Illusio и социальный генезис libido dominandi
Если женщины, подчинившись работе по социализации, направленной на то, чтобы их ослабить и исключить, усваивают негативную добродетель самоотречения,
смирения и молчания, то и мужчины являются пленниками и тайными жертвами господствующего представления хотя оно хорошо сочетается с их интересами.
Когда мифоритуальная система полностью утверждается в объективности социальных структур и в субъективности структур ментальных, организующих восприятие, мышление и деятельность всей группы, то она функционирует как самореализующееся представление и не может быть опровергнута ни снаружи, ни изнутри. Безудержное восхваление мужских ценностей имеет свою темную сторону в виде страха, вызываемого женственностью, лежащего в основании подозрительного отношения к женщинам, поскольку они могут представлять опасность для мужского дела чести. В силу того, что женщина воплощает в себе опасность для чести (A ’urmci), святое левое, всегда чревата грехом и несет в себе возможность дьявольской хитрости (,thah’raymith) — этого оружия слабых, всегда противопоставляющего силе и прямолинейности такие приемы, как обман и магия, — женщина потенциально несет в себе опасность бесчестия и несчастья.47 Поэтому эта привилегия имеет обратную сторону в виде постоянного напряжения или усилия (иногда доводимого до абсурда), навязываемого каждому мужчине необходимостью доказать свою мужественность.48Чтобы похвалить мужчину, достаточно ему сказать: «Вот это мужчина».49 Итак, можно сказать, что мужчина — это существо, заключающее в себе понятие «должен», которое навязывается как нечто само собой разумеющееся и принимается без обсуждения: быть мужчиной — значит сразу оказаться в позиции, содержащей в себе власть и привилегии, но одновременно обязанности и все обязательства, вписанные в понятие мужественности как своего рода аристократизм. Речь идет не о том, чтобы перевернуть обязанности (как это может предположить поверхностное феминистское чтение), но постараться понять, что предполагает эта специфическая форма доминирования, рассмотрев ситуацию именно с позиции мужских привилегий, являющихся одновременно ловушкой.
Исключить женщин с агоры и всех публичных мест, где иг
рают в игры, считающиеся самыми серьезными в человеческой жизни, такие как политика или война, в действительности значит запретить им присваивать себе подобные диспозиции (например, понятие о деле чести), приобретаемые благодаря посещению таких мест и участию в таких играх, которые ведут к соперничеству с другими мужчинами.
Главный принцип деления, классифицирующий человеческие существа на мужчин и женщин, предписывает первым только игры, достойные того, чтобы в них играли, при этом настраивая их на усвоение установки воспринимать серьезно те игры, которые социальный мир утверждает как серьезные. Это самое привычное illusio, которое делает из человека мужчину. Его можно назвать чувством чести, мужественностью, manliness™, или, на языке кабилов «быть кабилом» (kabilite, thakbaylith). Оно есть неоспоримое основание всех обязанностей по отношению к самому себе, движущая сила или мотор всех действий, которые воспринимаются как обязательные для выполнения. Иными словами, указанное illusio есть то, что нужно сделать, чтобы быть в согласии с самим собой и в своих собственных глазах оставаться достойным принятого представления о мужчине. Итак, с одной стороны, мы имеем габитусы, сконструированные в соответствии с фундаментальным делением на прямое и кривое, открытое и скрытое, полное и пустое, — короче говоря, на мужское и женское. С другой стороны, существует социальное пространство, организованное в соответствии с этими же делениями и полностью подчиненное оппозиции между мужчинами, готовыми к тому, чтобы войти в борьбу за накопление символического капитала, и женщинами, готовыми к исключению из нее или, точнее, к вхождению в нее после брака лишь в качестве объектов обмена, переодетых в одежды возвышенной символической функции. Во взаимодействии таких габитусов и такого социального пространства формируются боевые инвестиции мужчин и женские добродетели, полные воздержания и умеренности.
Таким образом, доминирующий тоже подчинен, но он зависит от своего собственного статуса господствующего, что, естественно, сильно меняет ситуацию.
