Константин Великий1, перенеся трон Империи из Рима в Константинополь, воздвиг на рыночной площади привезенную из Египта таинственную порфирную колонну. На невидимом фундаменте Константин установил семь священных эмблем древнего Рима, некогда хранимых весталками в Храме Весты, где горел неугасимый огонь. На вершине колонны он изобразил себя в виде Аполлона, окруженного фрагментами креста и увенчанного диадемой из гвоздей Спасителя, якобы привезенных его матерью из Иерусалима. Колонна стоит и поныне, являя собой самый величественный монумент новообращенной империи. Признав гвозди, пронзившие тело Христа, подходящим орнаментом для языческого идола, названного именем здравствующего императора, Константин показал, какое место отводилось христианству в его империи. Попытка Диоклетиана преобразовать римское правление в деспотизм восточного типа привела в конечном счете к сильнейшим гонениям против христиан, но Константин, приняв христианство, не собирался отказываться от основ политики своего предшественника и от прелестей деспотического правления; он рассчитывал укрепить свой трон с помощью религии, которая удивила мир силой сопротивления. Чтобы получить такую поддержку сполна и без помех, император установил престол на Востоке и создал собственный патриархат. Никто не предупредил его, что, поощряя христианскую религию, он связывает себе руки и сдает прерогативы кесарей. Поскольку он был признанным основоположником свободы и высокого положения церкви, на него смотрели как на стража ее единства. Он признал обязательства; он принял веру; и легионы, в которых преобладали христиане, обеспечили для его преемников множество возможностей расширить покровительство христианству и предотвратить любое умаление претензий или ослабление опор императорской власти. Константин объявил собственную волю равной церковному канону. Согласно Юстиниану2, римский народ формально передал императорам всю полноту власти, и поэтому прихоть императора, выраженная в указе или послании, имела силу закона. Даже в пылкие времена обращения в христианство империя использовала свою утонченную цивилизацию, всю мудрость древних мудрецов, рассудительность и тонкость римского права, наследие иудеев, язычников и христианского мира, с тем чтобы заставить церковь служить позлащенным столпом абсолю тизма. Ни просвещенная философия, ни вся политическая мудрость Рима, ни даже вера и добродетели христиан не смогли совладать с неисправимой античностью. Требовалось нечто большее, нежели плоды рефлексии и опыта, — способность к самоуправлению и самоконтролю, вызревающая, подобно языку, в характере народа и возрастающая вместе с его ростом. Этот живой росток, который на протяжении многих столетий войны, анархии и угнетения изничтожался в странах, наряженных в помпезные одеяния древней цивилизации, был сохранен почвой христианства, удобренной потоком переселения, которое смело империю Запада. В зените своего могущества римляне узнали о людях, не отдавших свободу в руки монарха, и талантливейший писатель империи указал им, с замешательством и горечью, что будущее мира принадлежит обычаям и порядкам варваров, еще не разрушенным деспотизмом. Их цари, если таковые были, не председательствовали на советах; они иногда избирались, иногда свергались; были связаны клятвой действовать, повинуясь общей воле. Они обладали реальной властью только во время войны. Этот примитивный республиканизм, который допускал, что от случая к случаю монархия может иметь место, но при этом крепко держался за коллективное верховенство всех свободных людей, власть всех над властью учрежденной, — отдаленный прообраз парламентского правления. Действие государства ограничивалось узкими рамками, однако помимо того, что правитель был главой государства, он имел свиту, приверженцев, связанных с ним личными и политическими узами. Эти люди зависели непосредственно от него, а их неповиновение или сопротивление было так же недопустимо, как ослушание жены, ребенка или солдата; считалось, что приближенный должен, если потребует повелитель, убить родного отца. Тевтонские общины признавали независимость правительства, что угрожало разрушением общества; и зависимость от отдельной личности, что опасно для свободы. Такая система очень благоприятна для корпораций, но не гарантирует безопасность личности. Государство не имело намерений подавить подданных, но не было способно и защитить их. Великая тевтонская миграция в цивилизованные Римом районы отбросила Европу на много веков назад, в едва ли более совершенное состояние, нежели положение Афин накануне деятельности Солона3. Но если греки сохранили литературу, искусства и науку древности и все священные памятники раннего христианства в целости, какую не позволяют даже вообразить дошедшие до нас разрозненные фрагменты, если даже болгарские крестьяне знали Новый Завет наизусть, — то Западная Европа оказалась под властью государей, из коих наиспособнейшие не могли написать своего имени. Способность к строгому рассуждению и тщательному наблюдению за пять столетий вымерла, даже самые необходимые для общества науки — медицина и геометрия — переживали упадок, до тех пор пока ученые Запада не прошли выучку у арабских учителей. Для того, чтобы привести в порядок хаотические руины, взрастить новую цивилизацию и слить враждебные, находящиеся на разном уровне племена в нацию, требовалась не свобо да, но сила. И в течение многих веков всякий прогресс был связан с деяниями людей типа Хлодвига4, Карла Великого и Вильгельма Завоевателя, решительно и безоговорочно требовавших полного повиновения. Дух неизжитого язычества, пропитавший все античное общество, можно было вытравить только совместными усилиями церкви и государства; и всеобщее понимание необходимости их союза создало Византийский деспотизм. Пророки империи, которые не могли представить, чтобы христианство процветало за ее пределами, настаивали на том, что не государство существует в церкви, а церковь — в государстве. Едва лишь эта доктрина была обнародована, как быстрый распад Западной империи открыл более широкие горизонты, а Сальвиан5, священник из Марселя, провозгласил, что социальные добродетели, утраченные цивилизованными римлянами, в несравненно более чистом и многообещающем виде наличествуют среди язычников-завоевателей. Они были легко и быстро обращены в христианство — обычно своими же королями. Христианство, ранее взывавшее к массам и опиравшееся на принцип Свободы, теперь обратилось к властителям и стало оказывать на них мощное влияние. Варвары, не имеющие ни книг, ни светских познаний, не образования, если не считать церковного, едва приобретшие зачатки религиозного знания, с детским доверием повернулись к людям, хранившим в умах знание Писания, Цицерона, святого Августина6; в скудном мире варварских представлений церковь стала восприниматься как нечто неизмеримо более огромное, сильное и святое, чем новосоздан- ные государства. Духовенство дало новым правителям средства управления и было освобождено от налогов, выведено из-под юрисдикции гражданских магистратов и политического администратора. Священнослужители учили, что власти следует создавать посредством выборов, и Совет Толедо образовал основы парламентской системы Испании, которая, пусть и получила продолжение очень нескоро, оказалась старейшей в мире. Но монархии готов в Испании и саксов в Англии, в которых знать и прелаты окружили трон подобием свободных институтов, исчезли бесследно; народом, который процветал и затмил другие народы, были франки, не имевшие родовой знати. Их закон о престолонаследии стал