5. СОЦИОЛОГИЯ В ГЕРМАНИИ , СОЦИОЛОГИЯ И НАЦИОНАЛ-СОЦИАЛИЗМ
В 1932 году вышла замечательная работа Теодора Гейгера «Социальная стратификация немецкого народа», помеченная как Тетрадь № i серии «Социологические вопросы современности» (51). Новой серии предстояла недолгая жизнь. Прошло менее года после ее основания, и двое из трех ее издателей — Зигмунд Нойман и Альберт Заломон — оказались за пределами Германии; вскоре вслед за ними в эмиграцию отправились авторы объявленных, но неопубликованных тетрадей №№ 3, 4 и 5: Ганс Шпайер, Свен Ример и Шарлотта Люткенс. Да и тетрадь № i вроде бы попала к своим читателям не вовремя; хотя тираж, разумеется, был не слишком большим, труд Гейгера можно было приобрести у штутгартского издателя по первоначальной цене еще в течение нескольких лет. И примечательно это потому, что отчасти теоретический, отчасти социально-статистический анализ «ментальности» различных прослоек немецкого общества, проведенный Гейгером, содержит напечатанный мелким шрифтом тринадцатистраничный «Экскурс» — его здесь также стоит упомянуть — «Средние классы под знаком национал- социализма». Теодор Гейгер дал одно из первых для своей эпохи объяснений успеха национал-социалистского «движения». Программу НСДАП он справедливо считает запутанной и противоречивой, а националистические призывы — заурядными; «Прибойная волна гитлеровского движения... ни в коей мере не идеалистична и даже не имеет отношения к «натурализму крови», но в высшей степени связана с экономическим материализмом, только в негативном смысле. Вероятно, можно утверждать, что разновидности материализма, принесшие разочарование, оказавшиеся бесперспективными и беспомощными, или же те, что пока не обрели уверенности в себе, начинают считать собственные отчаяние или растерянность идеалистическим воодушевлением» (51, Б. 118). И вот Гейгер констатирует особое сродство между «экономическим материализмом» НСДАП и менталитетами как старого сословия независимых мелких буржуа, так и новой прослойки чиновников и служащих. Пользуясь анализом результатов выборов в Веймарской республике, когда уменьшение голосов, поданных за буржуазные партии центра, стало в известной мере параллельным приросту голосов за НСДАП, Гейгер сумел доказать как минимум убедительность гипотезы о связи между ментальностью среднего класса и национал-социалистской политикой. Имеет смысл чуть пристальнее вглядеться в того, кто так рано рассмотрел под лупой науки движение, вскоре после этого распространившееся по всей Германии. При этом, вероятно, нет ничего удивительного в том, что автор процитированных высказываний был социал-демократом; и все же он еще в 1932 году вышел из СДПГ, тем самым в очередной раз разорвав связи собственной жизни. Гейгер родился в 1891 году в Мюнхене, по образованию был юристом, однако, получив докторскую степень, сразу же обратился к занятиям эмпирической и теоретической социологией. Добровольцем он участвовал в Первой мировой войне, вернулся раненым, был награжден орденом, затем по духовным убеждениям и политической ориентации примкнул к левому крылу марксистов. Гейгер был католиком и на всю жизнь сохранил глубокое уважение к католической церкви. Глубокое уважение — это не конфессиональная принадлежность, и в 20-е годы его отлучили от церкви. С 1932 года Гейгер служил ординарным профессором социологии в Брауншвейгском Техническом университете. Здесь он вступал в соприкосновение с национал-социалистами не только теоретически. Когда в 1932 году нацисты изыскивали возможность оформить своему фюреру немецкое гражданство, необходимое для выдвижения его кандидатуры на выборах рейхспрезидента, поначалу они подумывали о том, чтобы сделать его непосредственным коллегой Гейгера, а именно экстраординарным профессором «органического учения об обществе и политике» в Брауншвейгском Техническом университете. На это Сенат университета ответил единогласным протестом, и нельзя сказать, что Гейгер остался к этому протесту совершенно безучастным. В результате Гитлер стал правительственным советником и представителем Брауншвейга в Берлине. То, что нацисты — и, пожалуй, многие социологи, быстро сделавшиеся их союзниками, — после перемены власти не особенно благоволили к Теодору Гейгеру, после всего этого никого не удивит. Напротив того, может показаться поразительным, что тот самый Гейгер, который представлял себе программу НСДАП не в меньшей степени, чем ее практику, 1 сентября 1933 году обратился с письмом к ректору Брауншвейгского Технического университета, чтобы «защититься от упреков в национальной неблагонадежности». В этом письме он обосновал свой выход из СДПГ и заявил, что «всегда был противником марксистско-материалистического мировоззрения, так называемого культур-большевизма и свободомыслия, никогда не отклонялся от национального образа жизни, в том числе и по отношению к военной политике и ко лжи об ответственности за войну, и всегда выступал за национально-немецкое осуществление социализма». Признание Гейгера из Предисловия к вышедшей в 1950 году (часто характеризуемой как его политическое завещание) книге «Общество между пафосом и здравомыслием» можно соотнести и с этим письмом: «За шестнадцать лет, которые прошли после выхода моих последних трудов, написанных по- немецки, я много и разносторонне занимался вопросами идеологии, пропаганды, философии ценностей, социологии познания. Окончательным результатом этого являются мои неортодоксальные воззрения. Поднимая бунт против публично одобряемых сегодня догматов веры, я в то же время сознаюсь в грехах моего собственного прошлого, сожалею о них и каюсь» (53, Б. 7). Но разве Гейгер мало каялся? И зачем ему раскаиваться вообще? Ведь письмо к ректору, написанное в сентябре 1933 года, ему не помогло. Перед тем, как Гейгера формально отстранили от преподавания, он эмигрировал в Данию. Там поначалу он перебивался исследовательскими стипендиями, а затем, в 1938 году, стал ординарным профессором социологии в Орхусе. После вступления немецких войск в Данию, он снова потерял кафедру, вместе с семьей тайно бежал в Швецию и лишь после войны возобновил преподавательскую деятельность в Орхусе. Гейгер, вошедший в историю науки в качестве одного из наиболее значительных немецкоязычных социологов, скончался в 1952 году на обратном пути из Канады после пребывания там в качестве приглашенного профессора40. Показательная жизнь? Можно ли по биографии Теодора Гейгера сделать вывод об отношении немецких социологов к национал-социализму? Разумеется, эта надежда неосуществима. Слишком уж много, казалось бы, несовместимого переплетается в этих отношениях между социологией и национал-социализмом. Были эмигранты, восхвалявшие национал-социализм, и не эмигранты, считавшие себя левыми социалистами; были социал-демократы, ставшие национал- социалистами, и национал-социалисты, обратившиеся к либеральному мышлению в связи с осуществлением собственных грез; эмоциональная неточность постаревших столпов социологии вроде Вернера Зомбарта и Фердинанда Тённи- са сочеталась с суровой мнимой точностью тотальной мобилизации юнгеровского или шпенглеровского образца... Но если мы начнем перечислять противоречия, то сразу поймем, что в самой запутанной карьере Теодора Гейгера все же есть множество черт, характерных для социологии 30-х годов и, пожалуй, имеет смысл проследить некоторые из цепочек следов, оставленных на этом пути. Гейгер был эмигрантом. Тут он, по меньшей мере, подобен большинству тех, кто до 1933 года занимался в Германии со циологией. Количество академических социологов до 1933 года было не слишком велико; большую их часть составляли преподаватели или исследователи, работавшие, как и Гейгер, за пределами университетов в собственном смысле; почти все, как и Гейгер, пришли в социологию из других областей. Тем не менее К. фон Фербер насчитывает в Германском Рейхе в 1933 году почти 500 экономистов и социологов (47); кроме того, можно предполагать, что в столь новой профессиональной сфере, которую еще не коснулась рутина образования, доля тех, кто продуктивно занимался наукой, была особенно велика. И вот из всех немецких экономистов и социологов 1933 года в период нацизма эмигрировало не меньше 47%. Если же принять во внимание, что экономические науки в германских университетах все-таки сохранились, а социология после провалившегося эксперимента по обращению в новую веру почти полностью исчезла, — и к тому же Немецкое Общество социологии погрузилось в сон на двенадцать лег, а социологические публикации могли выходить лишь в весьма ограниченном количестве, — то доля эмигрантов среди социологов существенно возрастет. Возможно, эмигрировали две трети от общего количества немецких социологов Веймарской республики (ср. 57, 66). Что означал этот исход немецких социологов для международной науки, можно выразить в двух фразах. За границей, в особенности в Соединенных Штатах, к поразительному расцвету социологии не в последнюю очередь привел вклад немецких эмигрантов; те, кто продвигает науку, постоянно сталкиваются с именами, которые некогда считались немецкими. С другой же стороны, в Германии социология сегодня, вероятно, еще не достигла уровня 1933 года (как тяжелы такие сравнения!). Это так, хотя многие из эмигрантов после войны вернулись в ФРГ. Назовем десять представительных имен: Теодор Адорно, Арнольд Бергштрессер, Эмерих Франсис, Макс Хоркхаймер, Рене Кёниг, Юлиус Крафт, Гельмут Плесснер, Александр Рюстов, Готфрид Заломон-Делатур, Альфонс Зильберман. Между тем множество других не вернулись, и здесь опять же ради примера стоит назвать десять имен: Рихард Берендт41, Рейнхард Бендикс, Теодор Гейгер, Ханс Герт, Рудольф Хеберле, Пауль Хонигсхайм, Пауль Лазар- сфельд, Карл Мангейм, Александр фон Шельтинг, Луис Вирт. По своей разносторонности такие списки звучат прямо-таки подобно каталогам ведущих социологов мира за последние два поколения. При этом в них даже нет тех, кто занимался пограничными с социологией областями: социальных психологов типа Эриха Фромма и Марии Ягоды, политологов вроде Франца Ноймана и Эрнста Френкеля, юристов, например О. Кан-Фройнда и Й. Шварценбергера, экономистов, таких, как Эдуард Гейман и Йозеф Шумпетер, философов, как Эрнст Кассирер и Карл Поппер. А если бы к каждому имени добавить еще несколько замечаний о трудах, то вскоре получилась бы небольшая энциклопедия социологической науки. Что же касается того, что значила эмиграция для эмигрантов, то представить это вовсе не так легко. Есть разрозненные статьи, есть и всеохватывающие исследования вроде трудов Р. Кёнига, X. Просса и С. Римера, но они все же не касаются судьбы каждого из ученых, вынужденных покинуть родину. Среди эмигрантов многие (подобно Гейгеру) любили Германию и в Германии причислялись к националистическому крылу; в этом факте — корень частых ожесточенных стычек с эмигрантами других, не столь националистических убеждений, и они дополнительно осложняли жизнь в эмиграции. Столкновения между марксистами и консерваторами, агностиками и католиками, теоретиками и эмпириками поначалу происходили в странах европейской эмиграции, а впоследствии продолжались и в американской; их усугубляли разные судьбы, ранняя или поздняя эмиграция, прямой или окольный путь в США, стремительный успех или длительное забвение. Рене Кёниг считает, что эмиграция имела почти для всех эмигрантов и «духовные» последствия, что опять же можно проиллюстрировать на примере Теодора Гей гера: «Они отвратились не только от национал-социализма в узком смысле, но и, сверх того, от всех тех черт немецкой духовной жизни, которые более или менее непосредственно способствовали развитию национал-социализма» (57, S. 127). Между тем обо всем, что касается духовно-исторических предпосылок Третьего Рейха, еще долго будут существовать различные мнения — не только то, что имел в виду Кёниг. Но ведь мы собираемся не описывать происшедшее, а ставить вопросы. Отчего количество эмигрантов оказалось столь велико именно среди представителей общественных наук? Почему эмигрантам пришлось покинуть Германию? Тому, кто еще раз бегло прочитает список, ответ на эти вопросы придет сам собой: многие из них были евреями. В действительности, особенно велика была доля евреев среди социологов, как велика она, впрочем, теперь и в Соединенных Штатах, и в других странах. Но разве эта констатация — уже объяснение? При этом я вовсе не имею в виду тот факт, что не каждый ученый-еврей вынужден был покинуть свой университет столь быстро, как сделало большинство; между университетами существовали значительные различия; скорее, я имею в виду, что констатация того, что множество социологов