Правильное как разумное — Значение такого представления — Правильное как побудительный мотив — Правильное как традиционное — Представления о правильном как социальном и правильном как индивидуальном не противоречат друг другу — Представление о правильном как социальном, скорее, противоречит представлению о правильном как о следовании чувствам — Формирование представлений о правильном под влиянием других — Личный авторитет — Доверие, молитва, открытость— Истина — Зависимость правильного от вооброжаемого — Личная мораль отражает социально-групповую — Идеальные личности как нравственные факторы — Некоторые представления о правильном универсальны Я согласен с теми моралистами, которые полагают, что все то, что мы считаем правильным, является и разумным в широком смысле этого слова. Сознание — поле битвы между бесчисленными побуждениями различной природы, которые оно стремится привести к единству и гармонии. Такое стремление все согласовывать требует основательных размышлений, но часто ограничивается не только ими. Чаще всего оно представляет собой бессознательное или подсознательное манипулирование наличным материалом, его непрестанное сравнение и перераспределение, которое всегда нацелено на организацию этого материала в некое подобие целого. Правильным и справедливым при этом представляется то, что выдерживает подобное испытание; одобрение совести получают те мысли и намерения, которые в конечном счете сохраняют свое место в том упорядоченном целом, которого взыскует наш духовный инстинкт, которое он более или менее успешно выстраивает по мере того, как сознание завершает эту работу. Это упорядоченное целое предстает затем как интеллектуально необходимое, и мы не можем противоречить ему, не нарушая своего душевного равновесия. Согласно данному подходу, суждения о правильном и неправильном никоим образом не стоят особняком и ничем радикально не отличаются от других суждений. Присущая им специфика проистекает, по- видимому, в основном из необычайной интенсивности душевного конфликта, который им предшествует. Мне кажется, даже поверхностное исследование жизненного опыта подтвердит, что часто предполагаемого строгого и абсолютного различия между совестью и другими формами деятельности сознания на самом деле не существует. Вместо этого имеется множество промежуточных ступеней от тех суждений, которые никто не сочтет моральными, через те, которые одни расценили бы как моральные, а другие — нет, к суждениям, которые имеют всеобщее признание в качестве моральных; моральное чувство и переживание также в значительной степени отличаются как у разных людей, так и у отдельного индивида в зависимости от различных условий и обстоятельств. Класс суждений, которые все признают моральными, возможно, ограничен теми, которые порождаются нервирующей и затяжной борьбой, идущей в сознании индивида, взвешивающего и оценивающего противоречащие друг другу намерения и идеи. Человеку приходится выбирать линию поведения из альтернатив, за каждой из которых стоят мощные побуждения и, по крайней мере, часть из которых порождены симпатией; сознание мучительно напряжено, и, когда, наконец решение принято, человек испытывает особого рода ощущения, которые мы называем чувством долга, решимости или правоты. Не все бы согласились, однако, насчет того, какого рода ситуации вызывают это чувство. Но любой вопрос, к которому мы относимся особенно серьезно, мы воспринимаем именно как вопрос о добре и зле. Для человека искусства любой сознательно неверный мазок кисти или удар резца — моральное зло и грех, а хороший плотник будет мучиться угрызениями совести, если сделанная им мебель окажется с изъяном. Тот факт, что правильный выбор часто представляется эмоциональным людям как некий воображаемый голос, подсказывающий, что они должны делать, служит наглядной иллюстрацией той изначально социальной и диалогической природы сознания, о которой говорилось ранее. Наше мышление — это всегда своего рода воображаемые беседы; это становится особенно очевидным в минуты самых напряженных раздумий. С другой стороны, люди, моральная жизнь которых протекает спокойно, слабо или вовсе не чувствуют разницы между оценками совести и прочими суждениями. Конечно, представление о том, что все правильное и справедливое разумно, оказалось бы ложным, если бы под разумным понимался просто результат формальных рассуждений. Оценка на справедливость и формальные умозаключения часто противоречат друг другу — потому, как мне кажется, что последние носят сравнительно узкий, фрагментарный и технический характер. Первая рациональна и интеллектуально надежна в более широком смысле; ее предпосылки несоизмеримо богаче; она опирается на весь контекст жизни, на инстинкты, заряженные безотчетным опытом далекого прошлого, на интуитивные обобщения повседневной практики индивида. Манера ставить результаты поверхностных умозаключений во главу угла всей мыслительной деятельности и подменять ими совесть выглядит в лучшем случае как педантизм. Я вовсе не имею в виду того, что формальные умозаключения и моральные суждения находятся чуть ли не в постоянной оппозиции (между ними должна быть гармония), я лишь утверждаю, что в случае конфликта между ними совесть должна рассматриваться как голос более глубокой рациональности. С другой стороны, все несправедливое и безнравственное в этом смысле иррационально. Именно это, по зрелому размышлению и итогам работы, предстает душе как нечто интеллектуально чуждое, дисгармоничное, чему мы, находясь в здравом уме, не можем предаться, не испытывая чувства, что изменяем самим себе и сами себе наносим вред. Разум полностью отвергнут и осквернен — мы расколоты надвое. Идти против совести — значит, действовать в состоянии суженного и фрагментарного сознания; это, в свою очередь, означает, что человек начинает утрачивать целостность своей личности, рассыпается на части. Дурной или невоздержанный поступок вызывает раскаяние — из-за того, по-видимому, что мысль о нем не укладывается у нас в сознании, что ей просто не находится места в системе выработанных и усвоенных им представлений. Вопрос о добре и зле, каким он встает перед каждым из нас, есть вопрос наибольшей организации побудительных импульсов, с которыми приходится иметь дело сознанию. Принятие правильного морального решения можно сравнить с процессом выработки органом законодательной власти какого-то важного государственного решения. Необходимо время, чтобы со всей убедительностью, на какую способны их сторонники, доказать необходимость этих мер всем членам различных партий с их убеждениями, предрассудками и интересами, чтобы привести к согласию все конфликтующие стороны и тем самым подготовить такое решение, которое парламент смог бы принять. И когда решение наконец принято, все испытывают чувство облегчения, прямо пропорциональное остроте выдержанной борьбы, и даже оппозиция предпочитает считать дело улаженным. Тех людей, которые не могут достичь внутреннего морального согласия и всегда ощущают в себе как бы две противоборствующие личности, можно сравнить с теми странами, парламентские партии которых столь озлоблены друг против друга, что никогда не достигают взаимопонимания. Мыслительный процесс — только завершающий этап формирования представлений о правильном и должном, на котором меряются силой противоборствующие мотивы и образуется некоторая итоговая их комбинация; за ним — вся история народа и биография личности, в которых коренятся эти мотивы. Врожденные страсти вроде любви, честолюбия, желания мести, сила привычки, потребность в изменениях, чужое влияние и т. п. — все это втянуто в конечный синтез и подлежит либо примирению, либо вытеснению. Так, например, в случае такой сильной страсти, как, скажем, желание мести, почти наверняка должно случиться одно из двух: либо возобладает жажда мести под тем или иным предлогом, который будет сочтен справедливым, либо, если контраргументы разума окажутся сильнее, желание мести будет подавлено сильным ощущением ее противоправности, обычно сопровождающим мстительные порывы. Если вы видите, что человек очень остро ощущает порочность какой-то наклонности, то смело можете заключить, что он уже каким-то образом имел с ней дело — или испытывал на себе как соблазн, или наблюдал как нечто отталкивающее в поведении других. Когда ситуация не требует немедленной реакции, обычный способ разрешения моральных проблем — оставить вопрос открытым, время от времени вновь обращаясь к его осмыслению. Таким образом, происходит постепенная адаптация к новой ситуации тех сторон личности, которые она затрагивает. Менее сильные, но более устойчивые наклонности негласно, но прочно объединяются в противостоянии возмущающему порыву, опутывая его, словно паутиной, и постепенно подчиняя себе. Нечто подобное подразумевает и правило поведения, предложенное Г. Р. Маршаллом в его превосходной работе «Инстинкт и разум»: «Обуздывайте те порывы, которые требуют немедленного выхода, с тем чтобы решающее значение в вашей жизни играли побуждения менее сильные, но более значимые» г. Мне, однако, кажется, что утверждение о том, что поступать правильно — значит поступать обдуманно и осмотрительно, не всегда верно. 