на целую тысячу лет объектом непоколебимого суеверия, и феодальная система у франков развилась до своих крайних форм. При феодализме земля стала мерой и владыкой вещей. Не имея никакого другого источника богатства, кроме плодородия земли, люди зависели от землевладельца, способного избавить их от голодной смерти. Его власть стала довлеть над свободой подданных и властью государства. Каждый барон, говорит французская пословица, — суверен в своих землях. Народы Запада раздирались между соперничающими тираниями местных магнатов и абсолютного монарха, когда на сцену выступила сила, которая какое-то время вершила власть и над вассалами, и над господином. В дни завоевания, когда норманны уничтожили свободы в Англии, грубые учреждения, принесенные саксами, готами и франками из лесов Германии, пришли в упадок, а новый элемент — народное правление, подкрепленный впоследствии подъемом городов и образованием среднего класса, еще не стал активным. Единственной влиятельной силой, способной противостоять феодальной иерархии, была церковная иерархия. Они столкнулись, когда развитие феодализма начало угрожать независимости церкви, постепенно подчиняя прелатов той форме личной зависимости от государя, которая была характерна для тевтонского государства. Этому конфликту, длившемуся 400 лет, мы обязаны возникновением гражданской свободы. Если бы церковь продолжала поддерживать троны помазанных ею королей, или если бы борьба быстро закончилась чьей-то безраздельной победой, то вся Европа канула бы в византийский или московский деспотизм. Ибо целью обеих соперничающих партий была абсолютная власть. Но хотя свобода не являлась целью их борьбы, она была средством, с помощью которого мирская и духовная власти призывали народ под свои знамена. В ходе этого соперничества города Италии и Германии, завоевали свои привилегии, Франция получила Генеральные Штаты, а Англия — парламент. Длившийся спор предотвращал рост влияния божественного права. Существовала традиция рассматривать королевскую власть как фактическую собственность семьи, ею обладающей. Но авторитет религии, и особенно папства, был на стороне тех, кто отрицал неоспоримость королевского титула. Во Франции существовала точка зрения, названная впоследствии галликанской теорией, согласно которой правящий дом стоит над законом и скипетр не должен уходить из него, пока живы принцы королевской крови, потомки Святого Людовика7. Однако в других странах сама клятва верности предполагала свою условность и должна была соблюдаться только при добропорядочном поведении монарха. Это соответствовало народному праву, которому подчинялись все монархи: король Иоанн Безземельный был объявлен бунтовщиком против баронов, люди же, которые возвели на трон Эдуарда III8, свергнув его отца, провозгласили максиму: Vox populi Vox Dei56. И эта доктрина Божественного права народа восставать и свергать правителей, получив санкцию религии, обрела надежную опору и стала достаточно сильной, чтобы оказать сопротивление и церкви и королю. В борьбе между домом Брюса и домом Плантагенетов за владение Шотландией и Ирландией английская претензия была поддержана обвинениями Рима. Но ирландцы и скотты отклонили ее, и обращение, которым парламент Шотландии уведомляет Папу о своем решении, показывает, какие глубокие корни пустило право народа. О Роберте Брюсе9 там было сказано следующее: ’’Божественное Провидение, законы и обычаи страны, которые мы готовы защитить ценой смерти, и выбор народа сделали его нашим королем. Если он когда-либо предаст свои принципы и согласится с тем, что мы должны подчиниться английскому королю, то мы будем считать его врагом, вероломным нарушителем наших и его собственных прав и изберем на его место дру гого. Мы печемся не о славе, не о богатстве, но лишь о свободе, которую настоящий человек отдаст только вместе с жизнью”. Такая оценка роли короля естественна для людей, привыкших видеть тех, кто пользовался у них наибольшим уважением, постоянно борющимися с правителями. Григорий VII10 начал третировать гражданские власти, заявляя, что они сотворены дьяволом, и уже в его времена обе партии пришли к признанию суверенности народа и взывали к нему как непосредственному источнику власти. Два века спустя эта политическая теория обрела определенность и силу среди гвельфов — церковной партии — и гиббелинов — сторонников империи. Вот сентенция знаменитого сторонника гвельфов: ’’Король, изменивший своему долгу, не может требовать повиновения. Это не восстание, направленное на свержение короля; поскольку он сам восстал, народ вправе низложить его. Однако лучше ограничить его власть, чтобы не допустить злоупотреблений. С этой целью весь народ должен участвовать в управлении. Государственный строй должен соединять ограниченную и выборную монархию с аристократией по признаку учености, и такую демократию, которая обеспечивала бы доступ к власти для всех классов посредством народных выборов. Ни одно правительство не вправе взимать налоги сверх меры, установленной народом. Всякая политическая власть осуществляется с согласия народа, и все законы должны приниматься народом или его представителями. Мы не можем чувствовать себя в безопасности, пока зависим от воли другого человека”. Это рассуждение, представляющее собой первое изложение виговской теории революции, взято из сочинения Фомы Аквинского, о котором лорд Бэкон11 сказал, что из всех богословов у него самое большое сердце. И вместе с тем достойно упоминания, что Фома писал в то время, когда Симон де Монтифорт12 судился с палатой общин, и что политическая теория неаполитанского монаха была изложена за многие столетия до английского государственного мужа. Самым известным писателем партии гибеллинов был Марсилий из Падуи13. ’Законы, — писал он, — черпают свой авторитет из народа и хиреют без его санкции. Поскольку целое больше своей части, несправедливо, чтобы власть устанавливала законы для целого; и поскольку люди равны, несправедливо, если один человек связан законами, установленными другим. Повинуясь же законам, с которыми все согласны, люди действительно управляют сами собой. Монарх, утвержденный законодательной властью и исполняющий ее волю, должен располагать вооруженной силой, достаточной для принуждения отдельных индивидов, но не достаточной для контроля над большинством народа. Он ответственен перед народом и подчинен закону, и народ, который назначает его и предписывает его обязанности, должен следить, чтобы он повиновался Конституции и в случае нарушения прогнать его. Права граждан не зависят от их вероисповедания, и никто не может быть наказан за религиозные взгляды”. Этот писатель, который в чем- то пошел дальше Локка и Монтескье, и который, если говорить о суверенитете народа, представительном правлении, превосходстве законо дательной власти над исполнительной и свободе совести, столь глубоко понимал принципы, признанные в современном мире, — жил в эпоху правления Эдуарда II14, 550 лет назад. Знаменательно согласие этих людей в столь многих вопросах, которые с того времени стали предметом спора, — а ведь они принадлежали к враждующим школам и считали друг друга достойными смерти. Святой Фома хотел, чтобы папство контролировало все христианские правительства. Марсилий стремился подчинить служителей церкви законам страны, ограничить их численность и размеры собственности. Поскольку великий спор был продолжителен, многие вещи постепенно прояснились и переросли в устойчивые убеждения. Ибо мысли провидцев не просто превосходили уровень современников, — можно было надеяться, что они будут иметь