оказались евреями в произвольном смысле национал- социалистской расовой теории, не избавляет нас от дальнейших вопросов. Отчего же все-таки так много социологов были евреями? Есть ли тут обоснование, относимое и к тем социологам-эмигрантам. которые евреями не были? Эрнст Грюнфельд, бывший до 1933 года директором Франкфуртского института социальных исследований, опубликовал в 1939 году в Голландии книгу «Маргиналы (Die Peripheren). Одна из глав социологии». Книга напоминает «Экскурс о чужаках» из «Социологии» Георга Зиммеля, она предвещает открытую Робертом Э. Парком фигуру marginal man*: существуют люди, занимающие положение на периферии своих обществ. Они знают нормы своего общества и, вероятно, даже согласны с ними, но все же всегда в состоянии поста- ? * Маргинал (англ.). — Прим. пер. вить их под сомнение. Пусть их принадлежность к обществу никем не оспаривается, а их счастье ничем не омрачается. Они принадлежат к группам, в которых живут, но и не принадлежат к ним! Можно подумать о мысли Альфреда Вебера, высказанной по адресу Карла Мангейма, о «свободно парящей интеллигенции», то есть о тех, кто добился свободы, порывая со своими группами столь часто, что в конце концов оказался между всех стульев. И опять напрашивается пример Теодора Гейгера. Сын баварского учителя гимназии, покинувший родной город; юрист, ставший социологом; солдат, сделавшийся социал-демократом; католик, вставший на путь сначала марксизма, а затем гуманизма агностического типа; националистически настроенный немец, которому пришлось эмигрировать. Не все маргиналы — интеллектуалы, но, будучи интеллекту алом, чужак превращается в творческую фигуру, сразу и необходимую, и обременительную для живого общества. Сказанное здесь об интеллектуале с тем большим основанием касается одной разновидности интеллектуалов — социолога. Социологом стать почти невозможно без того, чтобы не ставить под сомнение общество, где мы живем, и нормы, связывающие поведение человека в этом обществе. Социолог всегда неудобен; но и жизнь в обществе ему неудобна. Кто живет, воспринимая свои социальные связи без надлома, тот едва ли сделает их предметом исследования; кто их исследует, тот почти всегда ведет надломленное существование. Таким образом, напрашивается наведение мостов. Во всех обществах, за исключением Израиля, евреи являются маргиналами, людьми, которые в состоянии «добыть» себе социальную идентичность лишь окольным путем. Уже тот факт, что они — «чужаки» даже в Соединенных Штатах и даже в Нью-Йорке, делает их прослойкой, подобной интеллектуалам, и увеличивает ту вероятность, что они обратятся к науке, в особенности — к общественным наукам (включая психологию). Поскольку все социологи в социальном отношении, то есть по своему периферийному социальному положению, должны быть подобными евреям, столь многие евреи становятся социологами; здесь они чувствуют себя своими людьми среди тех, у кого тоже нигде нет дома. Поскольку положение каждого социолога по отношению к обществу, где он живет, характеризуется надломленностью, то особенно большим количество эмигрантов должно быть при режиме, который преследует «чужаков», поскольку опасается превосходства критической дистанции в ее периферийной перспективе. Впрочем, как бы там ни было, это чересчур идиллическое описание немецкой социологии в годы национал-социализма. В конце концов, был ведь и Карл-1ейнц Пфеффер, развивавший «антисемитскую социологию»; был Карл Валентин Мюллер, делавший различие между немцами и «недочеловеками»; был и Ханс Фрайер, проявивший готовность ликвидировать Немецкое Общество социологии, нанеся удар по Леопольду фон Визе (даже если после войны фон Визе с несравненным благородством поведал «фюреру социологов» 1933 года, что его собственное «удаление в сложившихся условиях... оказалось наиблагоприятнейшим решением»). Иными словами, не все немецкие социологи эмигрировали. А что же сделали те, кто остались? Я вовсе не отклонюсь от этого вопроса, если еще немного остановлюсь на социологическом анализе маргиналов. Находящийся на обочине общества и. прежде всего, подвергающий его критическому рассмотрению особенно склонен к проектам светлого будущего — вероятно, можно сформулировать такое социально-психологическое правило. «Чужак» в своем обществе несчастен, но он лелеет надежду на лучшее мироустройство. Эта надежда обретает для него конкретную форму; он рисует для себя прекрасное будущее, оснащая его приятными подробностями; его образ будущего не только преодолевает все несовершенства современности, но и выходит за рамки общественных законов и современности, и прошлого. Выходит, что социолог, как интеллектуал, предрасположен к утопиям. Превращать конкретно неосуществимое в путеводную нить для критики реальности — одно из его излюбленных занятий. При этом, говоря, что он «падок» науто- пии, мы имеем в виду исключительно то, что утопия — это болезнь, заблуждение духа. Обе великие утопии 20-х годов в Германии были проектами бесклассового общества: одна — социалистическая, а вторая — национал-социалистическая. Большинство немецких социологов, пожалуй, склонялось к марксистской утопии. Поэтому поворотный пункт, с которого началось их разочарование, относится к гражданской войне в Испании, а возможно, уже к сталинским чисткам 30-х годов — к двум событиям, изменившим поле зрения интеллектуалов столь же кардинально, как и русская революция 1917 года. Но произошло это уже после эмиграции; немецкие социологи, которых коснулось это разочарование, жили в Соединенных Штатах, в Англии, в крайнем случае — во Франции. Однако меньшинство немецких социологов примкнуло к утопии националистической. То, что Гейгер занимал редкостное положение между двумя утопиями, опять же делает его особенно важным для наших целей. Но ведь были и другие социологи, гораздо недвусмысленнее полагавшие, что в «сообществе» (Gemeinschaft) сплоченного народа будет покончено с антагонизмами «индустриального общества», равно как и с их собственным маргинальным существованием. Если даже было бы неправильным называть всех этих националистически настроенных социологов нацистами, то все же их отношение к Третьему Рейху было принципиально иным, чем у прежде упомянутых. Прежде чем охарактеризовать это отношение чуть поточнее, я сделаю необходимое замечание. Любые характеристики такого рода обречены оставаться смутными, если в них не называются имена. С другой стороны, при требующейся здесь краткости в назывании имен содержится неприятный оттенок доноса. Критике не хватает фундамента основательной аргументации; представленные тезисы и цитаты дают весьма искаженную картину работ (частью — объемистых), из которых они приведены; многие из названных социологов в послевоенное время изменили свои взгляды в зачастую болезненном и уже потому заслуживающем внимания процес се; да и вообще никому не подобает выносить моральные суждения по поводу других, чтобы не впасть в искушение самому. Я говорю то, что мне необходимо сказать, поскольку считаю, что на избранном пути нам поможет лишь ясность языка; но я говорю это еще и с тревогой, что ко многим из упомянутых оказался несправедлив. Ни Вернер Зомбарт, ни Фердинанд Теннис ни в один из периодов своей жизни национал-социалистами не были. И все же их культурно-пессимистические представления надо причислять к кругу таких рассуждений, которые помогли убрать препятствия с пути разбухшей национал-социалистской идеологии. Эго касается уже характерной для Тённиса (понимаемой и в оценочном смысле) конфронтации между основанным всего лишь на «воле к произволу» обществом («Gesellschaft») и более изначальным, основанным на «воле к сущности» сообществом («Gemeinschaft») (69). Мост от этого «сообщества» к понятию «народа» перебросил Вернер Зомбарт, например, в книге 1934 года «Немецкий социализм», хотя тот же ученый всего лишь несколько лет спустя сам изобличал неточный характер понятия «народ». Тем не менее в те годы «Volksgemeinschaft» уже превратился в государственную идеологию, в функциональный эквивалент «бесклассового общества» марксистской идеологии. Историко-философское обоснование этого переворота дал Ханс Фрайер, больше любого другого немецкого социолога способствовавший захвату немецкой социологии национал-социалистами и тем самым направивший по ложному пути целое поколение студентов и молодых ученых. Фрайер стремился к преодолению «индустриального общества» в том виде, как оно проявлялось в социальных и политических отношениях Веймарской республики, то есть выступал за такую социологию, которая, по его собственным словам, сделалась бы «с самого начала глубоко антилиберальным делом». Ключевым понятием этой социологии, историческим синтезом неразвитой пристрастности для Фрайера при этом является «единая, бесклассовая, но многослойная, свободная от господства, но крепко сплоченная структура народа». К сожалению, Фрай ер пошел еще дальше; он объявил «кровь расы» «священным материалом, из которого составлен народ», и проповедовал, что «быть народом» означает «становиться народом под руководством фюрера»; по его мнению, миссией социологии следовало считать «необратимую направленность во времени». Эти заблуждения, от которых сам Фрайер, все же бывший социологом, впоследствии избавился, разумеется, не в состоянии достаточно охарактеризовать все его сочинения (см. 49). В окружении Фрайера некоторое время аналогичный ход мыслей был свойственен Арнольду Гелену, представителю среднего поколения, и Гельмуту Шельски, относящемуся к младшему поколению; о других, не столь значительных участниках лейпцигского семинара тех лет, речь пойдет ниже. То, что маргиналы стремятся к центру, а социологи впадают в утопию, — правило, но не необходимость. Ведь маргинальное существование можно и вытерпеть. Если же в Германии для большинства это было тяжело, то, пожалуй, среди прочего, потому, что в традиции самого социологического мышления утопия столь явно обращала на себя внимание. Диалектический переход Фрайера от «индустриального общества» к единому «народу», не случайно напоминает о последнем шаге в диалектике нравственности Гегеля, о повороте от «гражданского общества» к государству. Более того, как «революция справа», так и «революция слева» черпала идеи из гегелевской мысли. Гегельянские черты немецкой социологии способствовали тому, что в бурные 20-е годы она превратилась в политическую угрозу; вряд ли найдется социолог, так или иначе не испытавший эту угрозу на себе. Если Рене Кёниг говорит об эмигрантах, что под влиянием окружения они отказались и от не непосредственно национал-социалистских убеждений, то это, прежде всего, можно понимать так, что многие из них проделали путь от Гегеля к Канту, от отчаянного упования на синтез к претерпеванию противоречий мира сего. 30-е годы оказались годами утраты иллюзий, в первую очередь, для гегельянцев обоих флангов. И не только случилось так, что из-за Сталина и Гитлера эмигранты пре- вратились в «скептическое поколение», проявляющее сдер- 1 жанность в суждениях там, где раньше оно призывало к действиям. Наряду с учеными-эмпириками в немецкой социологии все еще сохранились гегельянцы — как правые, так и левые; и если в нормальную эпоху они отрадно оживляют профессиональные дискуссии, то нельзя быть уверенным, что их влияние повышает сопротивление бациллам утопии. ’' Здесь, вероятно, помогает путь, описанный Теодором Гейгером в своем покаянном труде «Общество между пафосом и здравомыслием». Правые гегельянцы, ненадолго подпавшие под влияние национал-социализма, были в общем-то достойными людьми. Правда, говоря об отношениях между социологией и национал-социализмом, не следует забывать, что это относится не ко всем социологам. Более того, с расовой теорией нацистов была сопряжена так называемая «народная (v?lkische) социология», и ее научную безответственность может превзойти разве что варварство того, что она после себя оставила. Нельзя отрицать, что многие из «народных социологов» такого типа вышли из круга Фрайера и Гелена. Точкой связи с историей духа для многих из этих малозначительных представителей «немецкой школы социологии» оказался плохо понятый Фихте; например, Пфеффер описывал его как предтечу нового направления. Ради примера я упоминаю лишь четырех представителей этой школы, после войны вновь занявших высокие посты. Во-первых, это покойный Карл Валентин Мюллер, в последний период жизни — ординарный профессор университета Эрланген-Нюрнберг. В своей книге «Подъем рабочих благодаря расовой чистоте и мастерству» Мюллер, — а прежде он был близок к рабочему движению — с характерной для гимнов неточностью восхваляет «здоровый, сильный, цветущий