем это считать за заботливость или любовь к народу; в тех местах, где особенно сильны паписты, и где остальное общество наиболее угнетено, с ним поступают с такой же строгостью. Благоразумием мы этого также не назовем: подобная мера преграждает только один источник распространения безнравственности, да и то делает плохо: испорченность, которую не хотят пустить к себе этим путем, гораздо успешнее и сильнее входит в другие ворота, которые мы не в силах запереть. И на духовных пастырей наших это бросает не совсем выгодный свет; мы желали бы надеяться, что их деятельность, та духовная жатва, которую пользуются пасомые ими, свет Евангелия, распространяемый ими, и их постоянные проповеди не допускают уже мысли о существовании такой необразованной и грубой массы, в которой от всякого памфлета могут пошатнуться основания религии и христианской нравственности. Пастыри церкви должны утратить всю свою бодрость, если их увещания действуют так мало, что их слушателям нельзя дать в руки ни одной печатной страницы, не просмотренной цензором, - если все их проповеди и толкования, которые говорятся, печатаются и продаются в таком большом количестве, что вытесняют почти все другие книги, не служат достаточным оплотом против какого- нибудь Енхиридиона60, не заключенного в темницу. И если бы кто-нибудь стал убеждать вас, лорды и общины, что эти утверждения об отнятии цензурной силы и бодрости у людей, занимающихся наукой, есть не что иное как риторика, и что на самом деле ничего подобного не существует, - я бы мог рассказать вам то, что я видел и слышал в тех землях, где действует такого рода инквизиционная тирания. Когдя я имел честь находиться среди этих просвещенных людей, они завидовали мне, что я родился в стране умственной свободы, какой они считали Англию, а сами только жаловались на рабство, в котором находится наука в их земле; блеск итальянского гения затмился и в течение многих лет в Италии ничего не появляется, кроме книг, исполненных лести и пустоты. Тогда же я отыскал и посетил престарелого Галилея61, который заключен был в темницу инквизиции за то, что он иначе понимал астрономию, нежели францисканские или доминиканские цензоры. И хотя Англия стонала тогда под игом прелатов, я принял эту уверенность других народов в том, что Англия свободна, за залог будущего ее процветания. Я еще не мог надеяться тогда, что ее воздухом уже дышат те достойные люди, которые явились ее вождями на пути к такому освобождению и память о которых, несмотря на все превратности времен, не исчезнет до конца мира. Когда началось это освобождение, я никак не мог думать, что те же жалобы на инквизицию, какие я слышал от просвещенных людей в других странах, мне придется услышать от таких же ученых людей в своей стране, и что они сделаются так общи, что я сам, присоединившись к общему негодованию и уступая просьбам и убеждениям людей, дарящих меня таким же уважением, как и вас, - попытаюсь соединить все силы своего разума, чтобы содействовать уничтожению жестокого порабощения науки. И того уже достаточно, что мое стремление в этом случае есть не единичный факт, а результат общего недовольства всех тех, кто возвысил свой ум и ученость выше обыкновенного уровня, чтобы содействовать развитию истин в своих ближних и воспринимать ее от других. Действуя их именем, я ни перед друзьями, ни перед врагами не скрою всюду слышимого теперь ропота, что мы опять возвращаемся к инквизиции и цензуре, и что мы так не уверены в себе и так подозрительно смотрим на других людей, что нас пугает каждая книга, что мы дрожим при шуме каждого листка даже прежде нежели нам известно его содержание. То давление прелатства, которое прежде с 25-ти или 26 епархий равномерно распределялось на весь народ, теперь легло всею своею тяжестью на ученое сословие, - простой малообразованный приходский священник разом становится архиепископом обширной книжной епархии, и не отказываясь от своей прежней должности, соединяет с нею новую. Сидя у себя дома, он будет произносить свое суждение над лучшими и достойнейшими книгами и их даровитыми авторами. Это не есть ниспровержение прелатства, - это только перемещение епископий, перенесение того же престола из одной области в другую - старая каноническая уловка. Но я уверен, что государство, управляемое с твердостью и справедливостью, и церковь, стоящая на твердом основании веры и ис тинного знания, не могут быть так