влияние в мире повседневности. Древнее правление баронов серьезно пошатнулось. Открытие Востока во времена крестовых походов сообщило мощный импульс промышленности. Движение из деревни в город приобрело устойчивый характер, но в феодальной машине не предусматривалось правление города. Когда люди научились добывать средства к существованию независимо от доброй воли класса земледельцев, лендлорд большей частью утратил свой вес, а все более влиятельными становились владельцы движимого имущества. Горожане не только освободились от опеки прелатов и баронов, но и попытались взять в свои руки и поставить на службу своим интересам управление государством. XIV в. наполнен суетной борьбой между демократией и рыцарством. Итальянские города, с их передовым образованием и цивилизованностью, создали и первые демократические конституции — идеальные и обычно непрактичные. Швейцарцы сбросили ярмо Австрии. Возникли две длинные цепочки свободных городов — в долине Рейна и центре Германии. Граждане Парижа, получив владение короля, реформировали государство и начали потрясающие эксперименты по управлению Францией. Но самый здоровый и энергичный из всех стран континента рост муниципальных свобод наблюдался в Бельгии, которая с тех незапамятных времен проявляла наибольшее упорство в верности принципу самоуправления. Столь громадны были ресурсы фламандских городов, столь широко движение демократии, что долго казался возможным перевес нового интереса, переход власти от военной аристократии к богатым и умным людям, жившим торговлей. Однако Риенцо15, Марсель16, Артевельде17 и другие лидеры незрелой демократии тех дней жили и умерли напрасно. Рывок среднего класса обнажил нужды, страсти, надежды страдавших бедняков; яростные бунты во Франции и Англии вызвали реакцию, которая отбросила на столетия назад реформу власти, на пути демократии встал кровавый призрак социальной революции. Вооруженные граждане Гента были раздавлены французским рыцарством, и монархия одна пожинала плоды изменений в положении классов и воздействовала на умы людей. Оглядываясь на тысячелетний период, называемый Средними веками, с тем чтобы составить представление о сделанном тогда если не в направлении совершенствования институтов, то по крайней мере в отношении познания политической истины, мы обнаруживаем следующее: представительное правление, неизвестное древним, стало почти повсеместным. Методы выборов были грубые, однако принцип, согласно которому налог не является законным, не будучи одобрен налогоплательщиком, — т.е. признающий налогообложение неотделимым от представительства, — не был привилегией отдельных стран, но правом всех. Ни один правитель в мире, сказал Филипп Комин, не может изъять ни пенни без согласия народа. Рабство было отменено почти везде, и абсолютная власть казалась более нетерпимой и преступной, чем рабство. Право на восстание не только признавалось, но считалось долгом, санкционированным религией. Даже принципы Акта Habeas Corpus и правило подоходного налога были уже известны. Результаты древнего политического развития — абсолютное государство. Политический продукт Средних веков — система государств, в которых власть ограничена представительством сильных классов, привилегированных ассоциаций и признанием долга, превосходящего человеческие установления. В отношении практического осуществления того, что считалось благом, почти все еще было впереди. Но великие принципиальные проблемы уже нашли свое решение. Мы подошли к следующему вопросу: как XVI в. использовал сокровища, накопленные Средними веками? Самым выдающимся знаменем времени был упадок влияния религии, царившей столь долго. 60 лет прошло после изобретения печатного станка и 30 тысяч книг вышло из европейских типографий, прежде чем решили напечатать греческое Евангелие. В дни, когда каждое государство считало единство веры предметом своей главной заботы, появляется мысль о том, что права людей и отношение к ним со стороны ближних и правителей зависят от исповедуемой религии; и общество не признавало равных обязательств по отношению к туркам, евреям, язычникам, еретикам, служителям дьявола и — правоверным христианам. Когда могущество религии стало слабеть, государство объявило определение врагов своей исключительной привилегией и государственным интересом. Представление, что государственные цели оправдывают любые средства, получило систематическую форму благодаря Макиавелли18. Он был проницательным политиком, искренне обеспокоенным устранением препятствий, мешающим разумному управлению Италией. Ему казалось, что самая досадная помеха для разума — это совесть и что энергичное и искусное правление, необходимое для успешного осуществления сложных планов, совершенно невозможно, если правительства стесняют себя нормами прописной морали. Его безрассудно смелую теорию в следующем веке признали люди, наделенные высокими личными качествами. Они поняли, что в критические моменты добродетели редко достает сил для утверждения блага, и поэтому она пасует перед теми, кто постиг смысл максимы о не- возможости приготовить омлет, не разбив яиц. Они считали, что государственная нравственность отличается от личной, ибо никакое правительство не может подставить другую щеку или поставить милосердие выше справедливости. И они не могли сказать, что существуют какие- то другие стандарты для действий народа, помимо мирского благоденствия, провозглашенного Небом. Учение Макиавелли едва ли выдержало бы испытание парламентским правлением, потому что публичное обсуждение требует по крайней мере проявления доброй воли. Но оно дало мощный импульс абсолютизму, заглушив совесть религиозных королей, и сделало добро почти неотличимым от зла. Карл V19 предложил 5000 крон за убийство врага. Фердинанд I20 и Фердинанд II21, Генрих III22 и Людовик XIII23 предательски казнили своих наиболее опасных сильных соперников. Елизавета и Мария Стюарт24 тоже старались убить друг друга. Дорога абсолютной монархии к триумфу вымощена не отдельными злонамеренными поступками, но ученой философией преступления и таким полным извращением морального чувства, какого не бывало со времени реформирования стоиками нравственности язычества. Интересы клерикалов, которые имели много возможностей послужить делу свободы в ходе продолжительной борьбы против феодализма и рабства, соединились с интересами королей. Предпринимались попытки реформировать церковь по конституционной модели. Они оказались неудачными, но объединили иерархию и корону, увидевших в системе разделения властей общего врага. Сильные государи смогли подчинить духовенство во Франции и Испании, на Сицилии и в Англии. Абсолютная монархия во Франции была создана за два последующих столетия двенадцатью кардиналами-политиканами. Короли Испании добились того же почти одним ударом, оживив и приспособив к собственным нуждам суд Инквизиции, который уходил в прошлое, однако сослужил свою службу, вооружив их ужасом террора, который быстро превратил их в деспотов. Одно поколение стало свидетелем изменений во всей Европе — от анархии периода войн Алой и Белой Розы до пылкого подчинения и благодарного соглашательства с тиранией, которым отмечено правление Генриха VIII25 и королей его времени. Ход событий ускорился, когда в Виттенберге началась Реформация. Можно было ожидать, что влияние Лютера остановит потоп абсолютизма. Ведь Лютер всюду сталкивался с тесным союзом церкви и государства, и значительная часть страны управлялась враждебными ему правителями, бывшими римскими прелатами. Ему действительно приходилось опасаться больше светских, чем духовных