Чтобы проанализировать этот парадоксальный аспект символического доминирования, почти всегда игнорируемый феминистской критикой, необходимо, сделав резкий переход от одного культурного полюса к другому, т. е. от кабиль- ских горцев к блумсберийской группе, обратиться к Вирджинии Вулф, но не как к автору постоянно цитируемых классических феминистских текстов («Своя комната», «Три гинеи»), а как к романистке, которая благодаря письму и производимому им анамнезу открывает вещи, ранее скрытые от взора представителей господствующего пола «гипнотической властью доминирования».50 Роман «На маяк» предлагает описание отношений между полами, очищенное от всех стереотипов и лозунгов, от понятия денег, культуры или власти, которые все еще транслируются более теоретическими текстами. Одновременно мы находим здесь бесподобный анализ того, каким может быть женской взгляд на этот вид отчаянного и достаточно трогательного, из-за всепобеждающей бессознательности, усилия, которое каждый мужчина должен совершать, чтобы быть на высоте своей инфантильной идеи о том, кто такой мужчина.В школьном пересказе роман «На маяк» — это история семьи Рэмзи, которая живет на даче с друзьями на Гебридских островах. Миссис Рэмзи пообещала самому младшему из своих детей, шестилетнему Джеймсу, пойти с ним на следующий день на маяк, зажигающийся каждый вечер. Но мистер Рэмзи объявляет, что завтра точно будет плохая погода. Это становится предметом спора. Проходит время. Миссис Рэмзи умирает. Возвращаясь снова в тот дом, который они надолго оставили, мистер Рэмзи и Джеймс совершают не состоявшуюся когда-то прогулку.
Возможно, в отличие от миссис Рэмзи, которая боится, как бы кто-нибудь не услышал ее мужа, большинство читателей, особенно мужчин, при первом чтении не пони
мают странную ситуацию, с которой начинается роман: «Вдруг дикий вопль, как полуразбуженного сомнамбулы: “Под ярый снарядов Boft!”xv ворвался в ее слух и заставил в тревоге оглядеться, чтоб проверить, не слышал ли кто [ее мужа]».51 И возможно, они не понимают и продолжение, когда, несколькими страницами дальше, мистер Рэмзи захвачен врасплох другими персонажами, Лили Бриско и ее другом: «Вот сейчас, например, когда Рэмзи несся на них, жестикулируя, с воплем, мисс Бриско ведь безусловно все поняла.
“Кто-то ошибся!”™». Только постепенно, через различные аспекты, которые воспринимаются разными персонажами, поведение мистера Рэмзи становится понятным: «А эта его манера говорить с самим собой вслух или ни с того ни с сего громко разражаться стихами — ведь с годами все хуже; иногда ужасно неловко...».52 Так, тот же самый мистер Рэмзи, который уже на первых страницах представляется как в высшей степени мужественный и ответственный герой, оказывается уличенным в откровенном ребячестве.Вся логика данного персонажа заключается в этом видимом противоречии. Мистер Рэмзи, подобно архаичному королю, которого упоминает Бенвенист в «Словаре индоевропейских социальных терминов»"'', — это тот, чьи слова являются вердиктом', тот, кто может одной фразой убить «безмерную радость» своего сына, полностью поглощенного намеченной прогулкой к маяку («Да, но только, — сказал его отец, становясь под окном гостиной, — погода будет плохая»). Его прогнозы имеют способность самосбываться, становиться реальностью: либо они действуют как приказ, как благословение или проклятие, которые волшебным образом заставляют произойти то, что они предвещают; либо, что еще ужаснее,
*v Строка из стихотворения Альфреда Теннисона «Атака легкой кавалерийской бригады». — Прим. перев.
"ч Из того же стихотворения. — Прим. перев.
"" Бенвенист Э. Словарь индоевропейских социальных терминов // Пер. с фр., общ. ред. и в ступ. ст. Ю. С. Степанова.
М.: Прогресс, 1995. — Прим. перев.
они выражают то, что еще только намечается, то, что написано знаками, которые постижимы только в виде прозрений почти божественных мистиков, способных наделять мир смыслом, удваивать силу законов социальной и естественной природы, переводя их в законы разума и опыта, в высказывания науки и мудрости, одновременно рациональные и мистические. Научный прогноз и императивное утверждение отцовского предсказания превращает будущее в прошлое. Мудрое предвидение придает этому еще несостоявшемуся событию одобрение опыта и абсолютного согласия, которое оно подразумевает.