1Marshall Я. R. Instinct and Reason, p. 569. Обычно это действительно так, поскольку опасность иррациональных и непоследовательных поступков исходит в большинстве случаев от неких внезапных и безудержных порывов вроде желания ударить или в гневе осыпать бранью. Но разум предполагает решительность в той же мере, сколь и осмотрительность; и есть люди, у которых склонность размышлять и взвешивать настолько перевешивает желание решать и действовать, что это угрожает внутреннему согласию их жизни. Такой человек вполне может прийти к выводу, что поступать правильно — значит поступать решительно. Похоже, что для большинства людей понимание правильности поступков является следствием долгих размышлений, но бывает особенно отчетливым в моменты обостренного сознания. Основное значение той точки зрения, что правильное одновременно и разумно, заключается в том, что она отрицает какое-либо резкое и сущностное различие между вопросом о добре и зле и другими вопросами, встающими перед разумом, — вердикты совести суть просто более глубокие и основательные суждения и вырабатываются так же, как и все прочие. Эта точка зрения, однако, не затрагивает более отдаленных проблем, интеллектуальных и социальных, лежащих в основе всяких суждений, например природы побуждений и того, что определяет их относительную интенсивность и устойчивость, характера их противоборства и взаимопоглощения, по итогам которых выносится то или иное суждение, а также проблемы того, в какой мере социальный строй определяет характер побуждений — как опосредованно, воздействуя на наследственность, так и напрямую, посредством внушения. За всем этим стоит проблема проблем, на которой сходятся все дороги мысли, — вопрос о целостной организации жизненного процесса, различными сторонами которого являются все конкретные вопросы об обществе и сознании. С какой бы точки зрения мы ни смотрели на жизнь, мы всегда сталкиваемся с чем-то таким, что привыкли называть внутренней организацией, развитием или чем-то подобным; но я полагаю, что всякий, кто достаточно долго размышлял на эту тему, чувствует, что мы обладаем лишь смутным представлением о той реальности, которая скрывается за этими словами. Я упоминаю об этом просто для того, чтобы отмежеваться от бытующих ныне притязаний постичь эту реальность и напомнить, что цель этой главы ограничена изложением некоторых наблюдений относительно роли социальных и личностных факторов в формировании особого рода организующего принципа, который мы называем совестью или моральным суждением. Бесполезно искать какой-то другой или более высокий критерий справедливого и должного, чем совесть. То, что воспринимается как справедливое, и есть таковое — вот что значит это слово. Всякая теория справедливости, которая вступает в противоречие с чувством справедливого, несомненно, должна расцениваться как ложная. А когда нам упорно твердят, что совесть изменчива, нам остается лишь ответить, что именно по этой причине понятие о справедливом и должном не может быть сведено к универсальной и окончательной формуле. Подобно всем прочим, эта сторона жизни постепенно раскрывается перед нами, выходя на свет из таких глубин, какие мы не можем и помыслить. Для индивида, размышляющего над собственным поведением, его совесть — единственно возможный руководящий принцип, и, хотя отличается от совести других людей, для него она — истина в последней инстанции; изменить ей — значит совершить моральное самоубийство. Продолжая свои размышления о поведении вообще, он может прийти к выводу, что его моральные представления основаны на некотором коллективном понятии совести, по отношению к которому его собственная совесть выступает как один из элементов целого; и на фоне этого целого всякая иная совесть, противоречащая его собственной, например совесть преступника, выглядит как деградировавшая или искаженная — и это не должно удивлять, поскольку наука учит нас, что выродившиеся формы можно встретить в любой из сфер жизни. Но при всей широте своих взглядов человек не может предпринять ничего, не сверившись со своей совестью; поэтому то, что я думаю — а точнее, что -мы думаем, — и должно так или иначе быть критерием различения правильного и неправильного, насколько таковой вообще возможен. Остальные критерии допустимы только в случае их одобрения совестью. Любое научное исследование данной проблемы должно заключаться главным образом в изучении конкретных условий и закономерностей функционирования подобных представлений — когда, где и почему люди действительно считают что-то справедливым и должным. Социология и этика никогда не смогут дать окончательных критериев нравственности, хотя способны обнаружить факты и закономерности, в опоре на которые совесть могла бы выносить свои авторитетные и надежные суждения. Представление о том, что правильное разумно, вполне совместимо с тем фактом, что для энергичных людей оно служит движущей силой. Страсть к действию, становлению, раскрепощению, исходящая из потаенных источников внутренней силы, есть потребность потребностей, лежащая в основе всех прочих конкретных побуждений; и этот движущей порыв всегда должен учитываться в наших суждениях о правильном и неправильном, и совесть обязана с ним считаться. Не может быть никакой гармонии в интеллектуальной жизни того, кто препятствует реализации этой самой фундаментальной и мощной из всех инстинктивных наклонностей; следовательно, то внутреннее равновесие, которого ищет деятельный разум и ощущение которого есть то же самое, что и ощущение правоты, представляет из себя отнюдь не состояние статичного покоя, но equilibrium mobile 133. Эту ситуацию можно сравнить с положением акробата, балансирующего на шаре, который, чтобы сохранить равновесие, должен постоянно двигаться вперед. То, что правильно сегодня, уже не будет таковым завтра; как только по поводу чего-то конкретного возникает чувство правоты, центр тяжести нашего разума начинает смещаться вперед и дальше, и мы, чтобы не выпустить почву из-под ног, вынуждены вновь удерживать равновесие. Следовательно, для энергичного человека, как и для деятельного народа, справедливое и должное никогда не могут быть чем-то только негативным, потому что сознание ни за что не смирится с чем-то противным его собственной природе. Полноценное я должно быть, по словам Эмерсона, «возрастающим я», и представление о справедливом и должном должно указывать ему путь сквозь «бездну пустых возможностей» и направлять его энергию на благие цели. Эти идеи, пожалуй, нигде не были заявлены и проиллюстрированы столь убедительно, как в проникновенной работе М. Жийо «Очерк нравственности». Он считает, что чувство долга есть в каком-то смысле ощущение творческой силы, и эта сила сама по себе имеет тенденцию порождать чувство долженствования. Мы можем — следовательно, мы должны. «Долженствование есть самореализация — потребность довершить свои замыслы, воплотив их в действия» 134. В желании самореализации мы можем стремиться даже к страданию. «Вероятно, Леопарди, Гейне или Ленау вряд ли обменяли бы часы той муки, в которой творили они свои лучшие стихи, на величайшее из возможных наслаждений. Данте страдал... Кто из нас не испытал бы таких страданий? Иногда душевная боль бесконечно сладостна» 135. Это же относится и к благотворительности, и к тому, что мы зовем жертвенностью. «...Милосердие — не что иное, как бьющее ключом плодородие; оно подобно материнскому чувству, столь всеобъемлющему, что ему тесно в пределах семьи. Материнской груди нужна жизнь, стремящаяся прильнуть к ней; подлинно человечному сердцу просто необходимо быть добрым и отзывчивым» 136. «Молодой человек полон энтузиазма, он готов к любой жертве, потому что ему необходимо чем-то пожертвовать, в чем-то ограничить себя; он слишком полон жизнью, чтобы жить только для себя» 6. Правильность, таким образом, есть не просто репрессивная инстанция, с которой мы иногда ее отождествляем, но также и нечто положительное, обновляющее и ведущее вперед. То, что мы несколько неопределенно и отвлеченно именуем интеллектуальным развитием, есть, в своих лучших проявлениях, эманация развивающегося, многообразного и прекрасного целого, в которое гармонично включен всякий правильный поступок. С другой стороны, когда мы говорим, что представление о правильном в значительной мере определяется традицией, мы только подчеркиваем другой аспект этого прогрессивного единства постоянного и изменчивого, которое мы видим в интеллектуальной жизни на всех ее стадиях. Традиция, как мы знаем, прокладывает нашему разуму, чувству и действию путь наименьшего сопротивления; и наличие таких путей всегда должно учитываться при вынесении суждений о правильном и должном, как, впрочем, и любых других суждений. Очевидно, что традиция не должна противопоставляться новым побуждениям как некий противоположный принцип, скорее, ее следует рассматривать как аспект развития любых побуждений, ибо нечто новое всегда представляет из себя, в известном смысле, перекомбинацию традиционного. Дело здесь обстоит во многом так же, как и в вопросах о принуждении и выборе, подражании и изобретении. Конкретные факты, реальные вещи в каждом из этих случаев не противоречат друг другу, не отрицаются друг другом, но составляют особый, жизненный аспект единого целого, вне которого они не обладает самостоятельным бытием. Представляет ли собой жизнь человека, в ее нравственном либо любом другом аспекте, постоянное изменение или, напротив, простое по вторение привычного зависит от того, благоприятствуют ли обстоятельства и душевное состояние человека возможности быстрых изменений в образе его мыслей? Так, если он молод и энергичен, не отягощен предубеждениями и способен остро чувствовать, он, вероятнее всего, будет стремиться воспринимать и