врагов. Видные немецкие епископы полагали, что требования протестантов должно удовлетворить, но тщетно сам Папа призывал императора к примирению. Карл V объявил Лютера вне закона и попытался подстеречь и убить его; баварские герцоги активно обезглавливали и сжигали учеников Лютера, тогда как демократия городов обычно вставала на сторону последнего. Но ужас перед революцией был глубочайшим политическим чувством Лютера, и внесший блеск, с которым священники — сторонники Гвельфов — взяли верх над пассивным повиновением века апостолов, характерен для средневекового метода интерпретации, им отвергаемого. Он на один лишь миг изменил себе в поздние годы, однако существо его политического учения всегда было глубоко консервативным. Лютеранские государства стали царством неподвижности, и писатели-лютеране неизменно осуждали демократическую литературу второго века Реформации. Швейцарские реформаторы смелее немецких и ближе к политике. Цюрих и Женева были республиками, и дух правления в них повлиял на Цвингли26 и Кальвина. Цвингли действительно не отступил от средневековой доктрины, согласно которой дурные магистраты должны быть распущены. Однако он был убит слишком рано и не успел оказать глубокого и длительного влияния на политический характер протестантизма. Кальвин, хотя и считался республиканцем, представлял народ неспособным к самоуправлению и объявил народное собрание злом, которое надлежит устранить. Он желал, чтобы установилась аристократия избранных, вооруженная средствами наказания не только преступлений, но и порока, и заблуждений. Он считал, что средневековые законы недостаточно суровы и отдавал предпочтение самому несокрушимому оружию, которое инквизиция вложила в руки государства, — праву подвергать заключенных невыносимым пыткам не по причине их вины, а по причине недоказуемости оной. Его учение, хотя и не предполагало поддержки и распространения народных институтов, было так враждебно по отношению к соседним королям, что во французском издании "Институций” пришлось смягчить выражения, когда речь шла о его политических взглядах. Непосредственно политическое влияние Реформации оказалось более слабым, чем можно было ожидать. Большинство государств было достаточно сильно, чтобы контролировать ее. Некоторые из них мощным усилием перекрыли разлившееся наводнение. Другие с непревзойденным искусством обратили Реформацию себе на пользу. Одна лишь Польша избежала влияния Реформации, предоставив той идти своей дорогой. Шотландия — единственное королевство, в котором Реформация одержала триумфальную победу над сопротивлением государства, а Ирландия — единственная страна, где она потерпела поражение, несмотря на правительственную поддержку. Почти во всех остальных случаях правители, и поддерживавшие Реформацию, и противостоящие ей, использовали возбуждаемые ею ревностность, волнение и страстность как средство укрепления своей власти. Народы чрезвычайно охотно наделяли своих государей любыми прерогативами, необходимыми для сохранения их веры; во всеуслышание провозглашалось, что главная задача тяжелого времени — разведение порознь церкви и государства, разделение властей, смешавшихся в результате вековых усилий. Вершились ужасные дела, где религиозные страсти часто служили лишь инструментом, а политика — мотивом. Фанатизм находил выражение в массах, однако массы редко заражались фанатизмом, и приписываемые им преступления обычно являлись результатом расчета бесстрастных политиков. Когда король Франции задумал перебить всех протестантов, он поручил это своим агентам. Резня нигде не стала стихийной народной расправой, и во многих городах и даже провинциях магистраты отказались повиноваться воле короля. Козни двора были так далеки от простого фанатизма, что королева немедленно бросила вызов, предложив Елизавете проделать то же самое с английскими католиками. Франциск I27 и Генрих II28 послали около 100 гугенотов на костер, будучи при этом искренними и усердными проводниками протестантизма в Германии. Сэр Никола Бэкон29 был одним из министров, угнетавших английский народ. Когда гугеноты-эмигранты прибыли в Англию, он так невзлюбил их, что напомнил парламенту о том скором способе, каким Генрих V30 в Азенкуре решил судьбу французов, попавших в его руки. Джон Нокс считал, что каждый католик в Шотландии должен умереть, и ни у одного человека никогда не было более суровых и неумолимых учеников. Однако его совету не последовали. Вся политика в религиозных конфликтах направлялась верховной властью. Когда умер последний из реформаторов, религия, вместо освобождения народов, занялась оправданием злодеяний деспотов. Кальвин проповедовал, Беллармини31 читал лекции, Макиавелли правил. В конце века произошли три события, которые ознаменовали начало важных перемен. Варфоломеевская ночь убедила основную массу кальвинистов в законности восстания против тирана, и они поддержали теорию, впервые выдвинутую епископом Винчестерским57 и воспринятую Ноксом и Бьюкененом32 от их учителя в Париже, непосредственно в средневековых школах. Рожденная возмущением против французского короля, она вскоре была применена на практике против короля Испании. Восставшие Нидерланды Торжественным актом сместили Филиппа II33 и объявили о своей независимости под управлением принца Оранского34, который служил и остался в звании Лейтенанта Его величества. Их пример был важен, и не только потому, что приверженцы одной религии сместили монарха, исповедовавшего другую религию и веру, как это произошло и в Шотландии, но также потому, что восстание вместо монархии установило республику и вынудило государственные законы Европы признать совершившуюся революцию. В это же время французские католики, выступив против Генриха III, презреннейшего из тиранов, и его наследника Генриха IV Наваррского35, который, издав Нантский эдикт, оттолкнул от себя большую часть народа, сражались за те же принципы мечом и пером. Можно заставить множество полок теми книгами, что вышли в защиту этих принципов за полстолетия, и в их числе были самые исчерпывающие из когда-либо написанных трактатов о праве. Но почти все они страдают дефектом, обесценивающим политическую литературу Средних веков. Эта литература, как я старался показать, совершенно замечательна, и ее заслуги в деле человеческого прогресса огромны. Однако после смерти Святого Бернарда36 и вплоть до выхода в свет ’’Утопии” сэра Томаса Мора37 вряд ли найдется писатель, который не подчинял бы свои политические теории либо папе, либо королю. Мыслители, пришедшие после Реформации, тоже всегда размышляли о законах с точки зрения их последствий для католиков или протестантов. Нокс метал громы и молнии в адрес ’’чудовищного режима женщин”, так как королева Англии обратилась к массам, а королева Испании Марианна38 одобрила убийство Генриха III, заключившего союз с гугенотами. Учение об оправданности убийства тирана, впервые выдвинутое среди христиан, видимо, Джоном Солсберийским39, самым выдающимся английским мыслителем XII в., и поддержанное Роджером Бэконом40, знаменитейшим англичанином XIII в., приобрело к тому времени фатальное значение. Никто всерьез не думал, что политика имеет целью справедливость либо несправедливость, и не пытался создать систему принципов, которые обосновали бы благо, общее для всех религий. ’’Церковная политика” Гукера41, пребывает почти в полном одиночестве среди сочинений, о которых я говорю, и по-прежнему читается с восхищением каждым мыслящим человеком, видящим в ней самый ранний и прекраснейший образец классической прозы на нашем языке. Но хотя и немногие работы