малодушны. Ограничивать вследствие узости религиозных воззрений свободу печати мерами строгости, заимствованными у прелатов, которые в свою очередь взяли их от инквизиции, и отдать ее в полную власть их, - значит отнимать бодрость и уверенность у всех людей науки. И кто же не видит коварного характера этих мер и не знает, кто их действительно вывел на свет? Пока епископы еще только назвергались, печать была свободна, и это свобода считалась прирожденным правом и привилегией народа, управляемого парламентом, считалась средством познания истины. А теперь, когда епископы лишены своего значения и изгнаны из церкви, приемы опять входят в силу, как будто наша Реформация стремилась только к тому, чтобы посадить на их места других под иными именами: свобода печати опять подчиняется игу комиссии каких-то двадцати прелатов, права народа нарушаются и - что всего ужаснее - наука теряет свою свободу и опять должна вернуться в старые оковы; и все это совершается в то время, когда заседает парламент и когда всем сидящим в нем их собственные недавние аргументы в борьбе с духовенством должны бы были напомнить, что эта сила, противящаяся движению, всегда приводит к цели, противоположной той, которую она ставит себе: вместо уничтожения расколов она усиливает их и заставляет уважать их! "Преследование ума и таланта поднимает его значение, - говорит виконт Ст. Альбан62, - и всякая запрещенная книга является искрой истины, которая бросается в глаза тем, кто стремится ее затоптать". Закон о цензуре становится, таким образом, заботливою матерью для всякого рода сект; я докажу, кроме того, что для истины он будет мачехой, уже по одному тому, что делает нас неспособными удержать то, чему мы были уже научены. Всякий, кто привык к наблюдениям, хорошо знает, что наша вера и знание также хорошо крепнут от упражнения, как и члены нашего тела. Истина сравнивается в писании с текущим источником: если воды его не находятся в постоянном движении, они обращаются в тинистое болото однообразия и застоя. Оставаясь вполне на почве истины, можно все-таки быть еретиком: тот, кто верит только потому, что так говорит пастор или так утверждают духовные коллегии, не имея никаких других оснований, - хотя бы верование его и истинно, - будет все-таки питомцем ереси. Никакую ношу мы так охотно не наваливаем на другого, как религиозные заботы и обязанности. Кто не знает, что существуют протестанты, которые живут и умирают с религиозными понятиями, ничем не отличающимися от понятий самого завзятого католика? Богатый человек, отдавшийся наслаждениям и торговле, большей частью относится к религии, как к весьма запутанной операции, в которой так много мелочных расчетов, что он никак не может узнать настоящим образом ее фондов. Как же ему быть? Он очень рад приобрести себе славу религиозного человека; он бы не желал отставать в этом отношении от своих соседей. Что же ему еще делать, как не постараться найти себе конторщика, заботливости и искусству которого он может вверить управление своими религиозными делами. Это не пременно должно быть духовное лицо, имеющее имя и уважение. Он сближается с ним, отдает в его распоряжение весь товарный склад своей религии, со всеми замками и ключами, в сущности начинает считать личность этого человека своей религией, полагая сближение с ним достаточным доказательством и ручательством собственного благочестия. Такой человек может сказать, что его религия не заключается более в нем самом; она стала для него движущимся предметом и приходит к нему и уходит от него, смотря по тому, когда посещает его этот добрый человек. Он беседует со своей религией, делает ей подарки, угощает ее, дает ей у себя помещение; его религия возвращается вечером домой, молится, получает хороший ужин и прекрасную постель, встает, выслушивает приветствия и - после мальвазии или какого- нибудь другого вкусно приправленного питья и завтрака, гораздо лучшего, нежели был у Того, кто по дороги из Вифании в Иерусалим нашел достаточным для утоления своего утреннего голода несколько зеленых фиников - выходит в 8 часов из дому и оставляет своего доброго хозяина заниматься торговлей уже без всякой религии. К другой категории принадлежат те, которые вследствие заявления, что все на свете подлежит приказам, правилам и уставам и что ничто не может быть писано без одобрения известных надсмотрщиков, единственных компетентных лиц в определении веса и меры всякой