усваивать новое, осуществлять своего рода внутренний синтез, а не следовать привычкам и традициям. Богатое и насыщенное событиями прошлое, мешающее укоренению умственной рутины, и знакомство с новыми и властными веяниями настоящего способствуют тому же самому. Жестко устоявшаяся традиционная этика дикарей явственно отражает регламентированность и неизменность всей их общественной жизни; подобный же тип этики характерен даже для более сложных обществ, как, например, в Китае, где социальная система приобрела устойчивость благодаря наличию уравновешивающих друг друга конкурирующих идей. С другой стороны, борьба и перемены в наиболее активных слоях нашего общества делают управление им на основе одних лишь традиций попросту невозможным. Никаких простых доминирующих традиций не существует, наклонности людей пребывают в смешении и конфликте, так что человек или сознательно становится нравственным, или деградирует. Он должен или заново осуществлять внутренний синтез, или не осуществлять никакого. То, что зовется принципом, является просто моральной традицией, правилом, выработанным в результате синтеза различных побуждений, ставшим, однако, независимым от своего источника и которому следуют машинально, — в этом и состоит сущность традиции. По мере того как сознание зреет и крепнет, оно постепенно теряет способность воспринимать новые и сильные личные впечатления, и, соответственно, все большую власть над ним обретают традиции и сложившиеся представления; социальное чувство, плоть и кровь поведения, частично утрачивается, обнажая скелет из моральных принципов. Чувство долга все меньше и меньше вызывает живое сочувствие, все больше и больше воспринимаясь, ради внутреннего спокойствия и экономии душевных сил, как определенный стандарт поведения. Когда человек начинает считать своим долгом вести себя определенным образом, он испытывает приятное чувство облегчения и повышенной ответственности, даже если такое поведение чревато неприятностями и самоограничениями. Это похоже на повиновение каким-то внешним силам, когда всякий ясный и четко предначертанный путь, пусть и ведущий к смерти, все же духовно предпочтительней путаницы неопределенности. Действия, которые считаются достопамятными или героическими, редко совершаются в момент решающего выбора — более вероятно, что они совершаются под влиянием традиции, которая побуждает разум действовать машинально и непреднамеренно. Было бы ошибкой вообразить, будто солдат, который смертью храбрых гибнет в бою, пожарный, который входит в горящий дом, железнодорожник, пробирающийся по обледенелой крыше мчащегося поезда, или рыбак, который выходит в море, несмотря на шторм и туман, проявляют необыкновенный героизм. Все это — их повседневная работа; потребность действовать определенным образом становится привычной частью кодекса их поведения и образа мыслей, идти вразрез с которыми было бы тяжело. Смерть не предстает для них во всем своем ужасе и приравнивается к общественной обязанности. Все гораздо проще. Как правило, в кризисной ситуации просто нет времени для сложных рассуждений, и выбор между геройством и трусостью поневоле бывает прост. Если же возникает какой-то внутренний конфликт, то он не бывает продолжительным, и тому побуждению, которое возобладает, следуют чаще всего машинально, не задумываясь о последствиях. Тому, кто изучает «чувство долженствования» у детей, не составит особого труда установить, что оно сильно возрастает от нежелания менять свои привычки, от упрямого несогласия отказаться от умственных стереотипов. Сознанию по своей природе свойственно искать принципы и стремиться к внутреннему единству; сознание — это своего рода инстинктивная потребность в правилах; и, по большой части, эту потребность удовлетворяют навыки мышления, которые прививают нам или старшие, которые провозглашают правила и заставляют нас им следовать, или внешние обстоятельства, которые способствуют одним побуждениям и препятствуют другим. Откуда бы ни исходило правило, разум с готовностью принимает его, и, если оно не слишком противоречит всем прочим наклонностям, оно расценивается как обязательное именно потому, что упорядочивает мышление. По словам г-на Салли, «дети питают безграничную веру в закон» 137. Исследования по детской психологии дают нам много примеров удивительной приверженности детей правилам, — просто потому, что это правила — так что даже случайный наблюдатель может легко в этом убедиться. Так, например, пятилетнему ребенку в гостях предложили «открыть рот и закрыть глаза», а затем положили в рот конфету. Когда он почувствовал ее вкус, он выплюнул конфету и воскликнул: «Мама не хочет, чтобы я ел конфету.» Этот ребенок очень любил конфеты, и он поступил так не из притворства, не из боязни наказания или упреков, а просто потому, что испытывал потребность быть последовательным. Правило не есть конфет было обязательным у него дома и стало частью его образа мыслей, а когда оно было нарушено, его нравственное чувство, то есть внутренняя целостность и гармония его сознания, было поколеблено до такой степени, что этого не пересилил даже вкус конфеты. А вот другой пример. Почти каждый вечер в течение нескольких лет мальчик R. подвергался довольно болезненной процедуре, которая называлась «выгибание ноги», призванной выправить небольшой ортопедический дефект. Когда он привык к этому, он, бывало, протестовал и даже плакал, если ему предлагали пропустить эту процедуру. Я думаю, что такое нравственное рвение в следовании правилу, как таковому, по мере его взросления все более слабело; объяснение этому я нахожу в том, что все увеличивающееся число разнородных стремлений и противоречащих друг другу побуждений сделало столь простое механическое единство невозможным, и вынудило его сознание, все еще борющееся за внутреннюю целостность и гармонию, поднапрячься и попытаться достичь этой целостности на более высоком уровне. Этим же принципом руководствуется и цивилизованный человек, отказываясь от простого следования привычкам и правилам, столь характерного для дикаря; всему многообразию и сложности его жизни невозможно придать единство таким способом, как невозможно ведение финансовых расчетов с помощью зарубок на палке. Чтобы обрести целостность своей жизни, он вынужден искать ее в более сложных стандартах поведения. При простых и неизменных условиях традиционное является разумным и, следовательно, моральным, но при меняющихся и сложных оно перестает быть таковым. Такой взгляд на проблему, конечно, не покончит со всеми возникающими здесь трудностями, но, как мне кажется, позволит подвести общее рациональное основание под нравственность, как традиционную, так и любую другую, и покажет все различие между ними, слишком очевидное для того, чтобы считаться иллюзорным. Те, кто думают так же, как и я, не согласятся и с тем, что представление о правильном как социальном (в самом широком смысле этого слова) противоположно представлению о правильном как индивидуальном. Как уже было сказано, если речь идет о радикальной оппозиции, я рассматриваю эту антитезу как ложную. Всякая мысль и деятельность человека носят или индивидуальный, или социальный характер — в зависимости от того, с какой стороны их рассматривать; и то, и другое суть не более чем аспекты одного целого, которое обыденное сознание, всегда склонное путать слова и вещи, пытается разделить. Это истинно как в этическом плане, так и в любом другом. В своих суждениях о других людях мы широко используем критерии правильного и неправильного, но этическое суждение совершенно очевидно представляет собой изъявление личного, индивидуализированного отношения к проблеме. Разумеется, нет никакого твердого и всеобщего принципа, в соответствии с которым все правильное и благое исходит от социальной среды, а все неправильное и неправедное — от наших личных побуждений. Все правильное и благое — всегда личное побуждение, всегда самоутверждение, причем без всякого ущерба для их социального характера. « Этическое я» не только не умаляет я своей этичностью, но возвышает его, ибо является более полным, более высоко организованным выражением индивидуальности. Я думаю, все согласятся с тем, что сильное чувство предполагает чувство я, так что мы с пафосом сами себе заявляем: Я должен. Чувство долга не было бы таковым, если бы мы не ощущали, что в нем есть нечто принадлежащее лично и исключительно нам, нечто противостоящее различным влияниям, оказываемым на нас извне. По многим причинам важно подчеркнуть, что этическое я — это всегда еще и общественное я, но в равной степени истинно и важно то, что оно всегда является и личным я. Короче говоря, этические мысль и чувство, как и все прочие высшие формы нашей жизни, имеют как индивидуальный, так и социальный аспект, без особого акцента на чем-то одном. Если социальный аспект достигает наивысшего развития, то это же справедливо и в отношении индивидуального. То же самое можно возразить и против антитезы «Я — Другой» в любой ее форме — антитезы, обыкновенно считающейся общим местом любых моральных вопросов. Это ошибочное положение, основанное на смутных материалистических представлениях о том, что такое личность, — смутных именно потому, что материалистических; мы же, я думаю, не можем, внимательно изучая факты, относящиеся к жизни личности, не видеть, что они прежде всего носят ментальный, или духовный, характер и ни в коем случае даже отдаленно не аналогичны более очевидным свойствам и аспектам физического