народ, почти не затронутый накипью и вырождением», который «радостно следует душевно и нравственно родственному по расе, побуждениям и способностям, избранному кругу фюрера». «Накипь», «вырождение», Мюллер говорит и о «недочеловеках»; так техника истребления предстает в качестве оборотной стороны эмфа- тической бессмыслицы. А ведь это — как и, например, «Программу социологии немецкой народности» недавно отправленного на пенсию начальника отдела Дортмундской Лаборатории социальных исследований Гюнтера Ипсена — вряд ли можно назвать попросту лицемерными признаниями ради обеспечения собственного положения. В данном случае речь идет скорее о злоупотреблении наукой в политических целях, причем это злоупотребление предполагает фальсификацию науки. Ибо в 1933 году биологические и социологические науки уже запрещали те теории расовой чистоты и отбора, с помощью которых национал-социалисты стремились обосновать свою политику; а социология и психология в те годы уже позволяли рассматривать антисемитские теории еврейского заговора как продукты болезненной фантазии. Не случайно псевдонаука и политическое действие подозрительно сблизились, как произошло, например, во введении к лейпцигской социологической диссертации Фрица Арльта «Народно-биологические исследования о евреях в Лейпциге», где сказано; «До сих пор существовавшие боевые движения против евреев были по сути дела слабыми, ибо для евреев всегда могли открыться врата — например, национальной принадлежности, крещения, идеалистических взглядов. С помощью познаний, данных нам фюрером, он ведет окончательную борьбу, ибо кровь, из которой в конечном счете все рождается и которая все приемлет, является основой религии, духовной позиции и даже истинных политических взглядов». Арльт, сегодня возглавляющий Институт немецкой индустрии, в свое время был гауамтсляйтером Силезского Расово-политического управления. Однако же гораздо более поучительными, чем работы трех упомянутых ученых, представляются мне труды исследователя, которому несколько лет назад факультет государства и права Мюнстерского университета приглашением на кафедру социологии развивающихся стран вновь открыл путь в высшую школу, — Карла-Гей- нца Пфеффера. Пфеффер, некогда слывший либералом, сделался основателем так называемой «немецкой школы социологии» (так называлась одна из его книг). В качестве такового он не только разжигал расовую ненависть (поддерживая «антисемитскую социологию») и ненависть к другим народам (в книге об Англии), но и изобличал почти всех немецких социологов во имя «содержания самой национал-социалистской революции, в которой и прежде начатые работы народной социологии только и обрели свое оправдание». Едва ли другое высказывание лучше характеризует ограниченную бездарность, присущую Пфефферу в те годы, когда он критиковал «формальную социологию», утверждая, будто она «не пошла по пути народного сознания к народной действительности, но осталась на уровне чистого разума». В этой связи вспоминается датированная 1933 годом ректорская речь, произнесенная Мартином Хайдеггером во Фрейбурге, о «Самоуправлении немецкого университета», согласно которой 1 настало время, когда «ученое сословие» должно признать превосходство «военного сословия». К раскритикованной Пфеффером «формальной социологии» принадлежали несколько оставшихся в Германии социологов, ушедшие (используя отвратительный термин Франка Тисса) во «внутреннюю эмиграцию» формальной понятийной систематики. Без всяких покаяний пережили нацистскую эпоху в Германии Альфред Вебер и Леопольд фон Визе; такое тоже было возможно. А некоторые исследователи, тематически близкие к пристрастиям национал-социалистов, например Рихард Турнвальд или Альфред Фиркандт, сумели избежать заблуждений менее ответственных коллег. Я говорил о тематических предпочтениях национал-социалистов, разделявшихся несколькими безукоризненно честными учеными. К сожалению, эти пристрастия, а также способ, каким они были подхвачены менее ответственными учеными, среди прочего способствовали тому, что определенные центральные темы социальных исследований в Германии сегодня оказались дискредитированными, и заново приступать к ним можно лишь с большим промедлением. Сюда относятся: вся область демографии, постановка определенных проблем в этнологии, социологическая дискуссия по учению о наследственности, аграрная социология, а так- же вопросы территориального планирования. Представляется, что должно пройти еще некоторое время, прежде чем немецкие социологи вновь сумеют совершенно непредвзято заняться проблемами из этих сфер — еще одно доказательство того, как тяжело покончить с заблуждениями прошлого. Поэтому мы пытаемся подхватить нить наших рассуждений, задавая следующий вопрос: Как современная немецкая социология относится к собственной истории в темные 30-е годы? Я показал, что многие из тех, кто был вынужден эмигрировать, возвратились после войны; я должен был показать, что наряду с ними вернулись и многие из тех, кто шел окольными путями «народной» или «немецкой» социологии»; между тем общеизвестен параллельный процесс: молодое поколение рано заняло высокие академические посты именно в социологии. Как же столь различающийся опыт этих групп объединяется в одну картину и образует единую позицию? В первую очередь необходимо обратить внимание на то, что социология, вероятно, относится к тем немногочисленным профессиям, в которых эти вопросы выносятся на открытое обсуждение, как на письменное, так и на устное. Для литературного «преодоления» социологического прошлого поводом послужил пятидесятилетний юбилей Немецкого Общества социологии. Подготовленный к этому событию Рене Кёнигом выпуск «K?lner Zeitschrift f?r Soziologie»42 содержит серию докладов как раз о годах эпохи национал-социализма. Вероятно, еще примечательнее заслуживающий глубокого уважения разбор этой темы у Гельмута Шельски, который не участвовал в праздновании юбилея Немецкого Общества социологии, но изложил правоту и неправоту пути своего поколения в книге «Местонахождение немецкой социологии». Другие социологи, например Теодор Адорно, Вильгельм Мюльман и Гельмут Плесснер, приблизительно в то же время затронули разные стороны того же вопроса. Что же касается непосредственно дискуссии, то здесь следует прежде всего сообщить об одном событии. По инициа тиве нескольких молодых членов президиума Немецкого Общества социологии в октябре 1960 года в одном из охотничьих замков на Рейне собрались 16 заведующих кафедрами социологии, чтобы разобрать упомянутые вопросы. Среди них были представители многих групп: националистическая и социалистическая эмиграция, левые и правые гегельянцы; те, кто был заодно с национал-социалистами, и те, кто остался от них в стороне; старшие и младшие. В двухдневной дискуссии, о которой, насколько мне известно, публикаций пока нет и из которой я здесь собираюсь упомянуть лишь детали, ни в каком смысле не компрометирующие ни одного из участников, было несколько волнующих кульминаций, и как по тематике, так и по напряженности она вправе считаться своего рода продолжением дискуссии об оценках, состоявшейся перед Первой мировой войной. Результат, который можно констатировать, пожалуй, относительно всех участников дискуссии, — это различия между поколениями. Там присутствовали шестидесятилетние, сильно между собой разнящиеся и благодаря стародавним различиям настроенные друг против друга, однако всем им был присущ дух моральной решимости в сочетании с духом смирения в том, что касается событий их жизни. Кроме того, было среднее поколение пятидесятилетних, ставшее поколением скептиков, то есть тех, кто некогда веровал в богов, оказавшихся ложными. Им — вероятно, также из-за чувства такта — недоставало мужества моральной решимости; для них характерна позиция, в большей степени приписывающая социологу роль только беспомощного наблюдателя бедствий. Присутствовала и молодежь, которая выглядела более связанной со старшими, чем со скептическим поколением разочарованных, и которая во всяком случае гораздо определеннее требовала моральной решимости еще и в политических делах, а также — несмотря ни на что — не стеснялась прямо ставить болезненные вопросы. И все же ситуация не столь проста, чтобы нынешнее отношение социологов к национал-социализму объяснялось бы попросту разницей между поколениями. В описываемой дис куссии как правые, так и левые гегельянцы без колебаний согласились с диагнозом, согласно которому Мировой Дух покинул Европу, а бедствия принадлежат к неискоренимым атрибутам нашего времени. И тут один из молодых социологов грубо стукнул кулаком по столу и сказал, что ему все-таки интересно, существенно ли определяются соображения и исследования этих господ мыслью об условиях сохранения свободы. По этому вопросу мнения разошлись. Итак, есть трещина, косо прорезающая целое поколение и отделяющая друг от друга более молодых; ведь национал-социализм, то есть антипарламентский догматизм националистически настроенных правых, никоим образом не исчез вместе с падением германского рейха в 1945 году. К тому же и для социологии (именно для нее) характерно то, что она в значительной степени не ведает средних позиций приспособленчества и лавирования; политические решения социологии отличаются большим экстремизмом, чем в других дисциплинах. Чтобы покончить с горьким опытом национал-социализма, социология должна сделать это в двух смыслах: в историко-научном, но и в научном тоже. Ее темой является не только она сама, но и национал-социализм как историческая возможность. При этом я еще раз возвращаюсь к началу этого повествования. Если Теодор Гейгер прав, одна из структурных угроз современному обществу заключается в специфической ментальности его средней прослойки, и ментальность эту Теодор Гейгер в одной из поздних работ («Классовая борьба в плавильном тигле») еще раз охарактеризовал как двойную конфронтацию, а именно — «экономическую и реальнополитическую» с крупным капиталом и «социально-идеологическую» с рабочим движением: «Один из классов с негодованием отказывается быть классом и ведет ожесточенную борьбу с реальностью и с идеей классовой борьбы» (52, Б. 168). Многие согласились с этим объяснением успеха национал- социалистов; в последнее время оно встретилось и у С. М. Липсета в описании фашизма как «экстремизма середины» (см. 58). И все же против этих теорий еще раньше выступи- ла другая, более близкая к марксистскому, форма анализ: она пыталась охарактеризовать фашизм как форму классовой борьбы. Первым ее представителем среди ученых был, пожалуй, Франц Нойман со своей слишком уж недооцененной книгой «Бегемот» (62). Опытом, легшим в основу этой теории, является взаимосвязь между НСДАП и крупным капиталом, то есть прежде всего финансирование партии отдельными крупными промышленниками, речь Гитлера в Рурском клубе и подъем промышленности благодаря военным приготовлениям национал-социалистов. Известно, что коммунисты строили политику в первую очередь на основании этой теории и поэтому ожидали скорейшего переворота, в результате которого национал-социализм превратится в коммунизм. Вероятно, ошибочность этого упования свидетельствует и о неправоте теории, которую в любом случае многое опровергает. Совершенно иные аргументы у теорий, видящих в национал-социализме прежде всего социально-психологический феномен. Так, Адорно и его сотрудники в значительной и много дискутировавшейся работе об «Authoritative Personality»43 пытались обосновать тезис, что существует некая психологическая предрасположенность к фашизму, которую можно описать как синдром определенных позиций (см. 43). Однако, чтобы объяснять этот феномен таким образом, необходимо согласиться и с дальнейшими гипотезами. Ведь надо продемонстрировать, отчего эта предрасположенность превратилась в эпидемию именно в Германии и как раз в начале 30-х годов. Здесь психологические теории подвергаются опасности либо постулирования национальных характеров, что сопряжено с выдвижением гипотез, едва ли менее сомнительных, чем те, что легли в основу национал-социалистской расовой теории, либо догматического утверждения принципиальной оставленности современного человека всеми добрыми духами, что соседствует с культурным пессимизмом. Три автора, чьи теории я здесь процитировал, были эмигрантами. А вот немецкие социологи даже младшего поколения пока еще не предпринимали попыток дать общий анализ немецкого общества, чтобы объяснить успех национал- социализма. Так что приходится согласиться с Шельски: «Немцы утратили почти всю историческую самоуверенность. Германия превратилась в неопознанный социальный объект» (31, Б. 