высказанной истины, прямо отдаются в ваши руки, чтобы вы назначили им какую-нибудь религию, по вашему собственному усмотрению. Тогда всякого рода забавы, увеселения, веселые игры могут наполнить для них весь день от солнечного восхода до заката и целый скучный год могут обратить в приятный сон. Зачем им ломать свою голову над тем, о чем с такою строгостью заботятся другие? Таковы будут плоды, которых мы должны ожидать, если мы будем поддерживать в обществе состояние вялого покоя и остановим в нем движение науки. Как хорошо, как желательно было бы такое покорное единодушие! К какому прекрасному и целостному строю жизни оно привело бы нас! Если мы убеждены в своей правоте и честном отношении к истине и наше учение не является нам вздорным и несостоятельным, а народ не кажется невежественной и неверующей толпой, - что может быть лучше, как если рассудительный и ученый человек, с добросовестностью, подобной той, какую мы видели в людях, которые нас научили всему тому, что мы знаем, не будет ходить тайком из дома в дом (что гораздо опаснее), а открыто, посредством печати будет излагать, что он думает, на чем он основывается и почему он считает существующие убеждения по известному предмету неразумными? Христос говорил в свое оправдание, что он проповедовал всенародно, а печатное слово еще более гласно, нежели проповедь, и дает лучшую возможность для противодействия, если это необходимо, так как много людей, избравших своею задачей и признанием быть поборниками истины; если же они отказываются от этого дела, то можно разве кто-нибудь винить, кроме их самих? Насколько для самих цензоров будет неудобно присоединение этой светской должности к их духовным обязанностям, если они ходят добросовестно исполнять свой долг, я говорить не буду, как о вопросе совершенно частном, и предоставляю решение его их собственной совести. Но я еще раз вернусь к указанию того, как велик вред цензуры: он значительнее того вреда, какой был бы причинен нам, если бы неприятель обложил с моря все наши гавани, заливы и бухты и остановил бы ввоз к нам самого дорогого из товаров - истины. Надо помнить, что цензура была приложена к делу противохристианской хитростью, с целью противодействовать свету Реформации и укреплять лживое учение; а это мало чем отличается от турецкой политики, запрещающей книгопечатание, чтобы оно не поколебало их Алкорана. Мы должны воссылать к небу теплые молитвы благодарности и славословить искреннее всех других народов за то, что мы в такой степени обладаем уже истиной, в особенности в главных пунктах соприкосновения между нами и папой и его клевретами - прелатами. Но тот, кто думает, что мы можем теперь упокоиться, что мы достигли высшей ступени, на какую может привести Реформация, и какую только мы можем созерцать в зеркале нашего разума, пока мы воочию не увидим высшего блаженства - тот человек весьма далек от истины. Истина некогда явилась в мир вместе со своим божественным учителем, и представляла тогда совершенную и прекрасную форму; но когда Он вознесся на небо, а апостолы Его предались покою, тогда явилось поколение злоумышленных обманщиков, которые изрубили прекрасное тело девственной истины на тысячу частей и развеяли ее по всем ветрам. С этого времени несчастные друзья ее ходят повсюду и собирают член за членом везде, где только могут найти их. Мы отыскали еще далеко не все члены ее, лорды и общины, - и не увидим их в полной совокупности, пока во второй раз не придет к нам Господь наш. Он сложит их в бессмертную форму красоты и совершенства. Не позволяйте же этим цензурным уставам искать всякого случая останавливать и тревожить тех, кто не перестает отыскивать изрубленное на части тело нашего мученика. Мы гордимся нашим светом, но если мы неосторожно взглянем на солнце, мы повергаемся в совершенную тьму. Кто может различить те звезды с самым славным блеском, которые восходят и заходят вместе с солнцем, пока передвижение их орбит не поместит их на такое место небесного свода, с которого они могут быть видимы утром или вечером? Свет, которым мы пользуемся, был дан нам не для того только, чтобы мы вечно смотрели на его сияние, но и для того, чтобы, при его посредстве, открывали предметы, далеко отстоящие от нашего познания. Уничтожение папизма не сделает нас еще счастливой нацией, если мы не обратим внимания на вещи, не менее важные в учреждениях экономических и политических и не преобразуем их: тогда слишком долгое созерцание тех маяков, которые Цвингли и Кальвин зажгли для нас, может только ослепить нас. Есть люди, которые постоянно жалуются на расколы и секты, и считают величайшим бедствием, если кто-нибудь отступит от их убеждений. Эта тревога их есть результат их гордости и невежества; они не хотят снисходительно выслушать, не могут убедить и желают, чтобы подавлялось все то, что не находится в их катехизисе. Они-то и есть настоящие сеятели смут и раздоров, потому что не хотят сами и не позволяют другим собирать рассеянные части, недостающие истине. Неустанно доискиваться того, чего мы не знаем, с помощью того, что уже нам известно, и по мере нахождения присоединять истину к истине - вот золотое правило в теологии, также как и в арифметике; оно только может внести гармоническое согласие в церковь и повести к тому, что церковь перестанет быть насильственным собранием холодных, равнодушных и враждебных друг другу умов. Лорды и общины Англии! взгляните внимательнее на тот народ, к которому вы принадлежите и которым вы управляете: это - нация с умом не ленивым и тупым, а живым, острым и проницательным; она искусна в изобретении, прилежна и сильна в исследовании и не лишена возможности достигать высших точек, до которых доходят способности человека. Поэтому сведения ее в самых трудных отраслях знания накоплялись уже в такое древнее время и были так значительны, что некоторые весьма рассудительные древние писатели были убеждены, что школа Пифагора63 и даже Персидская ученость получили свое начало из старинной философии этого острова. Мудрый и образованный римлянин, Юлий Агрикола64, который одно время правил здесь за Цезаря, ставил природный ум британцев выше учености галлов. Не лишено также значения, что серьезные и воздержанные трансильванцы ежегодно присылают нам из далеких мест, граничащих с Россией, не только своих юношей, но и взрослых мужей учиться нашему языку и нашей богословской науке. Но важнее всего то, что мы имеем полное основание полагать, что Господь особенно и видимо благоволит к нам. Разве тот народ не избран пред всеми другими, если из среды его, как из Сиона, по всей Европе гремит и разносится трубный звук Реформации? И если бы не упорное сопротивление наших прелатов дивному и божественному уму Виклифа и стремление подавить его, как еретика и новатора, - быть может, не богемцы Гус и Иероним, ни даже Лютер65 и Кальвин66 никогда бы не были известны: слава религиозной реформы для всех наших соседей принадлежала исключительно нам. Но благодаря закоснелости нашего духовенства, с насилием и жестокостью относившегося к этому делу, мы стали отсталыми учениками в этом деле, тогда как Бог назначил нас быть учителями. И теперь, по совпадению всех предвещаний и по общему предчувствию святых и благочестивых людей, часто и торжественно ими высказываемых, в нашей церкви должна наступить вскоре новая эпоха, быть может реформация самой Реформации. Почему же Господу не явить ее, как Он всегда делал, прежде всех нам, Его английскому народу? Я говорю, прежде всего нам, как Он делал всегда, хотя мы не следуем Его заветам, и не достойны Его милостей? Взгляните на этот обширный город, стоящий под его защитой, как убежище гонимых и жилище свободы! Не молотками и наковальнями вырабатываются здесь орудия защиты истины, осажденной врагами. Этими орудиями служат перья и умы тех, которые сидят по ночам, при свете своих труженических лампад, обдумывая, исследуя, вырабатывая новые убеждения и идеи, которыми они приветствуют приближающуюся Реформацию. Чего же можно желать от народа, настолько готового и склонного к приобретению знаний? Что нужно этой удобренной и плодородной почве, кроме рассудительных и достойных доверия земледельцев, чтоб обратить весь народ наш в народ ученых, пророков, мудрецов и достойных мужей. Там, где много стремящихся к знанию, всегда бывает много рассуждающих, пишущих и высказывающих разного рода убеждения, ибо убеждение у людей есть ничто иное, как знание в действии. Опасаясь воображаемых сект и ересей, мы препятствуем этому серьезному и ревностному стремлению к знанию и развитию, которое сам Бог внушил нашей стране. А между тем это желание опять взять в руки заботы о своей религии, столь неприятное для многих, должно бы нас радовать. Самое небольшое благоразумие и снисхождение друг к другу и несколько христианской любви помогли бы нам соединить эти разрозненные умственные