Безусловное подчинение порядку вещей и абсолютное утверждение принципа реальности он противопоставляет материнскому понимаю, которое признает бесспорное подчинение закону желания и удовольствия, но удвоенное двойной условной уступкой по отношению к принципу реальности: «Да, непременно, если завтра погода будет хорошая, — сказала миссис Рэмзи. — Только уж встать придется пораньше, — прибавила она».53 Достаточно сравнить эту фразу с отцовским вердиктом54, чтобы увидеть, что «нет» отца не нуждается в выражении или оправдании. Это «но» («Да, но только lt;...gt; погода будет плохая») присутствует здесь, чтобы указать, что для рационального существа («будь разумным», «позднее ты поймешь») нет другого решения, чем просто подчиниться силе вещей. Именно этот брюзжащий и пособнический реализм порядка мира вызывает ненависть к отцу, ненависть, которая, как в подростковом протесте, направлена не столько против необходимости, на открытие которой претендует отцовский дискурс, сколько против произвольного согласия, которое всемогущий отец за ней признает, доказывая, таким образом, свою слабость. Это покорная соглашательская слабость, которая принимается без сопротивления, та попустительская слабость, хвастающаяся и получающая удовольствие от жестокого удовольствия разочаровывать, т. е. заставлять разделять свое собственное разочарование, свою собственную покорность, свое собственное поражение.55 Самые радикальные детские или подростковые протесты направлены не столько против отца, сколько против самого факта спонтанного подчинения, против того, что первым движением габитуса является подчинение отцу и признание его доводов.
Благодаря неопределенности, которую позволяет использование свободного стиля, мы незаметно переходим от точки зрения детей на отца к его восприятию самого себя. Эта точка зрения в действительности совершенно безличная, поскольку является доминирующей и легитимной точкой зрения. Она есть не что иное, как возвышенная идея о самом себе, которую имеет право и обязан иметь о себе самом тот, кто намерен реализовать в своем существе моральный принцип, приписываемый ему социальным миром, в данном случае — идеал мужчины и отца, который он обязан реализовать: «То, что он сказал, была правда.
Вечно была правда. На неправду он был неспособен; никогда не подтасовывал фактов; ни единого слова неприятного не мог опустить ради пользы или удовольствия любого из смертных, тем паче ради детей, которые, плоть от плоти его, с младых ногтей обязаны были помнить, что жизнь — вещь нешуточная; факты неумолимы; и путь к той обетованной стране, где гаснут лучезарнейшие мечты и утлые челны гибнут во мгле (мистер Рэм- зи распрямился и маленькими сощуренными голубыми глазами обшаривал горизонт), путь этот прежде всего требует мужества, правдолюбия, выдержки»/'''"5'1 С этой точки зрения, немотивированная жесткость мистера Рэмзи — это уже не эгоистические намерения и не удовольствие разочаровывать, а свободное утверждение выбора, выбора справедливости, а также правильно понятой отцовской любви, которая, не доверяясь всепрощению женской снисходительности и материнской слепоте, должна статьВо французском варианте предложение в скобках имеет несколько иную структуру, чем в русском: «Mr Ramsay se red- ressait et fixait I’horizon», т. e. «мистер Рэмзи распрямился и уставился вдаль». Бурдьё подчеркивает выражения распрямиться (se dressait) и уставиться (fixait), акцентируя таким образом, что в описании персонажа используются понятия основной схемы деления на мужское и женское. — Прим. перев.
выражением необходимости мира, применительно к тому, что в нем есть самого безжалостного. Именно это означает метафора ножа или лезвия, которую наивно фрейдистская интерпретация упростила и которая, как у кабилов, наделяет мужскую роль свойствами разрыва, жестокости, убийства, т. е. со стороны культурного мира, сконструированного в противовес первоначальному слиянию с материнской природой и против подчинения логике попустительства и распущенности, подчинения стремлениям и импульсам женской природы. Мы начинаем понимать, что палач одновременно выступает жертвой, и отцовские слова как раз потому обладают силой, что способны (даже в самой попытке предотвратить и изгнать судьбу, произнося ее имя) сделать возможное действительным.