56). Между тем я не вижу и здесь ни принципиального изъяна, ни непреодолимой ситуации. Сегодня накопилось уже достаточно как исторических, так и теоретических материалов для социологического объяснения феномена национал-социализма. При этом ведутся разговоры как о специфических для Германии факторах, так и о факторах, общезначимых для всех индустриальных обществ межвоенного периода. Картина, возникающая при гаком объяснении, не столь наглядна как та, что вытекает из теорий Гейгера, Ноймана или Адорно; разумеется, она не может быть монокау- зальной, но все-таки она позволяет нам идентифицировать те уголки нашего общества, из которых выросла опасность для рационального и либерального общества прошлого, опасность, грозящая даже сегодня. Итак, научное объяснение успеха национал-социализма возможно. К тому же не будет ничего из ряда вон выходящего в том, если мы дадим и свою оценку этого явления. Объяснение и при этом понимание национал-социализма, разумеется, не равнозначно его одобрению. Но прежде всего мы должны сказать, что все наши объяснения касаются, в первую очередь, периода между 1933 и 1936 годами и, вероятно, также 1939, но никак не 1940, то есть именно политического успеха НСДАП и широкого одобрения ее политики в первые годы гитлеровского господства, но отнюдь не неописуемых жестокостей Дахау и Бухенвальда, Освенцима и Треб- линки. Едва ли кто-нибудь отважится рационально рассуждать, что именно послужило причиной того, что сотни немецких врачей без колебаний ставили опыты над людьми, сотни немецких судей необдуманно выносили смертные приговоры, сотни немецких высших государственных чиновни- ков с бюрократической точностью и без моральных сомнений занимались уничтожением людей, а сотни немецких учителей бездумно перенимали теории, согласно которым существуют люди, каких нельзя назвать людьми, и потому их надо убивать. Здесь никакие объяснения не помогают, а стыда на долгий период тоже не хватит; здесь, на мой взгляд, нам следует с неудобствами для самих себя настаивать на просветительском рационализме, ставшем темой книги последней книги Гейгера; итак, если угодно, «Демократия без догматов». АСПЕКТЫ НЕМЕЦКОЙ СОЦИОЛОГИИ ПОСЛЕВОЕННОГО ПЕРИОДА I Если мы вправе верить распространенному мнению, то сегодня занимающиеся социологией в Германии различаются между собой прежде всего в зависимости от принадлежности к тому или иному поколению. Уже не так-то просто определить, когда именно в немецкую социологию проникли речи о нескольких резко отграниченных друг от друга поколениях. За terminus ante quem44, пожалуй, можно принять «Предварительное замечание издателя» к седьмому выпуску новой серии Кёльнских Ежеквартальных Социологических тетрадей за 1955 год. Здесь Р. Кёниг утверждает: «Созрело среднее поколение, представители которого сейчас руководят большей частью кафедр социологии в Германии, но одновременно отчетливо обрисовались контуры молодого поколения, которое уже может представить ряд заслуживающих внимания достижений» (см. 56). С тех пор всё чаще говорят об этих двух поколениях и о том, что за ними «старшее поколение» ведет, скорее, призрачное существование: оно уже не руководит кафедрами социологии, но все же оказывает известное влияние. Возможно, небесполезным будет прове рить осмысленность этого мнимого или реального социального расслоения немецких социологов. Ведь в категориях социальной стратификации имеются собственные проблемы. Так, верхняя четверть того, что М. Яновиц в своей работе о стратификации западногерманского общества назвал «нижней частью нижнего слоя» описанных групп, имеет более высокий доход, чем нижняя четверть «верхней части среднего слоя»; тем самым здесь нет недостатка во взаимоналожениях, в силу которых разграничение делается совершенно проблематичным (см. 55). Понятие социального слоя — не столько реальность, сколько грубо обобщенная вспомогательная конструкция; слой — выражаясь языком немецкой социологии 20-х годов — «феномен упорядочивания», а не «реальный феномен». Совершенно то же касается и способствующего самопознанию социологов понятия поколения. Значительную часть руководителей кафедр социологии разделяет между собой 20 и более лет; 25 лет разделяют самого старшего и самого младшего членов так называемого молодого поколения, и существует незначительная зона взаимоналожения этих поколений. Поэтому если вообще имеет смысл обобщающим образом говорить о поколениях, то следует все же напомнить, что за основу здесь положены среднестатистические значения, и сами по себе они не позволяют делать выводов о структуре и сознании различных группировок. Расслоение общества на поколения, вообще говоря, проявляется в том, что оно исключает всякую мобильность поколений, кроме их автоматического врастания в новые возрастные группы. В этом отношении модель расслоения социологов на поколения также крайне сомнительна. Здесь есть некоторая мобильность, то есть случается, что социологов из «молодого поколения» приглашают заведовать кафедрами наперекор принципу старшинства. С другой стороны, этой мобильности свойственно что угодно, кроме автоматизма; рынок академических шансов не поддается не только простым линейным прогнозам, но даже эконометрическим расчетам. Кроме того, при выделении поколений — как и при любой другой социологической классификации — надо всегда задавать вопрос, сколь велики классифицируемые группы населения и, прежде всего, достаточно ли они велики для обобщающего упорядочивания на страты и классы. Так, и в «среднем поколении», и в «младшем поколении» немецких социологов насчитывается едва ли больше 50 человек на поколение (а то и существенно меньше), и это число не оправдывает и не требует обобщений. В Соединенных Штатах разделение академически активных социологов (а их относительно много — около 5000) на поколения может быть разумным; в Германии же пока возможно, и потому желательно, рассматривать и понимать каждого социолога самого по себе. Тем не менее было бы, разумеется, неправильным утверждать, что рассуждения о разных поколениях социологов лишены всякого смысла. Есть социологи, чье образование и первые академические успехи приходятся на период до 1933 года; есть и другие, завершившие свое обучение и начавшие преподавательскую деятельность в эпоху нацизма (причем далее следует отделять тех, кто занимался этим в Германии, от тех, кто вынужден был отправиться в эмиграцию); есть, наконец, и третья группа, воспринявшая импульсы к научной деятельности преимущественно после войны. Надо полагать, что в широком смысле политические импульсы, воспринятые мыслью этих трех групп, специфическим образом различаются; представляется несомненным, что концепции социологии, ее задач и возможностей у этих группировок известным образом не совпадают. И все-таки и тут уместна осторожность. Например, обобщающее утверждение, что в этом смысле «старшее поколение» характеризуется крепкими связями с философией, «среднее поколение» — импульсами, возникшими за пределами Германии и социологии, а «младшее поколение» — преобладанием ремесленно-технических интересов, — такое утверждение в силу разнообразия персонажей и интересов является чересчур смехотворным, чтобы принимать его всерьез. Более того, как раз при попытке сгруппировать современных немецких социологов по их опыту, относящемуся к различным эпохам, отчетливо вырисовывается факт, что в гораздо большей мере лицо немецкой социологии определяется иными критериями, чем исторические и хронологические, то есть не возрастом и не временем получения образования. Ведь в каждом «поколении» есть социологи, усматривающие собственный выход прежде всего в дважды секуляризованной теологии философской теории общества. В каждом «поколении» есть искусные ремесленники, у которых душа больше всего лежит к социографи- ческому сбору данных. В каждом «поколении» есть ученые, воспринимающие существенные импульсы для своей работы из англосаксонской науки, есть и те, для кого источниками импульсов служат немецкие традиции прежних эпох. Поэтому можно порекомендовать оставить рассуждения о поколениях социологов, избрав более важные критерии различения. Хотя нижеследующие замечания и написаны «представителем юного поколения», они неизбежно встретят в каждом поколении равную долю неприятия и согласия; их основу образует отношение к социологии и ее миссии, а не выдуманное мнение одной из возрастных страт. . II ' К немногим тезисам, по поводу которых воинственные противники, участвовавшие в дискуссии об оценках, которая состоялась в десятилетие перед Первой мировой войной, все-таки оставались единодушными, относится тезис о том, что ученый свободен в выборе своих тем, то есть воздействие практических оценочных суждений при выборе тем не связано с научной критикой. Хотя впоследствии американский социолог Роберт С. Линд в брошюре «Знание — для чего?» («Knowledge for What?») попытался разработать обязывающие критерии важности и для выбора тем в социологическом исследовании, все же эта логически неверная, догматическая попытка ни на что не повлияла. Итак, выбор тем для исследования больше любого другого аспекта исследования обнаруживает, с одной стороны, разнообразие интересов и талантов, а с другой — влияние исторических и политических интересов. Сравнительно большой вес изучения бедности в ранней английской, анализа конфликтов — в ранней немецкой и социологии сообществ — в ранней американской социологии объясняется, разумеется, не только случайными интересами отдельных исследователей. К тому же в социологии (хотя никоим образом не только в ней) преобладание определенных тем позволяет нам разобраться в связях, зачастую привносимых в исследования полуосознанно и обусловливающих их облик. В этом аспекте немецкая социология после 1950 года при всем отрадном разнообразии предметов исследования оказывается поразительно гомогенной. Центральной для нее была важная тема, во множестве вариаций то и дело возбуждавшая интерес ученых - тема индустрии. Разумеется, между проблематикой «индустриальной бюрократии* и «деревней в поле напряжения социального развития», между «производственным климатом» и «социальным образом рабочего» располагаются обширные промежутки тематических связей. И все-таки эти и многие другие темы вновь и вновь отправляются от исходной точки социальных аспектов индустриального труда. Если мы примем за основу широкое понятие индустриальной социологии, то окажется, что сегодня в Германии нет ни одного социологического института или семинара, которые не выпустили бы как минимум одну работу по индустриальной социологии, и далее совсем немного социологов, не опубликовавших по меньшей мере одной статьи по индустриальной социологии. Изменения в немецкой семье, положение преподавателей высшей школы, социология сообществ, социология молодежи были темами множества объемистых исследований. Однако же точка, где пересекаются между собой почти все немецкие социологи в последнее десятилетие, — это индустриальная социология. Эта констатация обретет отчетливые очертания лишь после того, как мы спросим о том, какие другие темы могли бы находиться в центре социологических интересов. Там могло бы быть, к примеру, изучение социальной стратификации, представленное Макенротом, а среди его учеников — Вольте, однако их труды по авторитетности несопоставимы с тем, что написано в Англии. Там могла бы располагаться политическая социология, но по сей день она как будто находится в ведении исключительно берлинских институтов, и до сих пор едва ли можно назвать крупные исследования по ней, произведенные не в Берлине. Могла бы там быть и социология малых групп, о чрезвычайной важности коей для Соединенных Штатов некоторое представление дают труды Хоф- штеттера, но в Германии она почти не представлена. Наконец, там могло бы находиться и то, что сегодня, вообще говоря, хочется назвать «теорией», но о ее отсутствии мы еще подробнее поговорим ниже45. Итак, лишь одна из многих возможных сфер исследования оказалась в послевоенной Германии достаточно привлекательной для того, чтобы занять массу социологов — этот факт требует объяснения. Я полагаю, что приоритет индустриально-социологических исследований в Германии объясняется двумя причинами. Первая из этих причин — так сказать, профессионального характера; она не выходит за рамки собственного развития социологии. Понятно, что для многих, кто заинтересовался социологией после войны, важно было развивать в первую очередь те элементы их дисциплины, которые наделяют компетентностью для немедленного достижения надежных, поучительных и применимых результатов. Ради отграничения от других дисциплин, и при