мира. На самом деле Эго и Другой, я и симпатия коррелятивны друг другу и в этических суждениях всегда смешаны, а сами такие суждения выделяются не тем, что в них я представлено в меньшей мере, а Другой — в большей, а тем, что в них осуществлен наиболее полный синтез соответствующих побуждений. Чувство правильного и должного характеризуется не тем, насколько оно «своё» или «чужое», индивидуальное или социальное, а тем, насколько оно унифицировано в сознании, и сопровождающим его особым ощущением. Эгоизм можно считать злом только в том случае, если мы подразумеваем под ним неустойчивость и ограниченность человеческого я; и альтруизм, если под ним подразумевать болезненную восприимчивость к другим людям, — такое же зло, когда он, в свою очередь, превращается в узость и непостоянство, как это бывает у истеричных людей. Как я уже говорил, я считаю, что альтруизм, который, как обычно представляется, означает якобы особый тип побуждений, отличный от другого якобы особого типа побуждений, называемых эгоистическими, — это просто фикция, порожденная все тем же смутным материалистическим представлением о личности, о котором уже упоминалось. Самые возвышенные мысли всегда альтруистичны — в том смысле, что они более или менее явно принимают во внимание другие личности; но при очень внимательном анализе оказывается, что те же самые мысли обычно, если не всегда, еще и эгоистичны. Вопрос, например, о том, должен ли человек отдать свой доллар нищему или оставить себе, на первый взгляд выглядит как оппозиция «Я — Другой», поскольку в данной ситуации наличествуют два физических тела, наглядно ассоциируемые с противоположными устремлениями. С такой чисто физической точки зрения, отсылающей к одному из двух материальных тел, вопрос действительно выглядит упомянутым образом, однако в интеллектуальном, социальном или моральном плане такая постановка вопроса не является неизбежной. Давайте рассмотрим обсуждаемую проблему с точки зрения различных возможных значений слов «альтруизм» и «альтруистический». В данном случае наиболее показательно для нас последнее слово — я могу указать на три его значения, каждое из которых вполне прояснило бы бытующие способы его употребления: во-первых, это поступки, вызванные другим человеком — его внешностью, речью и другими символами; во-вторых, поступки, которые совершаются во благо другого; в-третьих, «альтруистический» в значении добрый или нравственный. В первом случае данное слово вообще не несет никакого морального значения — да, мы подаем милостыню нищему из альтруистических побуждений, но то же самое мы можем сказать и о большинстве наших поступков, поскольку они так или иначе вызваны поведением других людей. И конечно же многие из этих поступков люди обычно называют эгоистическими. Ударить человека, на которого мы рассержены, украсть у того, кому мы завидуем, позволять себе вольности с привлекательной женщиной — все подобного рода предосудительные поступки, вызванные впечатлением от постороннего человека могут в этом смысле слова считаться альтруистическими; поэтому, я думаю, не этот смысл имеют в виду люди, которые используют это слово в качестве антонима к слову «эгоистический». Что же касается второго значения этого слова — поступать во благо другого, — то с этой точки зрения подать милостыню нищему может быть, а может и не быть альтруистическим поступком — так, последовательный филантроп сказал бы, что обычно это приносит лишь вред. Можно, конечно, сказать, что мы намеревались, по крайней мере, ему помочь или его порадовать и что это и было для нас главным. В таком случае вопрос состоит в том, направлен ли для подающего этот поступок на себя или все же на другого. По этому поводу я бы снова обратил внимание читателя на сказанное мной в третьей главе о природе личных представлений о «я» и «Ты», а также, в шестой главе, о природе эготизма. Наши побуждения по адресу других личностей, я считаю, нельзя классифицировать подобным образом. Что может быть эгоистичнее действий матери, которая не может запретить своему ребенку есть вредные для его здоровья конфеты? Тем самым она делает приятное ребенку и, поскольку отождествляет себя с ним, потворствует и собственному незадачливому я. Отказ в милостыне нищему может быть столь же альтруистическим поступком, как и сама милостыня, в том смысле, что отказ вызван желанием помочь кому- то другому. И тот, для кого человек хотел бы сберечь свой доллар, весьма возможно, в социальном плане выгодно отличается для него от нищего: например, он собирается купить цветы больному ребенку. Вряд ли стоит специально оговаривать, что давать деньги — не обязательно нравственный поступок. Попытка назвать «благом» то, что делается для других, в противоположность тому, что делается для себя, может привести лишь к безнадежной путанице и ошибкам как в теории, так и на практике. Короче говоря, в слове «альтруизм» трудно обнаружить какое бы то ни было определенное и ясное моральное значение. Индивид и группа в моральном плане связаны точно так же, как во всем прочем; личная и общественная совесть неотделимы друг от дру га, они суть различные аспекты единого целого, а именно нравственной жизни. Последнюю можно считать индивидуальной, если рассматривать совесть конкретного индивида в искусственной изоляции от целого, или же всеобщей, если подходить к ней со стороны какой-ни- будь коллективной инстанции, например общественного мнения по тому или иному моральному вопросу. Предположим, к примеру, что некто, будучи членом конгресса, проголосовал за такие меры, которые в итоге привели к испано-американской войне. То, как он должен был голосовать, в индивидуальном плане было делом его личной совести — так же как и для всех остальных членов конгресса. Но итоги голосования в целом продемонстрировали общий моральный настрой, стали изъявлением общественной совести. Размежевание здесь было бы совершенно искусственно, ибо вердикт личной совести одновременно и социален, поскольку несет в себе синтез всех социальных влияний, а всякое общественное мнение в свою очередь является коллективным синтезом личных мнений. В своей конкретности нравственная жизнь общества представляет собой целое, сотканное из дифференцированных элементов. Если это и трудно уловить, то лишь из-за масштаба явления. И конечно, мы не сможем этого сделать, пока не научимся видеть его внутреннюю организацию, на которую нам постоянно указывают факты. Представление о правильном как социальном в противоположность представлению о правильном как следовании чувствам, как мне кажется, имеет смысл, если, конечно, понимать под этим, что высшие умственные запросы, воображаемые и личностные устремления значат для совести человека гораздо больше, чем чувственные порывы. Непосредственная причина этого заключается, по-видимому, в том, что для сознания личности, приобщившейся к высшим формам жизни, личностные и социальные чувства значат столь много, что просто чувственное, как таковое, кажется ему иррациональным — кроме, разве, случаев, когда оно соответствует или, по крайней мере, не противоречит им. Объяснение лежащих в основе этого душевных процессов — дело психолога, но очевидно, что в сознании и совести человека социальные интересы доминируют над чувственностью, потому что первые значительно сильнее, ярче, намного более многочисленны и постоянны, так что именно они определяют общий строй мысли, наиболее полным выражением которого и является совесть. Возможно, для наших целей было бы достаточно проиллюстрировать все сказанное, сравнив высшие и низшие формы мыслительной деятельности у людей и у животных. Первые, в целом, являются наибо лее мощными (хотя это и не всегда так на индивидуальном уровне) и определяют во всех развитых странах общую организацию жизни: строительство городов и железных дорог, вырубку лесов и пр. При всем этом отношение к животным носит побочный характер — они включаются в социальную систему только если полезны или, во всяком случае, если не причиняют людям беспокойства. Таким образом, все чувственные желания оцениваются по степени соответствия общему строю мысли, доминирующим в котором является социальное чувство. Удовольствие от потребления пищи, само по себе безобидное, расценивается как нечто недостойное, коль скоро потворство ему начинает препятствовать более высоким стремлениям, оказывается неприличным или несправедливым. Человек, потерпевший кораблекрушение, должен скорее погибнуть от голода, чем убить и съесть другого человека, потому что подобный поступок шел бы вразрез со всей системой социальных норм. Точно так же считается, что солдат, как, впрочем, и любой другой человек, должен ставить честь и долг выше самой жизни. Роль чужого влияния в наших представлениях о правильном и должном ни в чем не отличается от его роли в любых других наших представлениях: оно является источником новых ярких впечатлений, которые могут затронуть процесс нашего нравственного становления таким же образом, как если бы кто-то, подняв нечто тяжелое, сместил центр тяжести своего тела и вынужден был бы сменить точку опоры. Как уже упоминалось, мораль детей, основанная исключительно на правилах и привычках, слабеет по мере их все большей подверженности влиянию других людей. Если ребенок замкнут или его окружают скучные люди, его мысли, естественно, будут рутинны и однообразны; пожалуй, все дети, не испытай они влияния других, находились бы в плену простейших привычек. Но в большинстве случаев у большинства детей можно