пережили свое время, они связали эпоху теорий и поколения свободных людей, внушив нам мужественные понятия о необходимости ограничения властей и о разумных пределах повиновения. Даже грубое насилие Бьюкенена и Бухера42 было звеном в цепи традиции, связавшей нидерландское восстание с Долгим парламентом и Святого Фому — с Эдмундом Берком43. Если бы люди поняли, что характер правления не определяется Божественным правом и что произвол есть нарушение последнего, они несомненно обрели бы хорошее лекарство против болезни, одолевшей Европу. Однако хотя знание этой истины могло бы внести свой вклад в разрушение старого порядка, она мало помогла бы прогрессу и реформам. Сопротивление тирании еще не означает способность установить вместо нее законное правление. Эшафот в Тайберне44, может быть, вещь полезная, но лучше, если бы правонарушитель остался жить для покаяния и исправления. Принципы, которые помогают различить добро и зло в политике и обеспечивают достойное существование государства, еще не были найдены. Французский философ Шаррон45 — один из людей, которые менее других были деморализованы партийным духом и не так ослеплены рьяной преданностью делу. В пассаже, почти буквально заимствованном из Святого Фомы, он описывает нашу зависимость от законов природы, с которыми должно сообразовываться всякое законодательство, и обосновывает это не с помощью света Богооткровенной религии, но ссылаясь на голос универсального разума, посредством которого Господь просвещает совесть людей. На этом основании Гроций46 начертал скрижали действительной политической науки. Собирая материал ы по международному праву, он вынужден был выйти за пределы национальных кодексов, и сектантских интересов и искать принцип, общий для всего человечества. Принципы права, говорил он, должны существовать, даже если мы предполагаем, что не существует Бог. Под такими неясными словами он имел в виду, что принципы не должны зависеть от Откровения. С этого момента стало возможно превратить политику в дело принципа и совести, и поэтому получалось, что люди и народы, несмотря на все различия, могли жить в мире, обеспечиваемом всеобщим правом. Сам Гроций не сумел развернуть свое открытие и лишил его всякой силы, поскольку признавал, что право на царство можно использовать как абсолютную собственность, не подчинялось никаким условиям. Когда Кумберленд47 и Пуффендорф48 раскрыли истинное значение учения Гроция, все устоявшиеся власти и все победившие интересы в ужасе отшатнулись. Никто не хотел отказываться от преимуществ, завоеванных силой и ловкостью, на том основании, что они противоречат не Десяти Заповедям, но неизвестному кодексу, который сам Гроций и не пытался изложить и относительно которого не было согласия даже у двух философов. Оказалось, что все лица, уяснившие, что политическая наука есть дело совести, а не силы или выгоды, должны рассматривать своих противников как людей беспринципных, что их спор будет постоянно упираться в мораль и не может считаться правомерным довод о благих намерениях, смягчавший ожесточение религиозных войн. Почти все выдающиеся люди XVII в. отвернулись от новшества. В XVIII в. две идеи Гроция — о существовании политических истин, определяющих собой целесообразность жизни или гибели всякого государства и интереса, и о том, что общество держится реальными или гипотетическими договорами, — стали, уже в других руках, рычагом, который повернул мир. Когда при помощи действий, имеющих вид непререкаемых и неизменных законов, королевская власть поборола всех врагов и недругов, она стала религией. Старые конкуренты, барон и прелат,0 выступали как ее сторонники. Год за годом собрания, распространенные на всем континенте как форма самоуправления провинций и привилегированных классов, собирались в последний раз и расходились к удовлетворению народа, который научился поклоняться трону как гаранту единства, источнику процветания и власти, защитнику правой веры и покровителю талантов. Бурбоны, похитившие корону у восставшей демократии, Стюарты, пришедшие к власти как узурпаторы, выдвинули доктрину, согласно которой государства образуются доблестью, мудрой политикой и династическими браками и король, следовательно, имеет приоритет над народом, является его создателем, а не порождением, и королевское правление не нуждается ни в чьем согласии. Теология закрепила Божественное право пассивным повиновением. В золотой век богословия архиепископ Уошер49, самый образованный из англиканских прелатов, и Боссюэ50, способнейший из французских, объявили, что сопротивление королям — преступление и последние могут законно использовать принуждение в отношении религиозных убеждений подданных. Философы от всего сердца поддержали служителей церкви. Бэкон основывал свои надежды на человеческий прогресс на сильной руке короля. Декарт51 советовал королям сокращать всех, кто мог бы оказать сопротивление их власти. Гоббс52 учил, что власть всегда права. Паскаль53 считал, абсурдным реформировать законы или устанавливать идеальную справедливость, противоречащую реальной силе. Даже Спиноза54, республиканец и иудей, давал Государству право абсолютного контроля над религией. Монархия настолько очаровала воображение людей, что, в отличие от бесцеремонного духа Средних веков, люди умирали от шока, узнав о казни Карла I55; то же самое происходило после смерти Людовика XVI56 и герцога Энгиенского57. Классической страной абсолютной монархии стала Франция. Ришелье утверждал, что бедствующий народ нельзя удержать в повиновении. Канцлер считал, что Францией невозможно управлять без права на произвольный арест и высылку и в случае государственной опасности не следует останавливаться перед гибелью сотни—другой невинных людей. Министр финансов называл подстрекательством требование, чтобы корона была верна принятым обязательствам. Близко знавшие Людовика XIV свидетельствовали, что даже малейшее неповиновение королевской воле считалось преступлением, наказуемым смертной казнью. Людовик использовал эту максиму сполна. Он чистосердечно считал, что короли не более связаны условиями договора, чем словами комплимента, и что в собственности его подданных нет ничего такого, что нельзя законным образом отобрать. Во исполнение этого принципа король внял совету маршала Вобана58, который, ужаснувшись нищете народа, предложил заменить все существующие подати единым и менее тяжким налогом, — и ввел новый налог, сохранив при этом старые. Имея половину нынешнего населения, он содержал армию в 450 тыс. человек, примерно в два раза больше той, что Наполеон III собрал для нападения на Германию. Тем временем народ питался травой. Франция, говорил Фенелон59, — это один громадный госпиталь. Французские историки установили, что за одно поколение от недоедания умерло шесть млн человек. Легко назвать тиранов более жестоких, зловредных и одиозных, чем Людовик XIV, но ни один из них не доставил своим правлением столько страданий и несправедливостей. И восхищение, которое Людовик XIV вызывал у самых просвещенных своих современников, показывает страшную глубину падения совести европейцев, совершившегося из-за подлости абсолютизма. Республики тех дней большей частью управлялись таким образом, чтобы примирить людей с наименее постыдными пороками монархии. Польша была государством, созданным центробежными силами. То, что знать называла свободой, на деле было правом каждого дворянина наложить вето на акты Сейма и тиранить крестьян в своем поместье, — право, от которого они не хотели отказываться вплоть до раздела Польши, подтвердив тем самым слова