И это чувство только усиливается, когда мы узнаем, что непреклонный отец, только что одной неумолимой фразой похоронивший мечты своего сына, оказывается замечен играющим, как ребенок, и таким образом выдает фантазмы libido accidemica, метафорически выражающиеся в военных играх.57 Процитируем целиком отрывок о мечтах мистера Рэмзи, в которых воспоминания о военных приключениях, об атаке в долине смерти, о проигранной битве и героизме полководца («Но нет, он не намерен умирать лежа; он найдет выступ в скале и там, вглядываясь в бурю, не сдаваясь, прорываясь сквозь тьму, он встретит смерть стоя») смешиваются с беспокойным воспоминанием о посмертной судьбе философа («Единственный в поколении [достигает последней буквы алфавита]», «Никогда ему не добраться до Р.»): «Да сколько же человек из тысячи миллионов достигали последней буквы? Разумеется, предводитель обреченной надежды может задать себе этот вопрос и ответить, не подводя соратников-землепроходцев: “Наверно, единственный” Единственный в поколении. Так можно ль его упрекать, что он — не этот единственный? Если он честно трудился, отдавая все силы, покамест стало уже нечего отдавать? Ну, а славы его — надолго ли станет? Даже умирающему герою позволительно перед смертью подумать о том, что о нем скажет потомство. Слава может держаться две тыся
чи лет lt;...gt; И кто упрекнет предводителя обреченной кучки, которая все же вскарабкалась достаточно высоко и видит пустыни лет, угасание звезд, кто его упрекнет, если, покуда смерть не сковала совсем его члены, он не без умысла поднимает онемелые пальцы ко лбу, расправляет течи, чтобы, когда подоспеют спасатели, его нашли мертвого на посту безупречным солдатом? Мистер Рэмзи широко развернул плечи и очень прямо стоял возле урны. Кто упрекнет его, если, стоя вот так подле урны, он размечтался на миг о спасателях, славе, мавзолее, который возведут над его костями благодарные продолжатели? Кто, наконец, упрекнет вождя безнадежной экспедиции, если...».58
Техника наплыва, любимая Вирджинией Вулф, здесь просто превосходна: военные приключения и освящающая их слава выступают метафорой интеллектуальных приключений и символического капитала известности, к которому стремится интеллектуальная работа. Это игровое illusio позволяет воспроизвести на более высоком уровне условности, т. е. с меньшими усилиями, illusio повседневного существования с его жизненными ставками и эмоциональными инвестициями — все то, что подстегивает дискуссии мистера Рэмзи и его учеников. Это же illusio позволяет частичный и контролируемый выход из игры, который необходим, чтобы принять и преодолеть разочарование («Он не гений; он на это не посягает»59), полностью сохраняя фундаментальное illusio, т. е. инвестиции в саму игру; убеждение, что игра стоит того, чтобы в нее играли несмотря ни на что, до конца и по правилам (поскольку, в конце концов, даже рядовой может всегда «встретить смерть стоя»). Эта исключительно внутренняя захваченность, выражающаяся преимущественно в положениях тела, реализуется в позах, манерах и жестах, содержащих такие характеристики, как прямолинейность, правота, напряжение тела или в их символических субститутах: пирамида, статуя.
Illusio, конституирующее мужественность, лежит в основании всех форм libido dominandi, т. е. всех специфических форм illusio, формирующихся в разных полях. Имен
но это первоначальное illusio приводит к тому, что мужчины (в отличие от женщин) так социально устроены, что, как дети, постоянно увлекаются социально предписанными играми, высшей формой которых является война. Оказавшись захваченным врасплох в своих настороженных мечтаниях, раскрывающих детскую тщетность его самых глубоких привязанностей, мистер Рэмзи вдруг открывает для себя, что игры, которым он, как и другие мужчины, всецело отдается, всего лишь детские игры. Мы не видим их в истинном свете лишь потому, что именно коллективный сговор приписывает им необходимость и реальность, очевидность которой разделяется всеми. Поскольку среди игр, конституирующих социальный мир, игры, признаваемые серьезными, закреплены за мужчинами, в то время как женщинам уготованы дети и «детские» проблемы'1", мы забываем, что мужчина — это тоже ребенок, играющий в мужчину. В основе этой специфической привилегии лежит родовое отчуждение: мужчина обладает монополией на господство, потому что он приучен узнавать социальные игры и ставки, где разыгрывается господство. Именно потому, что он очень рано определен как господствующий, особенно ритуалами назначения, и на этом основании наделен libido dominandi, он обладает двойной привилегией посвящать себя играм в господство, которые именно для него и предназначены.