силы и образовать из них братский союз с целью отыскания истины: стоило бы только отрешиться от традиций наших прелатов, забивающих свободную совесть и свободный ум христиан в колодки канонов и кадесов. Я уверен, если бы к нам явился высокий умом и сердцем чужеземец, способный оценить направление и дух нашего народа и понимающий, как надо управлять им, он, при виде этих высоких стремлений наших к достижению истины и свободы, непременно бы сказал тоже, что воскликнул Пирр67, удивляясь мужеству и учености римлян: "Если бы таков был мой народ, я бы не побоялся никакого предприятия, которое могло только осчастливить народ и религию" Люди, кричащие против еретиков и сектантов, похожи на тех людей, которые во время постройки храма иерусалимского не способны бы были понять, что в камнях и бревнах, подготовляемых для постройки, должно неизбежно образоваться немало трещин, прежде, чем выстроится храм Господен. Как бы искусно ни клали мы камни один на другой, они не сольются воедино, а будут только лежать рядом; точно также отдельные части здания никогда не будут вполне одинаковы по форме; и истинное совершенство скорее состоит в том, чтобы из некоторого разнообразия и несходства частей возникала изящная симметрия, обнаруживающая красоту строения. Будем же более рассудительными строителями, постараемся в ожидании великой Реформации получше уяснить себе сущность духовной архитектуры. Кажется, близко то время, когда великий пророк Моисей может порадоваться, видя исполненным свое достопамятное и прекрасное желание, чтобы не только семьдесят старейшин, но и весь народ Господен сделались пророками. Неудивительно, если многие, быть может, и достойные люди, но еще не слишком юные в благодати, как некогда Иисус Навин, выказывают зависть. По слабости своей они пребывают в тревоге и смятении, что нам предстоит гибель от этих сект и разделений. А враги между тем радуются и выжидают удобного часа: когда они разветвятся, думают они, на достаточно мелкие партии и кружки, - тогда придет наше время. Глупцы! они не видят крепкого корня, от которого мы идем, хотя бы во множестве разветвлений, и до тех пор не образумятся, пока наши маленькие, раздробленные отряды не прорежут со всех сторон их плохо сплоченные и дурно выученные войска. Я имею твердые основания полагать, что эти секты и расколы придут к лучшим последствиям, нежели мы полагаем, и что нам нет надобности в этой, быть может и благонамеренной, но уже слишком боязливой, заботливости тех, кто тревожится на этот счет, и что в конец концов мы будем отвечать одним смехом на эту злостную радость по поводу наших разногласий. Если город осажден со всех сторон врагами, судоходные реки его запружены, беспрестанно повторяются нападения и приступы, часто слышатся вызовы и происходят битвы даже на самых стенах и в пригородных траншеях, и если при этом народ, или большая часть его, более чем в другое время, отдается заботам об наиболее высоких и важных предметах, спорить, рассуждать, читать, говорить речи, с искусством, достойным удивления, о том, о чем прежде никогда не говорилось и не писалось, - то все это свидетельствует о силе его воли, довольстве своим положением и доверии к вашей благоразумной предусмотрительности и успешному управлению, лорды и общины! Тут легко может возникнуть то рыцарское мужество и презрение к врагам, которое заставило римлянина, в то время, как вечный город был осажден Ганнибалом68, купить за довольно значительную цену то место, на котором стоял лагерем Ганнибал. Я всюду вижу живое и светлое предсказание нашего счастливого успеха и победы. Подобно тому, как здоровый дух в наиболее живых и утонченных проявлениях своих свидетельствует нам, что весь организм находится в здоровом состоянии, точно также живость и бодрость народа обнаруживается тем, что он не только заботится о сохранении собственной свободы и благосостояния, но обращает свою деятельность на наиболее высокие и серьезные предметы ученых исследований и изобретений. Это доказывает нам, что он не вырождается и не идет по пути роковой гибели; видя, что он сбрасывает с себя старую морщинистую кожу заблуждения с тем, чтоб пережить эти страдания и, помолодев опять, вступить на светлый путь правды и добродетели, - мы можем заключить, что слава и величие уже близки для него. Умственным очам моим является доблестная и могущественная нация, просыпающаяся бодрой и свежей от сна, подобно сильному