этом для самопознания социологов, было важно испытать возможности социологии прежде всего на достаточно ощутимом и обозримом предмете, чтобы разработать такие процедуры исследования, которые были бы признаны однозначно социологическими и со стороны смежных дисциплин. Разумеется, этот мотив относится скорее к латентной, чем к явной функции социологии; и все же он принес успехи: в этой и только в этой сфере существует высокая степень (или хотя бы начатки) единодушия между различными учеными, имеются учебники, есть воспроизводимые и сравнимые исследования, наконец, есть даже профессии, для которых социологи получают свою квалификацию. Вероятно, в обозримое время и другие виды специальной социологии будут конкурировать с индустриальной в качестве предметов, подлежащих преподаванию. Здесь речь идет о социологии сообщества с ее выводами для городского планирования, о социологии воспитания и о медицинской социологии. И все же по сей день лишь индустриальная социология в состоянии удовлетворить то стремление к надежному корпусу знаний, которым объясняются привлекательность и нищета одной из дисциплин, популярных в силу их возможностей. Вторую причину привилегированного положения индустриальной социологии в послевоенной Германии, пожалуй, следует искать не в профессиональных мотивах. Промышленное развитие Западной Германии после 1945 года отмечено столь стремительными и радикальными переменами, что не удивительно, когда ученые и интеллектуалы черпают свои темы именно из него. «Экономическое чудо» (а ведь оно в экономическом, социальном и историческом отношениях является прежде всего «немецким чудом») напоминает об эпохе капиталистической индустриализации в Англии. Подобно тому, как в ту эпоху многие мыслители, зачарованные экономико-социальной революцией, посвящали свое внимание индустрии и переходили от политики к политэкономии, а от философии — к философии мануфактуры, так и восприимчивых интеллектуалов в Германии последнего десятилетия захватила в первую очередь проблематика индустрии. Наряду с возникновением автономной высшей менеджерско-капиталистической прослойки, с развитием либеральной национальной экономики и экономической политики, с институционализацией новых оценочных ориентиров («уровень жизни», личное счастье и т. д.), симптомом структурного изменения немецкого общества по направлению к ранее известным капиталистическим образцам служит и гипертрофированное развитие индустриальной социологии. Темы интеллектуальных занятий повинуются собственным законам моды. Так, исторические события вдохновляют исследователей лишь до тех пор, пока они не поблекли и не пополнили собой наличные резервы действительности как нечто само собой разумеющееся. Совершенно аналогичным образом обустройство «надежных» областей знания привлекает множество исследователей лишь до тех пор, пока оно требует устранения «белых пятен». Нанесенные на план территории утрачивают привлекательность для того, кто постоянно ищет белых пятен на карте своей дисциплины. По обеим причинам кажется понятным, отчего сегодня ощутим известный спад социологического интереса к промышленности. Разумеется, в индустриальной социологии необходимо сделать еще массу дополнений, уточнений и корректировок; однако такая социология имеется, и вроде бы немало социологов в последнее время обращается к новым темам. Вероятно, еще слишком рано отваживаться на связные прогнозы о будущих главных темах социологических исследований в Германии. Сегодня в первую очередь бросается в глаза поворот к политической социологии и к изучению социальных прослоек. И все-таки не исключена возможность, что профессиональное и идеологическое развитие немецкой социологии будет сориентировано на другие центры тяжести. . III В своих исторических связях немецкая социология разделяет судьбу немецкой политики. Для обеих характерно крайнее непостоянство в выборе образцов, частично обусловленное нехваткой знаний, частично же — результатами истории, действительно характеризующейся разрывами и скачками, истории, в которой напрасно ищут каких бы то ни было обязывающих исходных пунктов и где существует столько же обязывающих исходных пунктов, сколько и эпох. В немецкой политике мы стоим перед следующими альтернативами: Пруссия, 1848 год, Веймарская республика, эпоха нацизма, а также идеалы и институции других стран. Аналогичным образом мы поставлены перед выбором в немецкой социологии: Гегель и правые гегельянцы, Маркс и левые гегельянцы, «героическая эпоха» перед Первой мировой войной, межвоенный период и особенно 20-е годы, ненемецкие течения в социологии. В результате на поставленный вопрос почти что каждый отвечает по-своему, почти у любого не исключены предубеждения, обусловленные его личным развитием, и поэтому никто не находит обязывающего ответа. Непостоянство исторической ориентации в немецкой политике и в немецкой социологии можно сравнивать по многим параметрам. Среди прочего здесь, по меньшей мере, можно утверждать, что в Германии социология до сих пор в столь же малой степени, что и практическая политика является наукой в том строгом смысле, когда положение и проблемы исследований не ведают государственных границ. До сих пор в развитии социологии отчетливо сохраняются национальные черты; немецкая, английская, французская, американская социология ни в коей мере не одно и то же — в отличие от того, что обещает совместный этикет. И пока случается, что английские коллеги плохо понимают книги, издающиеся в Германии как труды по социологии, и наоборот. Вопреки тому, что в последнее время многие социологи постепенно как бы срастаются в единую дисциплину, по-прежнему возможно выбирать точки для ориентации в известной степени произвольно, то есть обращаться к старой немецкой социологии, к новой американской социальной психологии или даже к философии ХТХ века. Поэтому если в немецкой социологии после последней войны речь шла о столь же необходимом, сколь и трудоемком деле обращения к зарубежным исследованиям, то, прежде всего, в основе этого, были, скорее, поиски возможных, но произвольных импульсов, нежели желание продуктивно участвовать в международном диалоге. Такой ориентации соответствует нынешний результат рецепции ненемецких социологических исследований. Зачастую утверждают, что немецкие социологи после войны заимствовали преимущественно американские методы исследований и ориентировались на эти методы. При этом многие наделяют подобные суждения оттенком пренебрежительной оценки; говорят, что из Америки заимствовалась в основном ремесленная сноровка эмпирической социологии и что ныне она преобладает в немецкой социологии в ущерб рефлексии и глубине. Это распространенное мнение является почти во всех отношениях либо ложным, либо искаженным. Во-первых, ложно мнение, согласно которому американская социология прежде всего состоит из так называемых эмпирических - и непродуманных — исследований; это заблуждение, очевидно, выводится из традиционного стереотипа американского национального характера («цивилизация» против «культуры») и опровергается любой критической проверкой при наличии фактов. Затем, грешит неточностью утверждение, будто немецкая социология последних лет исчерпала себя в так называемых эмпирических исследованиях; отделы рецензий и обсуждений в специальных журналах свидетельствуют о противоположном. Но, в первую очередь, ошибочно имплицитное мнение, будто фактически осуществленные в Германии за последнее десятилетие социографичес- кие и социологические труды лишь отдаленно соизмеримы по техническому совершенству с американскими исследованиями того же периода. Как по технике сбора сведений, так и в основном по технике их использования большинство современных немецких исследований выдерживает сравнение с ненемецкими, преимущественно, с американскими работами. Значит, если в этой области вообще имела место рецепция ненемецких достижений, то верно, что эти достижения остановились там, где рецепция действительно имеет смысл — на критическом совершенствовании статистических теорий и процедур, на тонких методах образования индексов, факторного анализа, масштабной техники и т. д., не говоря уже о математической формулировке гипотез. По технической же утонченности современная немецкая социология едва ли превзошла уровень 20-х годов. А теперь все же можно возразить, что техника конкретной социологии так или иначе не может предоставить удовлетворительного ориентира для социологии научной и что поэтому связей социологии с другими сферами еще надо поискать. Между тем и в более обобщенном смысле верно, что рецепция ненемецких сочинений до сих пор дает такой ориентир лишь в весьма ограниченной степени. Разумеется, многие немецкие социологи благодаря изучению литературы, поездкам и личным связям составили для себя впечатление о социологии других стран. Однако же этим многосторонним связям до сих пор не удалось одного: установить непрерывный обмен информацией между странами. И выходит, что доныне важные образцы социологических исследований конца 20-х годов известны в Германии лишь в обрывках: это и долго длившаяся теоретическая дискуссия, и вся сфера этно- социологических и социально-психологических исследований, и множество трудов по политической социологии, по социальной стратификации, а также учебные разработки, вводные курсы и многое другое. Значительные публикации французских, английских и американских социологов становятся известными в Германии лишь спустя месяцы, а то и годы. Центральные категории ненемецкой социологии — такие, как роль, исходная группа, структура, явная и латентная функции, аномия (отсутствие законов) и т. д., — считаются в Германии сомнительными новинками. Но, прежде всего, после войны германская социология не произвела ни одной работы, которая бы породила и оплодотворила международные дискуссии. Разумеется, к этой картине следует добавить немногочисленные исключения. Тем более, что для тех немецких социологов, которые сами длительное время проживали и преподавали за границей, уровень международных исследований никоим образом не является тайной. И все-таки вопреки этим исключениям мне кажется оправданным утверждение, что рецепция ненемецких исследований немецкими социологами до сих пор едва ли принесла ощутимые результаты. Там, где она происходила хотя бы частично, она слишком уж часто оказывалась некритичной и приносила мало результатов; в большинстве же случаев она почти не выходила за рамки зачаточного уровня. Пожалуй, этим фактом объясняется то, что зарубежные социологи сегодня совершенно не надеются найти в публикациях немецких коллег вклад в актуальные для них проблемы. И все-таки эти зарубежные социологи, как прежде, связывают с немецкими книгами иное ожидание. Они стремятся в них найти продолжение того, что считают великой немецкой социологической традицией — «привязку» к Тённису, Зиммелю, Веберу или же к Михельсу, Мангейму, Гейгеру и другим ученым 20-х и 30-х годов. Можем ли мы не признаться самим себе в том, что немецкой социологии последнего десятилетия суждено было обмануть и эти ожидания? В действительности старые немецкие традиции можно было бы считать достойной отправной точкой для современной немецкой социологии. В ранней немецкой социологии ученость, осознанная историчность, взвешенная точность, острый аналитический взгляд и любовь даже к абстрактным теориям представляют собой ценности, весьма подобающие научным дисциплинам. Между тем иногда слегка преувеличенный цинизм заставляет считать, что эти ценности и те, кто с ними ассоциируются, во Франции, в Англии и в Соединенных Штатах ценятся больше, чем в стране их происхождения. Может быть, нам придется заново воспринять собственную традицию окольным путем и через ненемецкую социологию? Как бы там ни было, лишь у немногих современных немецких социологов традиции «героической эпохи» или 20-х годов ощутимы в качестве исходной точки, на которую они ориентируют собственную работу. Всегда есть некоторая несправедливость в том, чтобы соизмерять пока еще длящуюся современность по мерке наи - более выдающихся представителей своих или чужих событий. Между тем целью предлагаемых замечаний является не столько качественное суждение, сколько попытка упорядочивания, если угодно, определение местонахождения. Все «поколения» современных немецких социологов испытыва- К)Т значительную нехватку обязывающих отправных точек. 