проповедника, некогда сказавшего: ”Вы погибнете не от вторжения или войны, а от ваших инфернальных свобод”. Венеция пострадала от противоположного зла — крайней концентрации власти. Там правило бы мудрейшее из правительств, которое редко ошибалось, если бы не считало другие мотивы столь же мудрыми, как и свои собственные, и принимало бы в расчет человеческие страсти и глупость, о которых не имело ясного представления. Но верховная власть знати перешла к комитету, от комитета — к Совету Десяти, от Десяти — к Трем Инквизиторам Государства, и в такой чрезмерно централизованной форме она превратилась, примерно в 1600 г., в ужасающий деспотизм. Я показал вам, как Макиавелли выдвинул амо ральную теорию, необходимую для осуществления королевского абсолютизма. Абсолютистская олигархия в Венеции нуждалась в такой же гарантии против протеста совести. Ее придумал мыслитель, равный Макиавелли, который проанализировал нужды и возможности аристократии и пришел к выводу, что лучшее средство безопасности — яд. Всего лишь 100 лет назад венецианские сенаторы, отличившиеся почтенной и даже религиозной жизнью, нанимали убийц ради общественного блага, испытывая при этом не больше угрызений совести, чем Филипп II или Карл IX60. Швейцарские кантоны, особенно Женева, оказывали глубокое влияние на общественное мнение кануна Французской революции, но не принимали никакого участия в инаугурации права. Эта честь принадлежит одним Нидерландам. Они заслужили ее не формой правления, дефектной и сомнительной, ибо партия принца Оранского постоянно составляла заговоры против правительства и сразила двух самых выдающихся республиканских политиков, а Вильгельм III61 заигрывал с англичанами, с тем чтобы заполучить корону, — они заслужили эту честь свободой печати, которая сделала Голландию землей обетованной, откуда в мрачнейшие времена жертвы угнетателей могли обратиться ко всей Европе. Указ Людовика XIV, требовавший от каждого французского протестанта отречения от веры, был издан в тот год, когда Яков И62 стал королем. Протестанты-беженцы сделали то же самое, что и их предки 100 лет назад. Они потребовали восстановить власть подданных над правителями, которые нарушили их первоначальный договор, и все державы, исключая Францию, согласились с их аргументом и организовали экспедицию во главе с Вильгельмом Оранским, которая была слабым рассветом ясного дня. Именно такому беспрецедентному стечению обстоятельств на континенте, а не собственной энергии, обязана Англия своим освобождением. Усилия, предпринятые шотландцами, ирландцами и, наконец, Долгим парламентом, с тем чтобы избавиться от скверного правления Стюартов, оказались тщетными не из-за сопротивления монархии, а из-за беспомощности республики. Государство и церковь были сметены; при способнейшем из правителей, когда-либо порожденных революцией, возникли новые институты, и Англия, разбуженная движением политической мысли, породила по меньшей мере двух мыслителей, которые обладали способностью видеть многие вещи столь же хорошо и четко, как мы теперь. Но Конституция Кромвеля была свернута, как свиток, Гаррингтон63 и Лильберн64, послужив какое-то время предметом насмешек, забылись, страна, признала провал своих усилий, отреклась от поставленных целей и с энтузиазмом, без сколько-нибудь серьезных требований повергла себя к ногам недостойного короля. Если бы англичане сделали только это для избавления человечества от всепроникающего гнета неограниченной монархии, то они принесли бы больше вреда, нежели пользы. Своим фанатичным предательством, насилуя парламент и закон, они добились смерти короля Карла I, и своим непристойным латинским памфлетом Мильтон65 оправдывал этот акт и показывал всему свету, что республиканцы одинаково враждебны по отношению к Свободе и Власти и не верят в самих себя. Они усилили и придали смысл движению роялистов, что в период реставрации свело на нет все их достижения. Если бы ничего не делалось для исправления этих недостатков и непоследовательностей в политике, то Англия пошла бы путем всех других народов. В это время в чем-то оправдалась старая шутка о нелюбви англичан к умозрению, гласящая, что вся наша философия сводится к короткому катехизису в двух вопросах: “What is mind? No matter. What is matter? Never mind”. Единственно приемлемым был призыв вернуться к традиции. Патриоты обычно говорили, что они идут старым путем и не хотят менять законы. Чтобы подкрепить свой довод, они придумали историю о том, будто конституция пришла из Трои и римляне составили ее в неприкосновенности. Такие басни оказались бесполезными против Страф- форда66, и оракул прецедента иногда давал ответы, враждебные интересам народа. В вопросах религиозных, с точки зрения практики XVI в., так же как и XV в., это решительно свидетельствовало в пользу нетерпимости. По команде короля нация в течение жизни одного поколения четыре раза с легкостью меняла веру, что произвело фатальное впечатление на Лауда67. В стране, где объявляют вне закона каждую религию по очереди, применяют разнообразные карательные меры против Лолларда68 и ариан, против Аугсбургского исповедания веры и Рима, корноухим пуританам, казалось, ничего не угрожало. Но пришел век более сильных убеждений, и люди решили оставить старые пути, которые привели на эшафот и дыбу, чтобы заставить мудрость предков и статуты страны склониться перед неписанным законом. Религиозная свобода — мечта великих христианских мыслителей века Константина и Валентиниана69, мечта, которая так и не осуществилась в Империи и была грубо поругана, когда варвары поняли, что для ее осуществления их умения управлять цивилизованными народами других вероисповеданий недостаточно; и тогда было навязано единство культа — кровавыми законами и еще более жестокими теориями. Но начиная от святых Афанасия70 и Амвросия71 до Эразма72 и Мора каждый век слышал протесты серьезных людей, выступавших в защиту свободы совести, и мирные дни накануне реформации наполнялись ожиданием торжества. В последовавшей смуте люди были рады терпимости, обретенной путем привилегий и компромисса, и охотно отказались от более широкого применения принципа. Социний73 первым, на том основании, что церковь должна быть отделена от государства, потребовал всеобщей терпимости. Но он разоружил собственную теорию, ибо строго придерживался пассивного повиновения. Мысль о том, что религиозная свобода — начало, порождающее гражданскую, а эта последняя — необходимое условие свободы религиозной, — стала открытием, которого надо было ждать до XVII в. За много лет до того, как имена Мильтона, Тейлора74, Бакстера75 и Локка прославились из-за яростного осуждения нетерпимости, среди Независимых конгрегаций имелись энергичные и искренние приверженцы принципа, согласно которому свобода церкви может быть обеспечена только за счет ограничения власти государства. Эта великая политическая идея, санкционировавшая свободу и посвятившая ее Богу, учившая людей ценить свободы других, как свои собственные, и защищать их скорее во имя любви к справедливости и милосердию, нежели как требование права, предстала душой всего того великого и доброго, что было в прогрессе последних двух столетий. Религия даже при неизбежном влиянии мирских страстей, внесла не меньший вклад в превращение этой страны в аванпост свободы, чем ясные политические понятия. Таким явилось глубочайшее течение в движении 1641 г., и оно осталось сильнейшим мотивом, пережившим реакцию 1660 г. Величайшие писатели партии вигов, Берк и Маколей76, постоянно представляли деятелей революции как законных предшественников современной