заметить, что уже очень рано их моральное чувство и оценки носят выраженный симпатический и личностный характер, отмеченный чувством стыда, привязанности, гнева, ревности и желанием угодить. Их разум уже старается привести в согласие сильные эмоции, вызванные столкновением запросов жизни с врожденными инстинктами, каждые из которых властно требуют вести себя определенным образом и навязывают толкование правильного и должного в своем духе. Если бы упомянутый мальчик, который отказался съесть конфету, имел ясное представление о подобных взаимоотношениях, ситуация, в которую он попал, оказалась бы гораздо сложнее. Возможно, его при влек бы не только вкус конфеты, но и желание угодить тому, кто ее дал; с другой стороны, его бы удерживал от этого возникший в его воображении образ ругающей его матери. М., девочку почти шестнадцати месяцев от роду, назвали несносной и строго отчитали за то, что она пыталась поцарапать лицо своему брату. Чуть позже, сидя рядом с ним на кровати, когда матери не было рядом, она решила вновь повторить свой проступок, но затем, без всякой видимой причины, смутилась и виновато понурила голову. Она явно почувствовала, что поступает дурно, возможно, лишь вспомнив тот стыд, который она испытала, когда ее отчитывали за такое же поведение. Здесь перед нами простой пример того морального давления, которое самым разнообразным образом испытывает каждый из нас ежедневно, — воображаемого одобрения или осуждения со стороны окружающих, которые, воздействуя на наши врожденные эмоции, заставляют нас вести себя определенным образом. Поведение, соответствующее тому социальному чувству, которое мы разделяем и которому желали бы сохранить верность, вероятнее всего, будет считаться правильным; если же мы не разделяем общего чувства, то наше поведение, скорее всего, будет считаться дурным. Моральное чувство у ребенка, утверждает Перес, «возникает, как только он начинает понимать значение определенных интонаций голоса, определенного к себе отношения, определенных выражений лица, когда ему делают замечание за то, что он сделал, или предостерегают от того, чтобы что-то делать. Подобная практика поощрений и наказаний постепенно формирует способность четко различать добро и зло» 138. У детей, невосприимчивых к похвале и упрекам, чьи интересы или вовсе безличны и направлены на неодушевленные предметы или только косвенно личностны, моральное чувство иногда может вообще отсутствовать, как и всякое представление о чем-то греховном или о личной вине. Они понятия не имеют о том остром и мучительном душевном кризисе, который происходит от конфликта симпатических привязанностей друг с другом или с животными инстинктами. Именно так в самом раннем возрасте и обстояло дело с Р. Проживая изолированно от других детей в тихой и спокойной обстановке, не испытывая тем самым какого-либо сильного или отрицательного влияния, он целыми днями возился с кубиками, копался в песочнице и вообще имел дело в основном с неодушевленными предметами, не реагируя на упреки и не воспринимая их всерьез. В целом он производил впечатление невин ного ребенка, пребывающего вне морали и не ведающего о добре и зле. М. была его полной противоположностью. С первых дней своей жизни она казалась очень живой, импульсивной, эмоциональной и восприимчивой девочкой; она делала все, чтобы ее похвалили, бурно реагировала на критику в свой адрес, была непредсказуема и скора на обиды и капризы, могла неожиданно обрадоваться и повиниться — в общем, жила целиком в насыщенном мире личностного общения. Именно такой характер предполагает более напряженную нравственную жизнь — многообразие сильных побуждений, порождаемых впечатлительным темпераментом и богатым воображением неизбежно приводит к внутренним конфликтам, с которыми сознание ребенка вынуждено бороться. Этика личных чувств, которую оно должно выработать, выходит далеко за рамки этики привычек и правил, и это действительно так, если говорить о том материале, который подлежит моральному синтезу. Его направленность и содержание, все конкретные составляющие нравственной жизни различаются так же, как и характеры людей: представление о правильном не одинаково для всех, но представляет из себя целостное и гармоничное состояние сознания и служит выражением характерных особенностей личности. Идея справедливости конечно же является одной из форм представления о правильном, происходящей из попыток разума урегулировать конфликт побуждений. Как указывает профессор Болдуин, ребенок озадачен противоречием между своими элементарными желаниями — например, желанием заполучить еду и игрушки — и побуждениями более высокого порядка, связанными с симпатией и воображением. Для того, чтобы смягчить эти противоречия, он с готовностью принимает tertium quid 139, примиряющие и улаживающие правило или закон, которые помогают ему в этом. Наша взрослая жизнь ничем радикально не отличается от детства в том, что касается влияния других на наши моральные установки. Нравственный прогресс — если таковой имеет место — состоит в пополнении жизненного опыта и совершенствовании организации внутренней жизни: она становится тем богаче, чем больше стимулов для воображения и симпатии мы получаем от здорового общения с окружающим миром — без их обширного запаса наши представления о правильном были бы искаженными и ограниченными. Одновременно мы можем достичь большей степени единства и упорядоченности нашего опыта и мышления, больших возможностей и быстроты в построении правиль ных выводов на этом основании и твердой готовности действовать в соответствии с ними. Наверное, в большинстве случаев уже к тридцати годам люди обретают точность и твердость в своих моральных суждениях, но при этом отчасти теряют широту представлений об их предпосылках. Но характер суждений остается неизменным, и наши представления о правильном по-прежнему суть своего рода микрокосм нашей личности. В них находят отражение все наши специфические и типичные страсти, и до тех пор, пока нас не постигнет душевное окостенение и упадок, они будут так или иначе меняться под воздействием всякого значительного изменения социальной среды. Для многих, а возможно, даже для большинства людей, представление о правильном прежде всего определяется чьим-то личным авторитетом. Мы чувствуем, что обязаны поступать определенным образом просто потому, что думаем, будто авторитетный для нас человек или сам поступил бы так, или желал бы, чтобы так поступили мы. На этом, к примеру, широко строятся проповедь и практика христианской церкви. Такой подход ни в чем не противоречит и ничем не отличается от понимания правильного как итога интеллектуального синтеза — он означает лишь, что восхищение, преклонение, или подобные им сильные чувства до такой степени усиливают определенного рода воздействия и влияния, что те занимают в сознании доминирующее положение. Авторитет в этом случае носит только нравственный характер, и никакой другой. Кроме того, зависимость здесь не столь односторонняя, как это может показаться, ибо тот принцип, которым мы руководствуемся, всегда в какой-то мере является порождением нашего собственного воображения, которое пытается интерпретировать его в соответствии с нашими природными наклонностями. Поэтому Христос кисти Фра Анджелико совсем не тот, что Христос кисти Микеланджело, призывающий гибель на головы грешников. Власть личного авторитета над сознанием человека обычно прямо пропорциональна простоте и впечатлительности и обратно пропорциональна интеллекту. Люди такого склада, который обычно называют эмоциональным, склонные к взрывным и чрезмерным переживаниями, но не обладающие острым мышлением, в целом больше других подвержены влиянию авторитета и подчиняются ему, почти не выбирая и не задумываясь. Их индивидуальность находит свое главное выражение в выборе своего кумира; примкнув к этому выбору, они целиком отдаются его власти. Если же такие люди меняют кумиров, они одновре менно меняют и моральные нормы. То единство сознания, к которому они, как и все мы, стремятся, они находят в преданном подражании конкретной личности, что спасает их от непосильного бремени абстрактного мышления. Таких людей обычно привлекает в других твердость характера, и они хотят добиться того же для себя, выбрав соответствующую личность и сосредоточив на ней свои помыслы. Конечно же такое возможно и благоприятно лишь для тех, кому недостает душевных и интеллектуальных сил на тот внутренний синтез, выражением которого являются моральные суждения. Те же, кто такими силами обладает, используют авторитет других в качестве примера, и, обнаружив особые достоинства какой-то личности, они принимают их к сведению, но сама эта личность, по сути, станет не более чем символом их собственных моральных убеждений. Непосредственная власть чьего-то личного влияния и авторитета над нашими представлениями о правильном, возможно, значительно сильнее, чем мы думаем. «Поразительно, — говорит Джордж Элиот, — насколько гадким представляется нам все то, в чем, как мы думаем, мы виноваты... а с другой стороны, просто удивительно, с какой готовностью совесть пресекает наши нападки на тех, кто никогда никого не обвиняет и кого самого никто не обвиняет». Иначе говоря, другие люди, пробуждая своим примером наше социальное я, вызывают в нас одобрение или осуждение наших собственных поступков. Как мы уже установили, то обстоятельство, что восприимчивый человек, находясь под влиянием авторитета, пытается быть таким, каким, как