человеку, разом вставшему и тряхнувшему кудрями; он представляется мне орлом, снова ставшим молодым и сильным; зоркие глаза его загораются от полуденных лучей, и он радостно и освежает и очищает свое измученное зрение в самом источнике небесного сияния; а между тем, шумные стали робкими, жмущимися друг к другу птицами, вместе с теми птицами, которые боятся света, снуют вокруг, завистливо щебеча, что это предвещает в скором будущем и секты, и расколы. Что же вы намерены делать теперь? Подавить цветущую жатву науки и просвещения, только что взошедшую и все еще продолжающую всходить в этом городе? Поставить над всеми олигархию двад цати монополистов, чтобы лишить пищи наши умы и не давать нам ничего сверх того, что будет отмерено их мерой? Верьте мне, - лорды и общины, - те, которые советуют вам такое угнетение ближних, ведут вас к тому, что вы явитесь угнетателями самих себя. Я это докажу сейчас. Если бы кто-нибудь пожелал узнать, где непосредственная причина того, что у нас так свободно говорят и пишут, ему следовало бы указать только на ваше мягкое, свободное, гуманное правление. Ваше доблестное и успешное содействие, - лорды и общины, - доставило нам свободу, ту свободу, которая- вскормила все величайшие умы, которая как небесным светом осветила и очистила наше собственное разумение, сняла с него оковы и высоко подняла его. И вам теперь невозможно будет сделать нас менее способными, менее вооруженными знанием и менее ревностными в отыскании истины, пока вы, которым мы всем этим обязаны, не обратитесь сами в людей, менее почитающих и менее искренно распространяющих у нас истинную свободу. Мы опять можем стать невеждами, варварами и рабами, какими вы застаете нас; но для этого вам нужно прежде того стать угнетателями и тиранами, каковы были те, от которых вы нас освободили, - а это, надеюсь, для вас невозможно. Благодаря доблести вашей, распространившейся на нас, сердца наши стали возвышеннее, умы наши направились к изысканию и восприятию великих истин; и вы не можете подавить всего этого, пока не восстановите давно отверженный, бесчеловечный закон, по которому отцы могут по своему произволу уничтожать детей. Но кто же тогда явится вашим приверженцем и будет привлекать к вам других? Мы не отвергаем известного рода привилегий, но больше всего на свете любим мы то право, которое гарантирует нам личную безопасность. А в этом смысле человеку прежде всяких льгот нужно право свободно приобретать познания, свободно говорить и свободно судить о вещах сообразно своим убеждениям. Касательно того, что можно посоветовать, когда окажется вредным и несправедливым такое преследование воззрений за их новизну или несходство с распространенными взглядами, я не берусь судить; я повторю только то, что я слышал от одного из членов вашей достоуважаемой среды, которого мы недаром оплакивали как достойнейшего из граждан. Вы знаете его, - я в этом уверен, но чтобы почтить его, - и да будет вечным этот почет, я назову его, это лорд Брук. В своем сочинении об епископстве, где он коснулся ереси и сект, он оставил вам свой завет, или, лучше сказать, последнее выражение своей предсмертной заботы, которое, я уверен, никогда не перестанет быть дорогим для вас. Увертываться тут, делать засады и завалы цензуры, - все, что позволительно в обыкновенной войне, будет трусостью и низостью в войне за истину. Кто же не знает, что истина сильна сама по себе, подобно Всемогущему; чтобы победить, она не нуждается ни в уловках, ни в военных хитростях, ни в цензуре; все это только укрепления и орудия защиты, употребляемые против нее заблуждением: дайте ей только простор и не связывайте ее во время сна, потому что она тогда не говорит правды, как Протей, который тогда только давал предсказания, когда бывал схвачен и связан. Если все не могут думать одинаково, то без сомнения гораздо полезнее, благоразумнее и соответственнее духу христианства относится с терпимостью к этим отпавшим частям, нежели стремиться к их насильственному слиянию. Когда Господь сильными и целебными потрясениями подвигает государство к общему преобразованию, тогда усиливается обыкновенно и работа сектаторов, и распространителей ложных учений. Но тогда также Господь отдает свое дело людям с великими силами и великою жаждою деятельности, и отдает не для того только, чтобы оглядываться назад и оживлять то, чему мы были научены еще прежде, но чтобы идти вперед и идти по