Прозорливость исключенных
Женщины обладают привилегией (совершенно негативной) не поддаваться соблазну играть там, где борются за привилегии, и быть свободными от увлеченности игрой, по крайней мере лично. Они могут даже воспринимать это как тщетное занятие и до тех пор, пока не окажутся вовлеченными в нее «по доверенности», взирать с ироничной снисходительностью на отчаянные усилия «мужчины- ребенка» быть мужчиной и на разочарование, в которое его повергают неудачи. По отношению к самым серьезным играм они могут занять позицию зрителя, наблюдающего бурю с берега, за что их могут считать легкомысленны
ми и неспособными интересоваться серьезными вещами, например политикой. Поскольку эта дистанция является результатом их доминируемого положения, то чаще всего они обречены участвовать в этих играх «по доверенности», в виде эмоциональной солидарности с игроком, что не означает настоящего интеллектуального и эмоционального участия в игре. Поэтому часто они являются преданными, но плохо информированными о реальности игры и ее ставках сторонниками.61
Именно в силу этого миссис Рэмзи моментально понимает всю неловкость ситуации, в которой оказался ее муж, декламируя в полный голос «Атаку бригады легкой кавалерии». Она боится, что та смешная ситуация, в которой его застигли, вызовет у него страдание. Но еще больше ее страшит страдание, лежащее в основе его странного поведения, действительные причины которого она сразу понимает. Все его поведение говорит об этом, когда обиженный и, таким образом, сведенный к своей истинной позиции большого ребенка, жестокий отец, который только что ради собственного (компенсаторного) удовольствия «огорчил сына и выставил в глупом свете жену», приходит просить сочувствия к миссис Рэмзи: «Она гладила Джеймса по голове; перенеся на него свое отношение к мужу».62 Благодаря одному из переносов, допускаемых практической логикой, миссис Рэмзи, в виде любящего защитного жеста, к которому ее предназначает и готовит вся ее социальная природа63, отождествляет будущего мужчину, только что открывшего для себя невыносимую негативность реального, и уже ставшего мужчину, согласного поведать первому всю истину с виду преувеличенного замешательства, в которое его повергает его «разгром».64 Даже заботясь о том, чтобы скрыть свою прозорливость, чтобы защитить честь своего мужа, миссис Рэмзи превосходно знает, что безжалостно вынесенный вердикт происходит от жалкого существа, которое, также являясь жертвой неумолимых решений, само заслуживает жалости.65 Но, возможно, она не устоит перед стратегией несчастного мужчины, которому гарантировано, что, становясь ребенком, он разбудит диспозиции мате
ринского сочувствия, предписанные женщинам согласно социальным правилам игры.
Здесь нужно было бы процитировать весь необыкновенный диалог намеков, в котором миссис Рэмзи все время щадит своего мужа, с самого начала создавая видимость, что только заботится о бытовых вещах, вместо того, чтобы указать, Ha- т.- пример, на то, что гнев мистера Рэмзи не соответ
ствует декларируемой причине этого гнева.4'* Каждая с виду невинная фраза двух говорящих затрагивает более важные и глубокие смыслы, и каждый их двух соперников-партнеров это знает, поскольку глубоко и почти абсолютно знает своего собеседника, что позволяет при минимальном наличии недобрых намерений затеять с ним из-за ничего самые жестокие конфликты обо всем. Эта логика ничего и всего оставляет собеседникам свободу в любой момент выбирать либо самое полное непонимание, сводящее речь соперника к абсурду, путем редукции ее смысла к непосредственному предмету (в данном случае, предполагаемой погоде), либо такое же абсолютное понимание, выступающее неявным условием споров с помощью намеков, а также примирения. «“Нет ни малейшей вероятности, что завтра они выберутся на маяк”, — раздраженно отрезал мистер Рэмзи. “Откуда ему это известно?— спросила она. — Ветер ведь меняется часто” Совершеннейшая неразумность ее замечания, удивительная женская нелогичность взбесили его. Он скакал долиной смерти, он дрогнул, он сдался; а тут еще она не считается с фактами, подает детям абсолютно несбы-
Mv Ср.: «Он молча стоял перед нею. Очень смиренно он сказал наконец, что готов пойти, расспросить береговую охрану, если угодно. Никого она так не чтила, как чтила его. Ей и его слова вполне довольно, — сказала она. Просто тогда надо сказать им, чтоб бутербродов не делали, вот и все! Они ведь все спрашивают, поминутно к ней прибегают, естественно, — за одним, за другим, на то она женщина; каждому что-нибудь нужно» (Там же. С. 155. — Прим. перев.).