0о сей день социология в Германии выглядит как дисциплина своеобразная, как «экологическая ниша» или резервуар для неудовлетворенных, а именно для тех, кто не находит уютной раковины ни в одной из более старых наук. Поэтому послевоенное развитие немецкой социологии (возможно, за исключением социологии индустрии) отмечено множеством единичных достижений, зачастую блестящих, но едва ли связанных общей нитью. Вместо «школ» прежней немецкой социологии для современной Германии — в отличие от англосаксонских стран — характерна не связь благодаря общей научно-логической концепции, а, в первую очередь (вероятно, и в качестве второго шага диалектического процесса, ожидающего собственного «снятия»), значительная обособленность исследователей. IV , / В предисловии к своему учебнику «Социология» Гелен и Шельски в 1955 году выдвинули тезис, вызвавший большую дискуссию: «Всеохватывающую теорию пока предложить невозможно» (50. Б. 9). Уже тогда нашлись критики, считавшие это утверждение неправильным; еще сегодня имеются социологи, которые считают его правильным. Однако же самой интерпретации этого тезиса можно посвятить целую работу: следует ли под «всеохватывающей теорией» понимать теорию социологическую или же философскую теорию общества? Стоит ли здесь акцент на отсутствии конкретной обязывающей теории или же теоретических трудов вообще? Имеется ли в виду под «предложить невозможно» то, что, по мнению авторов, наличествует объективная невозможность формирования теорий, или же лишь то, что до сих пор их сформировать не удалось? Какой промежуток времени охватывает «пока» формулировки Гелена и Шельски? За мнение авторов можно посчитать и минимальную интерпретацию, согласно которой на сегодняшний день (1955) пока нет теоретических подходов. Наряду с такой позицией существует противоречащая ей позиция Кёнига, изложенная во введении к его НвсЬег-Ьехкоп «Социология» (1958), где сказано, что хотя «тотальное отсутствие теории» и характеризует провинциальную в этом пункте немецкую социологию современности, за границей такая теория все же достигла значительного расцвета. Отсутствие теории, которое для Гелена и Шельски, по-видимому, представляет собой серьезную объективную проблему, с точки зрения Кёнига является проблемой несовершенства рецепции. Разрешим ли этот конфликт мнений? Уже с точки зрения языка отделение одной «теории» от другой — по большей части от «эмпирического исследования» — процесс в высшей степени затруднительный. Здесь вроде бы речь идет о точке зрения, согласно которой эмпирическими исследованиями можно заниматься, не прибегая к использованию теоретических соображений, а формированием системы — не используя эмпирических связей. Если бы эта (очевидно, не предусмотренная процитированными социологами) точка зрения была верна, то социологии не существовало бы вообще. Ибо учет одной лишь фактической ситуации можно в лучшем случае считать социографией, тогда как чистое умозрение, пожалуй, скорее относится к сфере философии. Значит, если существует хоть какая-то социология, то существуют и эмпирические исследования, и теория; если же существует хоть какая-то немецкая социология, то она охватывает и эмпирические исследования, и теорию. Чтобы понять процитированные высказывания, нам необходимо их уточнить. То, что немецкой социологии в первую очередь недостает теории (а в этом выводе процитированные авторы согласны между собой), может, прежде всего, означать, что методологическая дискуссия в немецкой философии сильно отстала, а следовательно, вопрос о научной потенции социологии остается нерешенным и, вероятно, даже не рассматривается. Тем не менее эта интерпретация верна лишь до известной степени. Спор между так называемой позитивистской и так называемой гуманитарной концепцией социологии, по меньшей мере, подспудно, то есть имплицитно, является ОДНОЙ из главных тем немецкой социологии сегодняшнего ДНЯ. Разумеется, этот спор по сей день не разрешен; зачастую неплодотворный и предварительный характер всех «принципиальных» обсуждений идет ему во вред; наконец, за последнее десятилетие он вряд ли добавил существенно новые точки зрения к аргументам дискуссии о оценочных суждениях; и все-таки нехватки теорий в этой сфере совершенно не ощущается. Тем не менее недостает подробных и доскональных исследований в духе тех, что производила восходящая к Венской школе англосаксонская логика науки. Во-вторых, под отсутствием «теории» можно понимать отсутствие обобщающих тезисов и гипотез в социологических публикациях. Если рассматриваемое утверждение повернуть в эту сторону, оно, очевидно, окажется неверным. Между табличными сообщениями о результатах исследований общественного мнения и социологическими публикациями существует неоспоримая разница, и искать ее прежде всего следует в обобщающих намерениях. То, что в социологии опросу или сбору данных всегда должна предшествовать гипотеза или теория, для нас также не является методологическим общим местом. Разумеется, существует такой «беспомощный эмпиризм», который Кёниг подвергает справедливой критике, но ведь этот эмпиризм, пожалуй, представляет собой исключение, а как правило более или менее систематически наблюдаемые ситуации следует считать тестами или же исходными пунктами для обобщающих высказываний. Третья возможная интерпретация утверждения о том, что в Германии нет социологической теории, уже проблематичнее. Среди прочего, к «теории» следует относить в известной степени обязывающие тезисы, где сочетаются взаимосвязанные понятия и категории, с помощью которых полученные при помощи наблюдения факты можно сделать доступными для описательного анализа. Утверждение о том, что в социологии какой-либо страны это условие выполняется в достаточной степени, было бы преувеличением. Однако же в англосаксонских странах имеются определенные подходы, которые лишь медленно начинают внедряться в немецкоязычной сфере. Ведь обязывающие категориальные системы всегда, кроме прочего, обозначают вопросы, с помощью которых мы решаем наши проблемы: если относительно таких понятий, как структура, явная и латентная функция, роль и позиция, достигнуто единство мнений, то посредством этих понятий производятся попытки описания самых различных объектов и при этом достигается высокоэффективная коммуникация между учеными разных взглядов. И наоборот, пока несколько категориальных систем конкурируют за признание (например, обмен, флуктуация, мобильность; сообщество, общество, первичная и вторичная, формальная и неформальная группа, объединение, союз и т. д.), взаимопонимание между учеными разных взглядов будет затруднено, а основы дисциплин — шаткими. Категориальными системами задачи научной дисциплины ни в коей мере не исчерпываются. Между тем успех осознанных стараний немецких индустриальных социологов создать обязывающий понятийный аппарат показывает важность и полезность категориальных систем. Для прогресса социологии проверяемые модели объяснения определенных проблем важнее, нежели ни к чему не обязывающие категориальные системы. В этом четвертом смысле фактически принято считать, что в немецкой социологии все подходы к теоретическом}' освоению ее предмета страдают недостатками. При всех различиях в логической структуре и в остроте формулировок и сопряжение религии с ранним капитализмом, проведенное Вебером, и выведенный Михельсом железный закон олигархии, и характерное для Мангейма тотальное подозрение идеологии были моделями, на основе которых можно было объяснять сложную в пространственно-временном отношении действительность. Англосаксонские исследования по проблемам бюрократии, социальной стратификации, структуры производства, меньшинств, малых групп и т. д. способствовали выработке аналогичных моделей. В противовес этому, большинство немецких социологических публикаций послевоенного перио да едва ли выходит за рамки обобщающих описаний единичных случаев. Типологические работы, тезисообразно и ad hoc46 преподносимые идеи, тенденция к фотографически точным снимкам ограниченных отрезков реальности — все это свидетельствует лишь о начале исследований, задача которых состоит в объяснении, а для него необходимы модели. Интереснее, чем констатации того, что х% всех рабочих ничего не знают о рабочем контроле, что свободное время занимает все более значительное место в жизни индивида, что за последнее десятилетие возросла мобильность — вопросы, почему это именно так и что это означает. И хотя имеющаяся литература и затрагивает эти вопросы, их разрешение лишь в редчайших случаях происходит на той ступени обобщения, на которой только и возможны связные научные объяснения. Пусть законы социологии выглядят иначе, чем физические — из этого не явствует, что надо избегать формулировок обобщающих законов и моделей. Нехватка обобщающих моделей острее всего ощущается в области, образовывавшей до 1933 года центр усилий немецких социологов, — в изучении общей структуры обществ. Ведь именно гут, кроме прочего, конечное основание как для разочарования наших зарубежных коллег в немецких послевоенных социологических публикациях, так и для оправданности процитированных жалоб о нехватке «теории» в современной немецкой социологии. С исторической точки зрения в разработке моделей всех обществ состоял специфически европейский вклад в развитие социологии; в наше время этот подход сохранился лишь у немногих французских ученых (отсюда весьма популярное сегодня выражение «soci?t? globale»*). Напротив того, этнология — поначалу в Англии, а потом, и прежде всего, в Соединенных Штатах — способствовала образованию такой социальной модели, которая под именем «социальной системы» сегодня в значительной степени определяет «структурно-функциональную теорию» англосаксонской науки. В противоположность этому, в Германии, с одной стороны, «применимость весьма многих категорий из великого наследия Макса Вебера к современным социальным связям» считается «сомнительным» (Gehlen, Schelsky 50, S. 9. f.), с другой же стороны, «та измерительная плитка, что образует подлинный скелет социологической теории со времен Дюркгейма, а именно структурно-функциональный анализ, фактически совершенно не привлекает внимания» (K?nig 13, S. 14). Более старая модель Маркса уже вряд ли актуальна для дискуссии. Тем самым современная немецкая социология характеризуется почти полным отказом от изображения всеохватывающей картины общества — факт столь же поразительный, сколь и тревожащий. Вероятно, ввиду превратностей немецкой истории неудивительно, что многие немцы считают сложным постигать структуру немецкого общества и его место во всеохватывающих связях, имея налицо лишь наполовину связную картину общества. Больше раздумий вызывает факт, что и немецкие интеллектуалы в суматохе собственной национальной истории и современности потеряли все ориентиры. Однако было бы крайне скверно, если бы подтвердилось подозрение насчет того, что искателю какого-либо образа общества приходится ожидать мало помощи от немецких социологов. Разумеется, существует большая разница между социальными моделями общества и образом общества, составляемым простым бюргером. И все-таки напрашивается подозрение, что многим немецким социологам не под силу создать социальную модель, потому что как бюргерам им недоступен правильный образ общества. Индустриальное общество, капиталистическое общество, общество потребления, общество свободного времени, открытое общество, мобильное общество — все эго не только понятия, но и лишние затруднения. Возможно, сиюминутный интерес к производству и семье, сообществам и школе — это еще и робкий отход от непокоренной целостности общества, в котором мы живем? V Между тем некоторые из критических замечаний последних абзацев касаются англосаксонской социологии не меньше, чем немецкой. Это в особенности относится к тому, что можно было бы охарактеризовать как идеологическое качество современной социологии. Одной из сил, стоявших у истоков социологии, несомненно, была социальная критика. Многие из великих достижений «героической эпохи» социологии невозможно понять без социальных мотивов тех, кто их добился; в то же время такие социально-критические мотивы нередко причиняли вред научной ценности основанных на них трудов. Затем наступило время дискуссии об оценках, которая вызвала судьбоносный перелом в отношениях между социологией и социальной критикой. Начиная с 20-х годов все отчетливее проявляется, что мнимый проигравший в споре в «Обществе по вопросам социальной политики» Макс Вебер, сам того не желая, одержал, судя по всему, столь безоговорочную победу, что она сегодня парадоксальным образом обернулась фактическим поражением. То, что социальная наука должна быть «свободной от оценок», то есть воздерживаться от всевозможных «практических оценочных суждений» — условие, сегодня в значительной степени бесспорное и для немецкой социологии. Каждый по мере сил старается осуществить в себе