новоосвещенной стезе на открытие истины. Господь также не ограничивает себя известным местом, откуда должен раздаться голос Его избранника: Он не смотрит так, как смотрят люди, не избирает так, как избирают люди, старающиеся подчинить себя известным местам, собраниям и внешним соглашениям людей. Если люди, являющиеся вождями расколов, заблуждаются, что же кроме нашей лени, нашего упрямства и неуверенности в справедливости собственного дела мешает нам доставить им возможность дружеской встречи и дружеской беседы: мы могли бы таким образом обсудить и рассмотреть предмет пред лицом свободно мыслящей и многочисленной аудитории, если не для них, то хоть для своей пользы. Всякий работавший на поприще знания засвидетельствует, насколько полезнее те люди, которые, не довольствуясь устарелыми рецептами, могут открывать и давать миру новые научные положения. Если б они даже были подобны пыли и сору наших сапогов, но как только они могут служить для того, чтобы сделать оружие правды чище и светлее, - ими не должно пренебрегать. Если же они принадлежат к числу тех, кого Бог для особой потребности данного времени одарил необыкновенными и блестящими свойствами, и быть может не принадлежит ни к священникам, ни к фарисеям, а мы в слишком ревностной поспешности не будем делать различия, а поскорее постараемся заткнуть им рот, боясь, чтобы они не обнаружили каких-нибудь новых и опасных мнений, как мы имеем обыкновение предполагать, не выслушавши их, - тогда можно только сказать: горе нам! думая защищать евангельскую истину, мы преследуем ее! Я знаю, что ошибки одинаково возможны как для хорошего, так и для плохого правительства; всякое из них может быть обмануто и в особенности тогда, когда свобода книгопечатания предоставлена власти немногих. Но охотно и быстро исправлять свои заблуждения и, находясь на высоте могущества, принять с уважением откровенный совет - есть доблесть, - высокопочтенные лорды и общины, - вполне соответствующая вашей высокоуважаемой деятельности и возможная только для наиболее достойных и мудрых людей.
<< | >>
Источник: М.А. АБРАМОВ, P.M. ГАБИТОВА, М.М. ФЕДОРОВА. О свободе. Антология западноевропейской классической либеральной мысли. 1995

Еще по теме Речь о свободе печати, обращенная к английскому парламенту (1644)1:

  1. Лекция 3. Структура и полномочия современных парламентов
  2. Тема 1 Англия е XVII в.: Славная революция и оформление конституционной монархии
  3. Тема 2 Политическая борьба в конце XVII -первой половине XVIII в. Л Уолпол
  4. Тема4 Парламентская реформа 1832 г. Общественные движения 1830- 1840-х гг,
  5. Комментарии Киреевский Иван Васильевич В ОТВЕТ А.С. ХОМЯКОВУ
  6. ПАРТИИ 11 ПАРЛАМЕНТЕ
  7. 5. Круг политических прав и свобод
  8. Английское наследие и американские нововведения
  9. Революция конца XVIII в.: перестройка и консолидация государственной власти
  10. 3. Английские демократы XVII века
  11. Речь о свободе печати, обращенная к английскому парламенту (1644)1
  12. Д. Актон ИСТОРИЯ СВОБОДЫ В ЭПОХУ ХРИСТИАНСТВА
  13. ПРИМЕЧАНИЯ
  14. АКТ О СВОБОДЕ ПЕЧАТИ S апреля 1949 г. с позднейшими изменениями по 1953 год
  15. Глава 1 О СВОБОДЕ ПЕЧАТИ
  16. Глава 12 СУДОПРОИЗВОДСТВО ПО ДЕЛАМ О СВОБОДЕ ПЕЧАТИ
  17. Раздел 2 Свобода печати
- Внешняя политика - Выборы и избирательные технологии - Геополитика - Государственное управление. Власть - Дипломатическая и консульская служба - Идеология белорусского государства - Историческая литература в популярном изложении - История государства и права - История международных связей - История политических партий - История политической мысли - Международные отношения - Научные статьи и сборники - Национальная безопасность - Общественно-политическая публицистика - Общий курс политологии - Политическая антропология - Политическая идеология, политические режимы и системы - Политическая история стран - Политическая коммуникация - Политическая конфликтология - Политическая культура - Политическая философия - Политические процессы - Политические технологии - Политический анализ - Политический маркетинг - Политическое консультирование - Политическое лидерство - Политологические исследования - Правители, государственные и политические деятели - Проблемы современной политологии - Социальная политика - Социология политики - Сравнительная политология - Теория политики, история и методология политической науки - Экономическая политология -