ему кажется, его считают другие, является главным фактором наших моральных суждений. Каждый из нас, должно быть, ощущал нравственный подъем просто благодаря тому, что рядом находился кто-то, чье присутствие склоняло нас к добру и отвращало ото зла, возбуждало в нас стремление к возвышенному и презрение к низменному. В одной из своих статей по французскому искусству Теодор Чайлд цитирует слова Данан, сказанные после смерти Бастьен-Лепажа: «0 каждой новой картине, которую я напишу в будущем, я буду думать: «А был бы он ею доволен?» Почти то же самое сказал один из американских писателей о Роберте Льюисе Стивенсоне. Все эти случаи являются типичным подтверждением той истины, что наше высшее я, моральность наших помыслов и поступков зависят от нашего понимания и желания соответствовать представлениям о нас других людей. Невозможно, я думаю, стать добрым и достойным человеком без того, чтобы находиться (в воображении, конечно) в хорошей компании; и те, кто поддерживает свой моральный дух не абстрактными рассуждениями, а чьим-то личным примером, несомненно, вправе так поступать. Тяжесть внутреннего нравственного конфликта заставляет нас вспомнить о том человеке, которого мы привыкли считать для себя руководящим примером, и, сопоставив его образ со стоящей перед нами проблемой, задаться вопросом: «А что бы подумал об этом он?» Таким помощником может стать и сосед по комнате, и давний, но отсутствующий друг, и писатель, которого мы никогда не видели, и религиозный авторитет. Те сильные и значительные личности, которые мы однажды себе вообразили, продолжают жить в нашем сознании и своим существованием подкрепляют наши представления о достойном и должном. Мы чувствуем себя несчастными, если не дотягиваем до их свободы и благородства. Конечно же влияние других людей часто идет и от противного. Думая о том, кто нам отталкивающе неприятен, мы остро переживаем ощущение морально-порочного, воплощением чего выступает для нас этот человек, и наше отвращение к человеческим порокам весьма усиливается от близких контактов с теми, кто их демонстрирует. Нравственная сила доверия, как, впрочем, и всех форм общительности, покоится на том же основании. Открываясь другому, мы стараемся мысленно представить себе, как он отнесется к нашему поведению, и тем самым взглянуть на себя со стороны. Многое, однако, зависит от того, кому именно мы доверяем, — чем достойнее такой человек, тем в более выгодном свете мы видим самих себя. Даже если мы заносим свои мысли в дневник и тем самым доверяемся пусть и не конкретному человеку, а некоторому воображаемому собеседнику, который незримо присутствует при любом выражении мыслей, они представляются нам несколько иначе. То же самое, пожалуй, можно сказать и о молитве. Молиться, в лучшем смысле этого слова, значит, предъявлять свои нравственные проблемы наивысшему личному идеалу, какой только мы можем себе представить, и тем самым бессознательно отождествлять их друг с другом, разрешая одни с помощью другого. Социальная психология, судя по всему, дает веские основания считать, что молитва является важнейшей и неотъемлемой частью высшей духовной жизни. Я имею в виду доказательства того, что мысль, и особенно ясная и страстная, диалогична по самой своей природе. И сильное душевное волнение, связанное с какой-то острой потребностью, почти неизбежно принимает бо лее или менее отчетливую форму общения с идеальным существом. Публичный характер нашего поведения оказывает дополнительное и сильное влияние на нашу совесть. Благотворно это для нее или нет — зависит от самого социального окружения. Или, точнее, от того, возвышает или принижает нас образ, в котором, по нашему мнению, мы предстаем в глазах общества. Часто, например, быть публично опозоренным для человека равносильно духовной смерти, потому что он (или она) вскоре сам начинает считать себя тем, кем его считают другие. Есть люди, перед которыми нам было бы стыдно признавать свои грехи, а перед другими мы и сами не хотели бы проявлять свои достоинства. Конечно же не стоит думать, что для нас было бы благом совершать все свои поступки на виду у окружающих — последнее уместно в том, что касается наших непосредственных общественных обязанностей, как, например, подачи налоговой декларации. Во всем же остальном это может показаться просто вульгарным и свидетельствовать скорее о конформизме, чем о самостоятельном и осмысленном поведении. Если бы ученый занимался своими исследованиями прямо посреди рыночной площади и трудолюбивые горожане могли бы видеть, сколько часов в день он пребывает в видимом безделье, ему, возможно, изменило бы мужество следовать своему призванию. Короче говоря, нам нужны как закрытость нашей частной жизни, чтобы противостоять отрицательным влияниям, так и открытое общение, чтобы воспринимать позитивные. Даже правдивость проистекает не столько из потребности в интеллектуальной точности (хотя у некоторых людей это обстоит именно так), сколько от ощущения того, что несправедливо обманывать людей своего круга, а также из боязни стыда в случае уличения во лжи. Как следствие, такой максиме, как «правда для друзей и ложь для врагов,» широко следуют не только дети и дикари, но и, более или менее открыто, люди цивилизованные. Большинство людей неохотно прибегают ко лжи, но лишь немногие испытывают хоть какое-то раскаяние, если машинально солгут тому, перед кем не имеют никаких обязательств. Всем нам известны деловые люди, которые гордятся, если им удалось обмануть конкурентов; наверное, мало кто из нас придерживается строгих норм чести в отношении людей, которые, как нам кажется, хитрят с нами и плохо к нам относятся — в отличие от тех, кого мы считаем честными и доброжелательными. В этом, как и во многих других случаях «совесть пробуждается любовью». Вдумчивый наблюдатель легко убедится, что, вопреки обыденному представлению, сущность лжи состоит именно в несправедливости, а вовсе не в сообщении неправды. Именно благодаря нашей потребности апеллировать к отсутствующим или давно умершим людям всякая добродетель и справедливость, все то, что в самом широком смысле слова мы считаем благим и правильным, зависят от активности нашего воображения — без него мы заложники нашего непосредственного окружения и низших органических потребностей. Только благодаря воображению нам доступно в этой жизни лучшее, что в ней есть, и именно силой воображения мы сохраняем в себе высокие побуждения, ограждая от всего низменного, что нас обступает. Позволю себе снова процитировать профессора Джемса: «Если по мотивам чести или совести у меня хватает духу осудить мою семью, мою партию, круг моих близких; если из протестанта я превращаюсь в католика или из католика в свободомыслящего; если из правоверного практика-аллопата я становлюсь гомеопатом или ка- ким-нибудь другим сектантом медицины, то во всех подобных случаях я равнодушно переношу потерю некоторой доли моей социальной личности [я], ободряя себя мыслью, что могут найтись лучшие общественные судьи (надо мной) сравнительно с теми, приговор которых направлен в данную минуту против меня. Апеллируя к решению этих новых судей, я, быть может, гонюсь за весьма далеким и едва достижимым идеалом социальной личности [я]. Я не могу рассчитывать на его осуществление при моей жизни; я могу даже ожидать, что последующие поколения, которые одобрили бы мой образ действий, если бы он им был известен, ничего не будут знать о моем существовании после моей смерти» 140. Что же касается тех людей, к которым мы апеллируем, но которых с нами нет, то по этому поводу достаточно сказать, что если речь идет о нашей интеллектуальной и моральной жизни, то они реаль но присутствуют перед нами, когда мы думаем о них; и, если не принимать в расчет, насколько живо мы их себе представляем, не имеет никакого значения, встречали ли мы их когда-нибудь и существовали ли они вообще когда-нибудь. Изменение наших моральных убеждений под воздействием на наше сознание образа другого человека часто проявляется в том, что наше представление о долге весьма явственно вытесняется другим, новым представлением. Так (если прибегнуть к примеру, который, наверное, близок всем, кто занимается умственной деятельностью), иногда бывает, что исследователю наскучивает или выматывает силы размышление над какой-то проблемой, и тем не менее он считает своим долгом решить ее до конца; в основе такого отношения к делу лежит сильное чувство долженствования, которое, если ему не противятся, прочно владеет сознанием и властно призывает к действию. Но вот к ученому является его друг и говорит, что тот должен остановиться, что если он будет продолжать в том же духе, то лишь навредит и себе, и своей работе. Такое суждение тоже оправданно, и сознание ученого должно теперь осуществить новый синтез и, возможно, прийти к выводу, что ему нужно пересмотреть свое прежнее представление о долге. Вследствие своей зависимости от влияния других личностей представления о правильном всегда отражают характер некоторой социальной группы: мы всегда мысленно общаемся с более или менее широким кругом лиц, которые тем самым воздействуют на нашу совесть и наши побуждения; другие люди при этом не обладают для нас подлинно личностным существованием. Насколько широк этот круг, зависит от множества обстоятельств, таких, например, как сила нашего воображения и характер доступа к значимым для нас личностным символам. В наше время всеобщей грамотности многие черпают свои самые сильные впечатления