отделение науки как призвания и профессии от политики как призвания и профессии (что является не чем иным, как отделением роли ученого от роли гражданина) и подчинить свою науку одним лишь законам логики исследования. Политические оценочные суждения больше не выступают в роли осознанно заданных рамок социологических исследований. При этом в современных обстоятельствах возникают две возможности развития: немецкий путь относительно изолированных исследований множества «отдельно взятых» исследователей и англосаксонский путь всеобщей соотнесенности с известными моделями в духе структурно-функционального подхода (импорт которого в наши дни, пожалуй, представляет собой лишь вопрос времени). Теоретически мыслимы и другие возможности если не свободных от оценок, то осознающих ценности исследований. Обрисованная альтернатива характеризует реальные шансы современности. Однако обе стороны альтернативы обнаруживают сегодня неожиданные и незапланированные оценочные импликации. В этом и состоит объективное поражение выдвинутого Вебером требования создания социологии, свободной от оценок. Социология наших дней — и там, где она исчерпывается ни с чем не соотнесенными единичными исследованиями, и там, где она руководствуется структурно-функциональной теорией, в противоположность социально-критическим импульсам собственных истоков, — сделалась в полном смысле консервативным элементом общества. Удовлетворенность существующим положением вещей и его завуалированная защита проявилась в качестве оборотной стороны свободы от оценок. Там, где из социологических трудов изгнаны нормативные отношения критики современности, современность неожиданно обретает подавляющий вес. В той мере, в какой современность уже не воспринимается как несовершенная эпоха, отсылающая за пределы самой себя, ее образ в социологических работах абсолютизируется. Социология, стремящаяся уклониться от спора о практических оценочных суждениях, превращается в инструмент увековечения наличного бытия, а ее воздержание от голосования — в вотум в поддержку сильнейшей партии. Консервативный эффект, производимый современной социологией в Германии (но также и в Соединенных Штатах) тем примечательнее, что многие социологи как граждане исповедуют, скорее, радикальные убеждения. Здесь попытка обрести свободу от оценок оборачивается самоотречением, а Веберово отделение науки от политики — в раздвоение личности. Как гармоничная социальная модель структурнофункциональной теории, так и стремление к теоретически ни к чему не обязывающему и свободному от оценок анализу определенных участков действительности в качестве ролевых ожиданий отрываются от глубин личности ученого и обретают отчужденную автономию. Порою социологи с изумлением замечают, что влияние их работ прямо противоположно их личным интенциям. Так, социолог, стремящийся заклеймить так называемый конформизм, знакомит тех, кого он критикует в первую очередь с их социальными ролевыми ожиданиями; социолог, болеющий душой за индивидуацию человека, предоставляет материал для манипуляции социальному инженеру; социолог, стремящийся к плюрализму общественных институтов и групп, разрушает именно это разнообразие систематикой своей уравновешенной социальной модели. По меньшей мере в одном отношении переход от социально-критической к консервативной социологии имел сомнительные последствия и для научного подхода к этой дисциплине. Одновременно с этим переходом оказались разорванными связи между социологией и историей. Б теориях современных социологов показ исторического процесса сведен на нет. Но и не в столь озабоченных теорией конкретных работах, пожалуй, не случайно произвольное конструирование схематических исторических эпох занимает место подробного их исследования, в котором преуспели Трёльч, Зомбарт, Вебер и другие. История больше интересует социологов всего лишь в качестве кулис для современности, а для их изготовления достаточно голливудских фабрик грез, искусственных конструкций. Реальность истории нам больше не нужна. Все это, очевидно, в высшей степени тонкие взаимосвязи, которые едва ли можно истолковать в нескольких фразах. Что касается отношений между социологией и историей, то каждая из них по своей сути представляет собой, пожалуй, материал для другой. Для социолога история — это объемистый и незаконченный доклад об экспериментах, на которых должны проверяться его теории и гипотезы; для историка социология — тот арсенал понятий, предположений и теорий, из которого он изготавливает орудия своих объяснений. Следовательно, известное отделение социологии от истории, возможно, коренится в природе вещей. Рав ным образом и освобождение социологии от оков социальной критики является необходимым и желательным процессом. При этом никого не устраивает то, что даже сегодня многие как следует не знают, в чем, собственно, отличие социологии от социализма. Проблема, с которой мы сталкиваемся в связи с наличием неожиданно проявившейся консервативной и исторической тенденции в социологии, носит не логический, а прагматический характер. Поэтому она требует не радикального и не принципиального, а постепенного и осторожного разрешения. Стремление вернуться к исходному пункту дискуссии об оценках, и даже вообще выйти за его пределы было бы столь же романтичным, сколь и неплодотворным. Напротив того, для нас более важным представляется осознание того, что в наших занятиях проглядывают непреднамеренные последствия консерватизма. Это необходимо для того, чтобы впоследствии постепенно скорректировать экстремальную позицию свободы от оценок — при выборе темы, при использовании исторических данных, при построении моделей и при подготовке различных публикаций публикаций. , VI Кёниг справедливо говорит о дискуссиях, что в них «издавна проявлялось, несет ли в себе та или иная наука реальные жизнь и будущее» (см. 56). Прогресс науки не в последнюю очередь зиждется на критических выступлениях, подвергающих научные гипотезы и теории все новой проверке. Между тем даже по отношению к этому мерилу современная немецкая социология ведет себя на редкость равнодушно. В продолжавшемся более десятилетия перед Первой мировой войной споре о оценочных суждениях многие склонны видеть счастливо преодоленную эпоху начетнической полемики, которая впоследствии якобы привела к «тихому» согласию между мнениями (по меньшей мере, среди представителей «молодого поколения», конструируемого, пожалуй, не в последнюю очередь, на этом основании). И все же у нас есть причина с самым серьезным беспокойством относиться именно к могильной тишине, окружающей публикацию социологических трудов как в нашем профессиональном сословии, так и за его пределами. Наука без критики и полемики — дело в высшей степени неплодотворное и даже досадное, поскольку такая ситуация выдает либо полное безразличие относительно того, что делают сами исследователи и их коллеги, либо беспредельное лицемерие отказа от публичной критики и полемики в пользу личных споров на уровне сплетен. В обоих случаях скука более или менее искренней незаинтересованности тормозит продуктивное и объективное развитие. Убедительные примеры недостаточной критики можно обнаружить в отделах рецензий специальных социологических журналов. Обсуждения книг сегодня (впрочем, опять же - не только в Германии) происходят по схеме, в результате которой они все чаще «садятся на мель». После ни к чему не обязывающего вступительного абзаца подробно реферируется содержание рецензируемой книги, а затем рецензент приводит мелкие критические возражения, где среди прочего намекает на то, как обсуждаемую книгу написал бы он сам, чтобы под конец сформулировать несколько красивых предложений. которые без пропусков можно поместить в издательские каталоги. Я не собираюсь устанавливать, кому помогают рецензии такого рода, а вместо этого хочу поставить гораздо более серьезный вопрос о том, чем объяснить столь очевидные изъяны в критической полемике в современной немецкой социологии. Попытка ответить на этот вопрос обнаруживает целый ряд внушающих опасения особенностей социологической науки в сегодняшней Германии. Возможно, кое-кто из авторов и получает удовольствие от рецензий упомянутого рода, однако же о большинстве авторов можно сказать, что они желают критического разбора собственных работ и сожалеют по поводу его отсутствия. Тем самым причину’ отсутствия критики надо искать не среди самих авторов. Гораздо существеннее в некоторых случаях представляется опасение рецензентов, как бы их академическому будущему не повредила критика, тем более — со стороны старших коллег: и мотив этот не становится уважительнее оттого, что порою он может быть оправданным. Но на этом личном уровне, по-моему, определяющим является совсем другое обстоятельство. Профессиональная прослойка социологов в Германии немногочисленна. Каждый знает почти всех, много раз их видел или с ними переписывался. Это почти обозримое семейство, где известны намерения и мотивы каждого, известно, что от кого ожидать, и потому из вежливости, так называемой коллегиальности, или же дружбы закрывают глаза на мелкие слабости и стараются проявлять взаимную любезность. Между тем эта немного идиллически изображенная ситуация как раз с точки зрения взаимной критики ради общей пользы внушает серьезные опасения. Зачем резко и полемично обсуждать книгу — ведь можно при случае сказать автору, что о нем думаешь. К чему открыто противопоставлять собственную точку зрения другим - ведь без необходимости бросать вызов коллегам не надо. Существование мирной семьи в конечном счете сводится к неустанной игре ролевого обмена: ты напиши рецензию на мою книгу, а я — на твою. Над этой проблемой стоит задуматься; я же не мог)- предложить иного решения, кроме весьма мягкого предостережения: несмотря на личное знакомство, не отказываться от объективной критики. К тому же личное знакомство не всегда означает личную дружбу. Следовательно, в этом состоит и вторая причина отсутствия критической полемики: стоит такой дискуссии начаться, как через несколько предложений ее участники совершенно забывают о деле и переходят к персональной полемике. Путь этого перехода естественен для многих социологов. От имманентной критики произведения к идеологической, от идеологической, с использованием биографических сведений, к личной критике автора — только один шаг. Между тем понятный характер такого перехода не делает его извиняемым. Критика является плодотворной (и честной) лишь тогда, когда она допускает ответ; на персональную же полемику существует лишь один ответ — молчание. В интересах оживления критических разборов в немецкой социологии отделение личности от роли ученого представляется сегодня важнее, чем отделение роли ученого от роли гражданина. Для объяснения отсутствия дискуссии в социологии сегодняшнего дня можно присовокупить и ряд дальнейших факторов. Пока о социологии говорят как о «молодой науке», время от времени будет возникать опасение, что нежное растение можно будет погубить слишком яростной взаимной критикой или же (этого боялся уже Шмоллер в отношении дискуссии о оценочных суждениях) дискредитировать в глазах общественности. Гуманитарно-научным наследием социологии объясняется то, что в ней не принято многократно прорабатывать одну и ту же тем\' различными исследователями. Если в прочих эмпирических науках актуальность предмета подтверждается тем, что множество ученых стремится к ее прояснению одновременно, и зачастую с противоположными гипотезами, то докторант-гуманитарий перед выбором темы прежде всего привычно осведомляется, не занимался ли ею кто-нибудь еще. Неясно даже, годится ли такой метод, к примеру, для филологии; в социологии же он в любом случае пагубен. Если молчаливо признается монополия некоего ученого на собственную область исследований, то отсутствие критической дискуссии не должно удивлять; лишь одного человека считают специалистом на отведенном ему небольшом участке, а все остальные хотя и могут у него учиться, но в любом случае избегают оспаривать его маленькую монополию, так как стремятся заполучить собственную. Даже для конфликта требуется тот минимум единства, который создает его предмет и среду его развертывания; основа критической дискуссии в немецкой социологии — минимум общих исходных точек. Выше я пытался показать, что о немецких социологах современности в этом смысле пока едва ли могут говорить как об отчетливой «общественности». Если оспаривается даже предмет их трудов, то тем в большей мере это касается адресатов их публикаций. Автору социологических исследований в Германии не хватает неформальных групп как внутри собственной