свободы. Унизительно находить политические истоки в Алджерноне Сидни77— платном агенте французского короля; в лорде Расселе78, противодействовавшем религиозной терпимости не хуже абсолютной монархии; в Шефтсбери79, который обагрил руки невинной кровью, пролитой из-за лжесвидетельства; в Галифаксе80, считавшем необходимым поддерживать любой заговор, даже неправедный; в Мальборо81, пославшем своих товарищей на верную гибель во Франции; в Локке, чье понятие о свободе одухотворено лишь безопасностью собственности и не противоречит рабству и гонениям; в Аддисоне82, полагавшем, что право голоса по вопросам налогообложения обеспечено только в его собственной стране. Дефо83 уверяет, что со времен Карла II84 до правления Георга I85 он не знает ни одного политика, который был бы искренне предан какой-либо партии, и что упрямство государственных мужей с их нападками на поздних Стюартов отбросило дело прогресса на столетие назад. Когда раскрылось содержание тайного договора, согласно которому Людовик XIV обязывался поддержать Карла II в разгоне парламента, если Карл уничтожит англиканскую церковь, стали необходимы уступки, чтобы успокоить встревоженный народ. Было решено, что после победы Якова большая часть королевских прерогатив передается парламенту. Одновременно была бы нейтрализована бездарность нонконформистов и католиков. Если бы прошел Билль об ограничении, который с замечательным рвением поддерживал Галифакс, то конституционная монархия в XVII в. продвинулась бы дальше, чем ей было суждено продвинутья во второй четверти XIX в. Но враги Якова, ведомые принцем Оранским, предпочли протестантского короля, чья власть была бы почти абсолютной, конституционному королю-като- лику. План провалился. Яков пришел к власти, которая в более осторожных руках стала бы практически бесконтрольной, в то время как буря, которая поглотила его, уже набирала силу за морем. Нейтрализовав превосходство Франции, Революция 1688 г. нанесла первый ощутимый удар по континентальному деспотизму. Дома она облегчила положение диссидентов, очистила правосудие, освободила энергию и ресурсы народа и, наконец, Актом о Престолонаследии сделала корону даром народа. Но этот Акт не устанавливал никакого важного принципа и, чтобы обе партии могли работать сообща, не затрагивал фундаментальной проблемы, разделяющей вигов и тори. Ради Божественного права королей он установил, говоря словами Дефо, Божественное право собственников, и их господство продолжалось 70 лет под сенью авторитета Джона Локка, философа, обосновавшего правление джентри. Даже Юм не расширил границ его идей; и его узкоматериалистическая вера в связь свободы и собственности покорила куда более отважный ум Фокса86. Выдвинув идею о том, что власти следует разделить соответственно их природе, а не делению на классы, которую подхватил и с неподражаемым талантом развил Монтескье, Локк стал прародителем долгого правления английских институтов в зарубежных странах. И его доктрина сопротивления или, как он в конце концов назвал ее, призыв к Небесам, довлела над суждениями Чатама87 в момент триумфальных изменений в истории человечества. Наша парламентская система, управляемая великими семействами, видвинувшимися во время Великой революции, была также изобретением, посредством которого избирателей принуждали, а законодателей заставляли голосовать вопреки своим убеждениям, причем запугивание избирателей компенсировалось коррупцией их представителей. Около 1770 г. положение вещей косвенным путем вернулось к тому прежнему состоянию, от которого Революция собиралась избавиться навсегда. Европа, казалось, была неспособна стать домом свободных государств. И вот простые мысли, что человеку следует заниматься своими делами и что народ ответственен перед Небом за деяния государства, — мысли, долго лелеемые в душе одиноких мыслителей и затаившиеся в латинских фолиантах, вдруг, как завоеватели, вырвались под названием "Декларация прав человека" из Америки в мир, который им суждено было изменить. Имело ли британское законодательство конституционное право облагать налогом колонии — трудно сказать, исходя из буквы закона. Общее мнение чаще всего на стороне властей; весь мир считал, что главенствовать должна воля конституционного правителя, а не воля подчиненных людей. Очень немногие смелые писатели заходили так далеко, что утверждали, будто в случае крайней необходимости можно сопротивляться законной власти. Но колонисты Америки, ставшие такими не в погоне за прибылью, а из желания уйти из- под законов, по которым жили остальные англичане, оказались столь чувствительны к внешним проявлениям, что Голубые законы Коннектикута запретили мужчинам ходить в церковь на расстоянии менее десяти футов от своих жен. И предполагаемый налог, составлял всего 12 тыс. фунтов стерлингов в год, мог быть легко выплачен. Однако Эдуард I88 и его Совет не разрешили обложить налогом Англию по тем же причинам, по которым Георгу III89 и его парламенту не следовало облагать налогом Америку. Спор затронул принцип, а именно — право правительства осуществлять контроль. Спорили также о том заключении, согласно которому избранный парламент не имеет юридического права над не представленным в нем народом, и потому английский народ должен отобрать у него власть. Наши лучшие политики понимали, что, каков бы ни был закон, правам народа все же угрожает опасность. Лорд Чатам в речах, более памятных, нежели многие речи в парламенте, призвал Америку к твердости. Лорд Камден90, последний канцлер, сказал: "Налогообложение и представительство неразрывно связаны. Сам Бог соединил их. Никакой британский парламент не может разъединить их". Из элементов этого кризиса Берк построил благороднейшую политическую философию в мире. "Я не знаю, каким образом, — сказал он, — можно выдвинуть обвинения против целого народа. Естественные права человечества действительно священны, и если любая государственная мера, направленная на них, причиняет вред, то протест должен быть фатальным для этой меры, даже если и нельзя принять хартию против нее. Только высший разум, верховенствующий над всеми формами законодательства и администрации, может иметь права диктата" Таким образом, лишь столетие назад было, наконец, покончено с благоразумным умолчанием и политической нерешительностью европейских государственных мужей и получил обоснование принцип, согласно которому народ никогда не должен вручать свою судьбу властям, если не может их контролировать. Американцы положили этот принцип в основание нового правления. Подчинив все гражданские власти народной воле, они связали последнюю ограничениями, которые британское законодательство не вынесло бы. Во время революции во Франции, Англия, так долго служившая примером, никоим образом не могла соперничать с влиянием страны, чьи институты были устроены столь мудро, что защищали свободу даже от опасностей демократии. Когда Луи-Филипп стал королем, он уверял старого республиканца Лафайета91 в том, что виденное во время пребывания в США убедило его в непревзойденности республики как формы правления. В период президентства Монро92, около 50 лет назад, о котором люди до сих пор говорят как об "эре добрых чувств", большинство несуразиц, имевших место при Стюартах, было исправлено, а мотивы позднейших раздоров еще не были сильны. Причины бед старого мира — невежество народа, пауперизм, резкий контраст между богачами и бедняками, религиозные войны, государственные долги, постоянная армия и войны, — практически забылись. Ни в какое другое время и никакая другая страна не разрешала проблем, которые