черпают из книг, а некоторые, считая такой способ и круг общения самым избранным и поучительным из всех, отдаются ему настолько, что начинают пренебрегать общением с реальными людьми. Личности такого рода зачастую обладают обостренным нравственным чувством в отношении проблем, поднимаемых в литературных произведениях, но довольно толстокожи по отношению к таковым в реальной повседневной жизни. Фактически, большая часть чувств впечатлительных людей с воображением воспитана на художественной литературе, сформирована и вскормлена общением с книгами и только косвенно связана с тем, что обычно зовется жизненным опытом. Но не стоит полагать, что такие «книжные» чувства непременно легковесны и отвлеченны. Самые высокие жизненные идеалы мы в значительной степени впитываем именно таким образом, поскольку узнаем о них из воображаемого общения с людьми, с которыми никогда не встретимся в жизни. Действительно, расширение морального пространства, ставшее столь заметным в последние годы, усиление нравственного фактора в международных и межнациональных отношениях, в отношениях между разнородными социальными и профессиональными группами были возможны лишь с помощью современной дешевой полиграфии и быстрых средств связи. То понимание чувства долга, которое характерно для населения больших городов, сложилось, к примеру, благодаря писателям, которые, подобно автору книги «Как живет другая половина», описывают жизнь этих людей в живой и доходчивой манере, позволяющей нам понять, что эта жизнь собой представляет. Не углубляясь в эту тему, отметим лишь, что совесть и мораль — это всегда совесть и мораль некоторой группы, как бы она ни сформировалась, так что наше нравственное чувство всегда выступает отражением своего времени, страны и специфической направленности нашего личного воображения. С другой стороны, наше чувство правильного не распространяется на тех, с кем симпатически мы не ощущаем близости, как бы тесно ни соприкасались с ними физически. Для завоевателя- норманна англосакс был низшим существом, животным, чьи чувства он старался себе представить не больше, я полагаю, чем крестьянин — чувства своего скота, и по отношению к которому, соответственно, он и не чувствовал себя связанным никакими человеческими обязательствами. Точно так же дело обстояло и со взаимоотношениями рабовладельца и раба, а иногда — работодателя и наемного рабочего. Поведение европейцев во время недавнего вторжения в Китай в полной мере продемонстрировало, насколько игнорируется всякая мораль, когда мы имеем дело с людьми, по отношению к которым не чувствуем никакого родства. У людей, наделенных творческим воображением, социальный фактор совести может выступать в виде идеальной личности, образ которой служит образцом для поведения. Об идеализации как подобного, так и любого другого рода не следует думать, будто бы она совершенно не принимает в расчет память и опыт. Судя по всему, сознание не бывает безразлично к материалу, с которым сталкивается; напротив, по самой своей природе оно стремится отбирать, упорядочивать, согласовывать и идеализировать. Целое, таким образом, всегда воздействует на части, стараясь привести их к единству с собой. То, что мы называем идеалом, — лишь сравнительно сложный и конечный продукт такой активности сознания. Прошлое в том виде, в каком оно присутствует в нашем сознании, никогда не является простым воспроизведением былого опыта, но всегда окрашено нашими текущими переживаниями, всегда в каком-то смысле идеализировано; то же самое можно сказать и о нашем представлении о будущем, так что для здравого ума ожидать — значит, надеяться. Таким образом, сознание — это своего рода художник, воссоздающий предметы в присущей ему характерной манере, а его специфические приемы суть конкретизированное выражение его общей направленности. Идеал, таким образом, представляет собой более или менее отчетливое и удачное порождение воображения, гармоничную и отвечающую нашей природе реконструкцию материала жизненного опыта. Личный же идеал — такая же гармоничная и созвучная нашему характеру реконструкция нашего же опыта межличностного общения. Его жизненная функция заключается в символизации и очерчивании сферы желаемого и, тем самым, в превращении его в объект осмысленных стремлений. Идеал добродетели —- лишь следующая ступень в восхождении от образа хорошего человека, каким он предстает в нашем наличном опыте, и выполняет такую же побудительную функцию. На самом деле, как я уже показал, нет различия между действительными и идеальными личностями, а есть лишь более или менее определенная связь личностных образов и материальных тел. Наши личные идеалы обладают всеми возможными степенями смутности и отчетливости. Они могут представлять из себя не более чем разрозненные представления о каких-то замеченных нами однажды человеческих чертах, которые показались нам заслуживающими внимания; они могут быть и столь полными и связными, что отчетливо воплощаются в какой-то идеальной личности. Личных идеалов может быть даже несколько — например, один собственный идеал и отдельный идеал для каждого из близких друзей; воображение человека может породить и несколько идеалов самого себя, соответствующих различным этапам развития его личности. Наверное, фраза «идеальный человек» подразумевает нечто гораздо более целостное и последовательное, нежели то, что реально представляет себе большинство людей, думая о желательных и положитель ных чертах человеческого характера. Разве не идеальны те черты, чувства, детали личного опыта и воспоминания о былых отношениях, которые снова и снова предстают перед нашим внутренним взором, обретая новую силу в новых ситуациях? Время от времени нас восхищают в других людях их мужество, великодушие, терпимость и справедливость, и мы расцениваем эти черты как благо. Затем, когда мы сами оказываемся в ситуации, которая требует таких качеств, мы вспоминаем о том, как и где мы с ними сталкивались, и воспоминание об этом пробуждает эти чувства к жизни, придавая им большую нравственную силу. Так, например, человек, колеблющийся в решении, стоит или нет ему обманывать таможню при проверке товаров, будет, наверное, мысленно перебирать всех тех, кого считает авторитетом в таких делах, представляя себе, как бы они чувствовали и вели себя в подобных условиях. Формирование личных идеалов не поддается детальному описанию. Чаще всего оно происходит подсознательно; сознание непрерывно занято упорядочиванием и переработкой своего прошлого и текущего опыта, приводя его в соответствие с инстинктивной потребностью в связности и последовательности и делая его как можно более для себя приятным; сознание всегда идеализирует опыт и лишь изредка создает ясные и четкие идеалы. Оно черпает свой материал как из непосредственного личного общения, так и из книг и других средств запечатле- ния и передачи информации. «Книги, памятники, картины, разговоры — все это портреты, в которых он выискивает желательные для воспитания в себе черты». «Все, что говорится о мудрецах... описывает каждому читателю его собственный образ, его еще не обретенное, но достижимое я» п. «Пара историй из жизни, несколько черт характера, поведения и облика, пара случаев в собственной судьбе оставляют неизгладимое впечатление в нашей памяти независимо от их видимого значения в свете обыденных критериев оценки. Они созвучны вашему дарованию. Дайте им сыграть свою роль, не отвергайте их, попытайтесь осмыслить их на основе вечных тем и характерных примеров из литературы. То, что вы сердцем ощущаете как великое и прекрасное, и есть таковое. Душевное чувство никогда не обманывает» 141. Идеализм в такой расплывчатой форме никогда не проводит различий между людьми — для него нет никаких первых, вторых и последних. Это просто представление о том, что желательно в человеке, и мы невольно оцениваем в его свете свое и чужое поведение. Чувство, возникающее в нас, и та связь, в которой оно возникает, определяют нашу нравственную позицию. Иногда мы утверждаем, что для того, чтобы предъявлять к себе такие же требования, какие мы предъявляем к окружающим, нужны особые нравственные усилия. В каком-то смысле так оно и есть; но, с другой стороны, обычно легче бывает сделать это, чем не сделать. Проще всего с точки зрения душевных затрат принять те правила поведения, которые мы застаем в наличии, и, не ломая голову над тем, откуда они взялись, оценить их в свете норм, которые подсказывает нам наша совесть. Всякая несправедливость и неправильное поведение по отношению к ближнему обычно заключаются не в том, чтобы представить себе точку зрения другого человека и отказаться ее принять, а в том, чтобы даже не попытаться ее себе представить и вообще не принимать ее в расчет. Именно в напряжении воображения и состоит нравственное усилие. Человек, считающийся с чувствами и мыслями других, едва ли допустит по отношению к ним несправедливость, ведь он сделал их частью самого себя. Нравственное чувство, как мы уже поняли, не делит людей на первых и вторых — если оно живет в нашей душе, все люди для нас значимы. Возможно, однако, что практически каждый человек, наделенный богатым воображением, порой лелеет некий особый и более или менее четкий образ идеального я, который он считает «своим» и не использует при оценке поведения других. Он, как и всякий идеал, является продуктом творческого воображения и осмысления жизненного опыта и отражает то, какими бы мы хотели себя видеть. Особенно активно и