прослойки, так и за ее пределами, чьи суждения контролировали и корректировали бы его, указывали бы на границы его возможностей. Все дозволено, поскольку всем все равно. Лишь в частной беседе исследователь-одиночка может еще надеяться услышать отклик. Отсутствие социологической общественности в послевоенной Германии — лишь часть весьма серьезного отсутствия интеллектуальной общественности в целом. Нам недостает значительных общих тем для полемики еще и потому, что нет столицы, где такая полемика могла бы сконцентрироваться, нет средств массовой информации, где ее можно было бы высказать, нет интеллигенции, которая благодаря столь необходимому отчуждению от официального общества превратила бы собственные нормы в мерило достижений. Исторические и социальные факторы совместно способствуют тому, чтобы погрузить немецких интеллектуалов, с одной стороны, в расплывчатые сумерки опрометчивой политической ангажированности ради сохранения status quo*, тогда как с другой — во внутреннюю эмиграцию отчасти смиренной, отчасти циничной покорности судьбе. Я полагаю, что мы едва ли вправе надеяться на существенное оживление социологической дискуссии в Германии, пока интеллектуальная дискуссия сегодняшнего дня не проснется от зимней спячки. VII Все упомянутые обстоятельства пока не дают оснований для чересчур высокой оценки в Германии «социологии, являющейся не чем иным, как социологией» (Кёниг). Пока недостает решения обоих предварительных вопросов: возможна ли такая «чистая» социология логически, желательна ли она практически. Кроме того, обзор двух дюжин социологических руководств, введений, учебников, словарей и общих опи- 1 « * Сложившегося положения вещей (лат.). — Прим. пер. ? человеческого в этой совокупности наличного бытия» (А. Вебер, 70). «Среди многочисленных социальных наук и соотнесенных с человеком наук естественных социология предстает... в качестве самостоятельной области познания и исследования. Она занимается общественными явлениями как таковыми и пытается, прежде всего, составить себе представление о существенном содержании и значении человеческой жизни в группах. При этом речь идет, в первую очередь, не об «объяснении» определенных аспектов этой жизни в группах, а, по мере возможностей, о «понимании» общества в его совокупности» (П. Й. Боуман, 46). «Социология выдвигает притязание быть такой наукой, или систематическим знанием, которая включает больше одного предмета. Однако что, собственно говоря, представляет этот предмет, — невозможно однозначно определить сразу. Социологический способ анализа — существенная составная часть современного взгляда на мир. Он пронизывает (в том числе и бессознательно) мышление специалистов по различным гуманитарным и общественным наукам, так что для их собственной дисциплины как будто бы не остается места. С другой стороны, те, кто называют себя социологами, рассматривают столь разнообразные проблемы, что их едва ли можно привести к общему знаменателю... Поэтому мы вынуждены сделать вывод, что существует множество типов социологии» (Э. К. Франсис, 48). С таким результатом наш студент приступает к изучению остальных шести книг, называющихся «Социология», «Введение в социологию» или т. п. из библиотеки его семинара; и они дают не менее разношерстную картину, нежели упомянутые. Все процитированные формулировки встречаются на первой странице каждой из работ. Поэтому все-таки остается надежда, что тот, кто стремится получить понятие о социологии, не будет долго застревать на этих вводных предложениях, а продвинется к самой субстанции цитированных книг. Во всяком случае, мне хотелось бы считать, что такой метод рекомендуется не только для студентов первого семестра, но и mutatis mutandis* для самих социологов. Может быть, пойдет на пользу, если мы, в первую очередь, откажемся отграничивать нашу дисциплин)', ее предметы и методы и пока удо- - *i • ? * Внеся необходимые изменения (лат.). — Прим. пер. ' '? ? вольствуемся фигурой Аристотеля: социология есть бытие социолога социологом. Существуют люди, называющие себя социологами по должности или собственному выбору или же называемые так другими. Чем они занимаются в своей роли социологов, то есть на основании своей преподавательской и исследовательской должности, то и есть социология. Несомненно, такая дефиниция подкрепит подозрение Франсиса, что «существует множество типов социологии». Зато ее преимущество в том, что она не увековечивает временный характер и неподготовленность наших усилий в беспредметной самокритике, а также не затушевывает их в мнимой точности фактически ни к чему не обязывающего отграничения. Вопрос о том, отчего за последнее десятилетие возросла социальная мобильность, важнее вопроса о том, что такое социология. И как раз потому, что мы знаем, что потребность индивида в безопасности требует определения его места в обществе, вхождения в социальную группу и статуса, мы сами должны обрести свободу, которая позволит нам претерпеть дилемму между сомнительностью и недостаточностью нашей собственной дисциплины и болезненным самосознанием негарантированного статуса нас самих. Это не означает, что нам придется отказаться от стремления систематизировать наши занятия по мере сил, то есть в соответствии как с теоретическими моделями, так и с классификациями, основанными на учебных планах. Скорее это означает, что потребность в до сих пор отсутствующей концепции социологии в смысле точного отграничения нашей собственной дисциплины практически может лишь возрастать: для объяснения конкретных проблем, для критических дискуссий, для учебного опыта, для все новых попыток теоретической и педагогической систематизации. Если мы будем рассматривать социологию в этом духе — как значительный и волнующий эксперимент, как попытку справиться с до сих пор неизвестными проблемами и обнаружить новые стороны у давно известных проблем, — то в новом свете предстанут даже ни с чем не связанные исследования. Как бы там ни было, может оказаться, что в относительно изолированных, исторически и теоретически ни с чем не связанных, СЛИШКОМ мало дискутируемых результатах исследований современных немецких социологов накопится материал, который в один прекрасный день поможет нам определить бытие социолога социологом точнее, чем это возможно сегодня. VIII Многие, вероятно, упрекнут представленные соображения в том, что даже в своем оптимизме они, по сути, все-таки пессимистичны, а в своих упованиях — непритязательны. Справедливо, что слабости и недочеты современной немецкой социологии я осознанно подчеркиваю здесь с ббльшим нажимом, чем ее достижения и успехи; возможно, что в мои рассуждения вкрались некоторые подлежащие исправлению перегибы. Между тем что касается столь излюбленных оптимистических и пессимистических оценок, то было бы неверно применять их ко всем этим рассуждениям без оговорок. Подобно тому, как тот же самый промышленный рабочий в состоянии разъяснить, почему он доволен своей работой, а затем подвергнуть резкой критике систему и размеры оплаты труда, начальников и работающих по найму, так и при всей социологической самокритике всегда остается и существенное ядро воодушевления (или, если предпочесть не столь громкое слово, — интереса), который побуждает нас продолжать начатое. В немецкой социологии наших дней такое воодушевление, вероятно, находит для себя предмет прежде всего в том факте, что эта дисциплина — все еще terra incognita*, страна неограниченных возможностей. Но оптимизм такого рода связан с условием, которым, на мой взгляд, характеризуется наибольшая опасность современной социологии — с условием, что социологии еще некоторое время удастся избежать опасной тяги к профессионализации, то есть что перед тем, как познать свой путь, она не будет стремиться к организации и институциализации. i-’.l ; ' - «. ' * Непознанная земля (лат.). —Прим. пер. • ' Сетования на то, что социологии отказывают в подобающем признании со стороны университетов, общественных инстанций, частных предприятий, прессы, радио и общественного мнения, носят международный характер. Что касается опасности непризнания моих коллег, то я все же хотел бы возразить, что жалобы на это необоснованны — тем более в Германии. Общественное признание социологии в Германии не просто высоко, но слишком высоко. Кажется, уже недалек тот день, когда ни один союз голубеводов, ни одна мыловаренная фабрика на своих ежегодных заседаниях не смогут обойтись без докладчика-социолога. К тому же поразительна готовность университетов и высших школ к основанию социологических кафедр. Для этого процесса характерно и то, что во многих учреждениях введены экзамены по социологии, а также положения о порядке проведения экзаменов; для академически образованных социологов все время открываются новые возможности карьеры. Наконец, частью этого процесса является и все более отчетливое выделение социологов как прослойки и отделение ее от других прослоек. Форма важная и стабильная — а как обстоят дела с ее содержанием? Чтение объемистых рецензий на массу социологических трудов в английском «Times Literary Supplement» быстро позволяет сделать вывод, что там представлены в высшей степени интересные подходы, но мы снова и снова увидим, что Оксфорд и Кембридж выходят из положения тем, что доверяют представительство социологии прежде всего приглашенным преподавателям. При всем английском снобизме эгот вывод все же окажется известным образом оправданным и разумным. Я же попытался показать, что, по крайней мере, немецкая социология пока не достигла той степени уверенности и сплоченности, которая позволила бы нам говорить о ней как об области знания, поддающейся изучению. Ее притягательность и слабости коренятся в многообразии ее подходов; для развития ей прежде всего необходимы отсутствие институциональных препон и свобода эксперимента — даже с риском провала. Поэтому должно существовать некое социологическое общество, чтобы встречаться и вести беседы — но не «Палата социологов», ведающая распределением претензий, шансов и прав. Социология должна быть представлена в университетах и высшей школе (хотя бы потому, что в современных условиях интеллектуальной жизни свобода духовного эксперимента продолжает существовать только здесь) — но не как специальность, по которой необходимо сдавать экзамены. Социологи должны установить отношения с общественностью — но не как всезнающие дилетанты, понимающие все меньше из все увеличивающегося массива знаний. Социология на современной стадии развития представляется мне факультативной специальностью par excellence; в университетах и высшей школе она должна стать обязательной факультативной специальностью (по возможности без сдачи экзаменов). Такое положение предоставит двойную выгоду: даст нам возможность проводить в значительной степени институционально не скованные исследования — и при этом проводить их согласно теоретическим требованиям и с сохранением их взаимосвязей. Возможно, в будущем для развития социологии понадобится даже более широкий институциональный базис: и все-таки эта перспектива, скорее, отодвигается на будущее, нежели является неотложной, когда неподготовленной социологии мы шьем модное, но чересчур широкое институциональное платье в надежде, что она постепенно будет соответствовать его размеру. Важно создать социологию, которая будет не чем иным, как социологией: однако социолог, являющийся социологом — и только — скорее жупел, чем идеал. У меня нет романтического намерения с помощью таких размышлений повернуть колесо развития социологии назад. В уже созданных учреждениях действует закон инерции, характерный для всякого отчуждения, и судя по приметам, процесс профессионализации в немецкой социологии будет идти вперед. И все же, кажется, пришла пора сопроводить этот и процесс словом протеста. «Профессионализация», «бюрократизация» и «институционализация» — ужасные слова, но оНи вполне подходят обозначаемым им явлений. Заклинаемые ими процессы «затвердения» всегда тяготели к удушению оригинальности, продуктивности и разнообразия. Кроме того, бегство в надежный мир институтов — это, разумеется, наиболее сомнительный способ устранить ненадежность собственного дома. К решению задач, еще стоящих перед немецкой социологией, лучшие умы подготовлены достаточно хорошо; однако же, чтобы заманить их на тропу социологических исследований, целесообразным представляется воздержаться от опрометчивой покупки привлекательности риска ценой безопасности карьеры. Немецкая социология будущего будет создаваться не дипломами, карьерами и поколениями, а изобретательными, любящими экспериментирование и критично настроенными индивидами.