сопровождают рост свободного общества, столь же успешно. Но мое время уже заканчивается, а я едва подошел к решению своей задачи. В прошлые столетия, о которых я говорил, история свободы была историей чего-то несуществующего. Но начиная с Декларации Независимости или, говоря точнее, с того времени, как испанцы низложили своего короля и сами создали для себя новое правительство, единственные известные формы свободного правления — республика и конституционная монархия — распространились по всему миру. Было бы интересно проследить реакцию Америки на монархии, достигшие ее уровня независимости; увидеть, как внезапное возникновение политической экономии внушило мысль о применении методов науки к искусству правления; как Людовик XVI, признав, что деспотизм бесполезен и неспособен даже принудить людей к счастью, обратился к народу, с тем чтобы тот сделал невозможное для него самого и передал скипетр правления среднему классу; как интеллигентные люди Франции содрогаясь от ужасных воспоминаний о пережитом опыте, боролись, чтобы освободить своих детей от князей мира и спасти живое от объятий мертвого, боролись, пока прекраснейшая из возможностей когда-либо предоставленных миру, не была упущена, так как страсть к равенству сделала несбыточной надежду на свободу. И я хотел бы показать вам, что именно тот самый не случайный и продуманный отказ от морального кодекса вымостив пути абсолютной монархии и олигархии, сигнализировал о демократическом требовании к неограниченной власти, а один из ее главных поборников открыто проповедовал развращение морального чувства людей, необходимое для разрушения влияния религии; и знаменитый апостол просвещения и веротерпимости призывал повесить последнего короля на кишках последнего попа. Я бы попытался разъяснить связь между учением Адама Смита93, утверждающим, что труд есть первичный источник всякого богатства, и тем выводом, что производители богатства фактически составляют народ; выводом, опираясь на который, Сиейес94 погубил историческую Францию; я хотел бы показать, что данное Руссо определение общественного договора как добровольного объединения равных партнеров привело Марата95, скоро и неизбежно, к заявлению, что беднейшие классы освобождены законом самосохранения от условий договора, который наградил их нищетой и смертью. Такие классы, находясь в состоянии войны с обществом, имеют право на все, что могут добыть, истребив богатых, и их неизменная теория равенства — главное наследие Революции — вместе с признанием неспособности экономической науки решить проблему бедности, оживила идею обновления общества на основе принципа самопожертвования. Этот принцип вдохновлял общины ессенов и ранних христиан, отцов церкви, каноников и монахов, Эразма — самого знаменитого предшественника Реформации, сэра Томаса Мора — ее наиболее блестящую жертву, Фенелона — самого популярного епископа; однако именно этот принцип, возродившись и просуществовав 40 лет, запятнал себя завистью, ненавистью и кровопролитием, и ныне — он самый опасный враг, подстерегающий нас на пути. Теперь последнее и главное. Сказав о немудрости наших предков, разъяснив бесплодность их конвульсивных попыток сжечь то, чему поклонялись, уравнять грех республики с грехами монархии, показав, что законодательство, отрекшееся от революции, и империализм, увенчавший ее, были всего лишь масками насилия и неправды, я бы хотел, сказать о том, кем и в какой связи был познан истинный закон формирования свободных государств. Этот закон — открытие, родственное тем, что под именем развития, эволюции и непрерывности дали новый и более глубокий метод другим наукам, разрешили древнюю проблему стабильности и изменения и определили влияние традиции на прогресс мысли. Это теория, которая, говоря словами сэра Джеймса Маккин- тоша96, гласит, что Конституции не создаются, а вырастают; теория, утверждающая, что обычаи и национальные качества подданных, а не воля правителя творят законы и, следовательно, тот народ, который сам источник своих собственных органических институтов, должен всегда стремиться к сохранению их целости, считать своим долгом установление гармонии формы и духа. Это открытие, эта теория — результат уникального сотрудничества чистейшего консервативного интеллекта с кровавой революцией, Нибура97 с Мадзини98, чтобы выразить идею национализма, которая куда больше правит движением нынешнего века, нежели идея свободы. Я не хочу заключить сказанное, не обратив внимание на впечатляющий факт, свидетельствующий о том, каким огромным трудом для наших сограждан и их последователей в других странах были тяжелая борьба, мысль и терпение, потребовавшиеся от них для освобождения человека от власти другого человека. Мы должны бороться, так же как и любой народ, против монархов, имеющих сильную волю и возможности, подкрепленные их чужестранными владениями, против людей с редкими способностями, против целых династий прирожденных тиранов. Именно эта горделивая прерогатива отличает нашу историю. Норманны из поколения завоевателей вынуждены были признать требования английского народа. Когда борьба между церковью и государством распространилась на Англию, наши церковнослужители научились бороться за интересы народа, и, с небольшими исключениями, ни иерархической дух заграничных священников, ни монархические склонности, типичные для французов, не были характерны для мыслителей и писателей английской школы. Гражданское право, перешедшее от вырождающейся Священной Римской империи и ставшее повсеместной опорой абсолютистской власти, не действовало в Англии. Канонический закон был ограничен, и эта страна никогда не признавала инквизиции и считала совершенно неприемлемыми ужасные пытки, применяемые континентальными королями как средство устрашения. В конце Средних веков иностранные писатели признавали наше превосходство и указывали на причины этого. После чего наши джентри установили такие средства местного самоуправления, каких не было ни в одной стране. Религиозные разногласия породили терпимость. Запутанность повседневного права научила людей тому, что лучшая гарантия — независимость и неподкупность судей. Все эти объяснения лежат на поверхности и столь же очевидны, как и океан доказательств; однако они являются блестящими проявлениями таких прирожденных качеств, как настойчивость, умеренность, индивидуализм и мужественное чувство долга, которые дали английской нации ее превосходство в строгом искусстве, труда и позволили процветать, хотя это и не удалось бы другому народу на этих негостеприимных берегах. Именно эти качества (хотя ни один великий народ не отличается столь же малой жаждой крови ради славы, и 50-тысячная армия Англии никогда не участвовала в битвах) заставили Наполеона воскликнуть, покидая Ватерлоо: "Ничего не изменилось со времен греков!" Поэтому, если есть основания гордиться прошлым, то тем более обоснованы надежды на будущее. Наши преимущества растут, тогда как другие народы опасаются своих соседей или стремятся захватить их добро. Аномалии и недостатки существуют, но уже не столь многочисленные и нетерпимые, хотя и не менее позорные, нежели прежде. Я остановил свой взгляд на пространствах, освещаемых светом Небес, чтобы не быть слишком тяжелой обузой для того снисхождения, с каким вы сопровождали меня на утомительном и печальном пути, которым люди шли к свободе. Я сделал это, потому что свет, который вел нас, пока еще не погас, и причины, в силу которых мы вышли в авангард свободных народов, еще не истощились, — потому, что история будущего написана в прошлом и былое тождественно грядущему.