разнообразно идеалами живут в ранней юности, когда воображение строит все новые и новые эталонные образцы, чтобы соответствовать всякому новому стремлению, которое им овладевает. В работе Мейбл В. Лерой «Истории с продолжением» приводится много интересных наблюдений над детьми, иллюстрирующих такую непрерывную само- идеализацию. Эти истории с продолжением представляют собой нечто вроде сериала фантазий, придуманных в юности и припоминаемых и осмысляемых в более поздние годы. Оказывается, что две трети из них заключают в себе некий идеал, а их идеализированный автор во многих из них оказывается главным героем 142. Пример того же самого процесса, продолжающегося и в старости, приводится Э. У. Эмерсоном 143, чей поэтический дневник содержит частые намеки и ссылки на некое го имярека, символизирующего собой идеальное я, идеал более совершенного Эмерсона, к которому сам он стремился. Мне кажется, всегда можно обнаружить, что наше идеальное я строится в основном из представлений о нас, приписываемых другим людям. Мы вряд ли могли бы получить сколько-нибудь ясное представление о самих себе как-то иначе, нежели взглянув на себя со стороны. Полученные таким образом впечатления, подобно любой другой пище для ума, перерабатываются сообразно силе воображения и преобразуются в личностный идеал. У некоторых этот идеал приобретает весьма определенные черты и ясно представляется внутреннему взору. Именно в этой связи мне приходилось слышать выражение «видеть себя». Гак, например, одна женщина говорит о другой, что та «всегда видит себя в вечернем платье», подразумевая под этим, что ее личный идеал — это принадлежность к избранному обществу и высокое социальное положение и что поэтому ее идеальное я предстает как ее внешний облик, подчеркивающий в глазах окружающих эти признаки. Это, конечно, та форма рефлективного я, о которой говорилось в пятой главе. Некоторые люди «видят себя» столь часто и столь явно стремятся соответствовать этому образу, что производят курьезное впечатление, будто постоянно играют какую-то роль, будто сами и сочинили пьесу, где выступают главным действующим лицом, и теперь всю свою жизнь эту пьесу разыгрывают. Возможно, для людей с богатым воображением нечто подобное и неизбежно . Созданный и усвоенный идеал я побуждает — подобно любому идеалу, но только более настоятельно — стремиться к его достижению и сурово взыскивает за отступничество. Человек, привыкший мысленно видеть себя благородным, добродетельным и уважаемым, лелеет в своем сознании поистине прекрасный образ себя — произведение искусства, созданное его честолюбием. Если его поведение идет вразрез с этим образом, он испытывает чувство стыда и омерзения — в его портрете зазияла дыра, рваная, безобразная прореха, безнадежно портящая всю его красоту и требующая болезненной и утомительной реставрации, прежде чем на него снова можно будет смотреть. Раскаяние — мучительная расплата за это зрелище; и чем светлее, чем более продуманным и выношенным оказывается идеал, тем сильнее душевная боль. Идеальные личности религиозно-этических традиций — высочайшее выражение этой творческой силы сознания в отношении лучших человеческих качеств. Вряд ли тот, кто пожелал бы всерьез углубиться в психологический аспект этого вопроса, обнаружил бы в них кардинальное отличие от других идеальных личностей или сколько-нибудь резкий контраст с основной массой личных представлений. Любое сравнительное исследование идеализма среди народов на разных стадиях развития цивилизации, среди людей различного интеллектуального уровня, среди различных стадий формирования отдельной личности не сможет не признать того, что все это взаимосвязано и нигде нет резких разграничений, что самое зачаточное стремление к идеализации у дикаря или ребенка того же рода, что и самые развитые религиозные концепции. Данная точка зрения конечно же не означает попытки принизить возвышенное, но лишь представить все упомянутое в качестве элементов и сторон целостного потока жизни. Все личностные идеалы формируются нами в процессе общения, и все, что пользуется всеобщим признанием, имеет социальную природу и длительную историю. Каждая историческая эпоха, каждый народ обладают своими особыми, чем-то отличающимися от других личностными идеалами, которые прививаются индивиду общим строем мысли окружающих. Это особенно справедливо в отношении религиозно почитаемых личностей. Они являются достоянием и выбором религиозной общины, сонм им складывается постепенно и становится своего рода духовным институтом. На этом пути они обретают живость и ясность своего образа, славу святых и духовный авторитет, и в конечном счете предстают как нечто, превосходящее человеческое мышление и существующее вне его. Последнее неизбежно, если их образ кладется в основу заповедей поведения, вменяемых вс^м без исключения людям. Догмат об их сверхчеловеческой природе обеспечивает, подобно придворному церемониалу, недосягаемую высоту их духовного статуса. Главная функция религиозной организации состоит в том, чтобы облегчать и направлять нравственный синтез, что достигается благодаря духовной дисциплине, системе внушений, санкций и принципов, которые призваны постоянно стимулировать возвышенные чувства, предоставляя человеку нечто вроде эскиза или опоры из представлений, помогающих ему организовать свое мышление. Здесь главную роль играет внушение человеку необходимости жить в соответствии с его личными идеалами, хотя и религиозные поучения, наверное, тоже играют при этом важную роль. Очевидно, одной из законных функций высокоорганизованного морального мышления является способность ориентироваться в туманных теоретических спе куляциях относительно человеческого поведения, привнося в них собственные догадки, например, об истоке и сущности жизни, то есть о таких вопросах, на которые разум должен и будет искать ответы, опираясь на чье-то руководство или без такового. Четкость и определенность в осмыслении подобных предметов помогают достичь внутреннего интеллектуального единства, уберегают человека от бесцельных и сбивающих с толку блужданий, часто оканчивающихся отчаянием. Конечно же такие идеи-догадки должны находиться в гармонии с общими достижениями человеческой мысли, например соответствовать утвердившимся взглядам науки. Иначе они только усилят душевную сумятицу. Но выглядящий достойно символ веры — превосходная вещь, и его отсутствие — подлинная нравственная ущербность. Ныне, во времена интеллектуального разброда и шатаний, идеал все более разрушается и рассеивается, Божий лик теряет свои очертания, подобно отражению солнца в беспокойных водах. Одновременно традиционные символы веры начинают вызывать сомнение, так что, пока новые еще не сформировались и не получили распространения, каждый, выходит, должен или придумать для себя свой — задача, решить которую способны немногие, — или сойти с ума, или же вообще перестать думать о таких материях (если, конечно, сможет). Такое положение дел ведет к определенной деморализации, хотя может быть и частью процесса, в целом благотворного по своей сути. Человечество нуждается в идее высшей личности, как и в том, чтобы эта идея была ясной и отчетливой; и отсутствие этой идеи повлечет за собой недостаток ясности и авторитетности моральных суждений. Такая идея представляет собой естественное завершение восхождения личного воображения к своей вершине, а когда достигнутое перестает удовлетворять, наступает время упорной и, в конечном счете, более или менее успешной борьбы за то, чтобы заменить его чем-то другим. Когда такое произойдет, это, конечно, будет знаменовать наступление новой эпохи в мышлении; однако мнение тех, кто думает, что она приходит, чтобы навсегда остаться, представляется совершенно необоснованным. Сравнительные исследования моральных воззрений в разных сообществах, как, например, работа У. Дж. Самнера «Нравы народов», свидетельствуют о том, что представления о правильном действительно варьируют от одной социальной группы к другой, что «нравы могут сделать правильным и неправильным все что угодно». Кражи, каннибализм и многое другое из того, что мы осуждаем, могут кем-то и где-то расцениваться как нечто допустимое, похвальное или даже обязательное. Вопросы приличия в одежде или манерах оказываются почти целиком конвенциональными — так, например, у некоторых африканских племен в знак доброжелательности принято плевать друг в друга. Весьма примечательно, однако, что существуют вместе с тем и такие представления о правильном, которые фактически универсальны. Вот, к примеру, три вещи, которые люди всех племен, групп и народов, насколько я мог выяснить, признают обязательными: 1. Лояльность к группе. Слова Данте о том, что предатели обречены на самый глубокий из кругов Ада, выражают чувство, универсальное для всего человечества. 2. Доброжелательность по отношению к членам группы. 3. Приверженность обычаям группы. Они универсальны, ибо проистекают из универсальных условий общественной жизни. Все люди объединены в группы, и без взаимной лояльности и доброжелательности они не могут успешно взаимодействовать. И консерватизмом нужно дорожить, особенно дикарям, не имеющим писаных истории и права, потому что он является способом поддержания стабильности и сохранения всего ценного в житейском историческом опыте. Всякая мораль глубоко функциональна, и за множеством удивительных различий в нравах всегда отыскивается единое ядро, соответствующее общности самого жизненного процесса.