точные надежды, попросту, собственно, лжет. Он топнул ногой по каменной ступеньке. “Фу-ты, черт!” — сказал он ей. Но что она такого сказала? Только — что завтра, может быть, будет хорошая погода. Так ведь и правда, может быть, будет. Нет, если барометр падает и резко западный ветер».64
Откуда у миссис Рэмзи ее необычайная проницательность, та, например, что позволяет ей «обводя всех сидящих вокруг стола» высвечивать «без труда их мысли и чувства»67, когда она слушает одну из мужских дискуссий о таких бесполезно серьезных предметах, как квадратный или кубический корень, Вольтер или мадам де Сталь, характер Наполеона или французская система земельной аренды? Являясь чужой в этих мужских играх, в этом неудержимом восхвалении себя и социальных устремлений, навязываемых ими, она видит, что такие, казалось бы, безупречно чистые и наиболее страстные позиции, как «за» или «против» Вальтера Скотта, часто основаны всего лишь на желании «постоять за себя» (вновь одно из основных движений тела, близкое к понятию «противостоять» у кабилов), по примеру Тэнсли, еще одному воплощению мужского самолюбия: «И так будет вечно, пока он не сделается профессором, не подыщет жену, когда уж не нужно будет твердить без конца “Я, я, я” Вот к чему его недовольство бедным сэром Вальтером (или это Джейн Остин?) и сводится. “Я, я, я” Он думает о себе, о том, какое впечатление он производит, она все понимала по его голосу, по взвинченности, запальчивости. Ему пойдет на пользу успех».68
Указание на чудовищное отчуждение, встроенное в это доминирование, можно найти и в другой работе Вирджинии Вульф: «Если вы добьетесь успеха в вашей профессии, слова “За Бога и Империю” будут, возможно, выгравированы, как адрес на ошейнике собаки. И если слова имеют тот смысл, который они должны были бы иметь, вам нужно будет принять этот смысл и сделать все, что в ваших силах, чтобы навязать его».69 Она рас
сматривает как ловушку упорядоченные игры, где возникает мужское illusio, которое заставляет мужчин делать то, что они делают, и быть тем, кем они являются. Она явным образом связывает сегрегацию женщин и «мистические демаркационные линии», ответственные за это, с данными ритуалами назначения, из которых женщины по определению исключены, поскольку они именно для этого и созданы: «Мы неизбежно воспринимаем общество как место заговора, отнимающее брата, которого многие из нас имеют все основания уважать в частной жизни, и навязывающее вместо него ужасного самца с громогласным голосом и тяжелыми кулаками, и по-детски рисующее мелом на полу знаки, эти мистические демаркационные линии, между которыми зажаты суровые, одинокие и искусственные человеческие существа. В этих местах, украшенный золотом и пурпуром, обрамленный перьями как дикарь, он выполняет свои мистические ритуалы и наслаждается сомнительным удовольствием власти и господства, в то время как мы, “его" женщины, мы остаемся в семейном доме, поскольку нам не разрешено участвовать ни в одном из этих многочисленных сообществ, из которых состоит общество».70
В действительности женщины редко настолько свободны от любой зависимости, разве что от социальных игр, по крайней мере с точки зрения мужчин, которые в них играют, чтобы доводить разочарование до этого своего рода немного концентрированного сострадания мужскому illusio. Напротив, все воспитание готовит их к тому, чтобы участвовать в этой игре по доверенности, т. е. с позиции одновременно внешней и подчиненной и, как миссис Рэмзи, наделять мужские заботы своего рода трогательным вниманием и доверчивым пониманием, служащих одновременно источником глубокого чувства безопасности. Исключенные из игр власти, они подготовлены участвовать в них через посредничество вовлеченных в них мужчин, идет ли речь о муже, как в случае миссис Рэмзи, или о сыновьях.71
Основанием этих любящих диспозиций является статус, приписываемый женщине в разделении труда по доминированию, представляемый И. Кантом на ложно описательном языке, который на самом деле является теоретической моралью, переодетой в науку о нравах: «Женщины, так как их полу не пристало идти на войну, не могут лично отстаивать в суде свои права и самостоятельно вести гражданские дела, а могут это только через своего представителя. И эта основанная на законах недееспособность в общественных делах делает женщину более влиятельной в делах домашнего обихода, так как здесь вступает право более слабого, уважать и защищать которое мужчина считает себя призванным самой своей природой».72 Отречение и послушность, приписываемые Кантом женской природе, тщательно встроены в самые глубокие диспозиции, конституирующие габитус, эту вторую природу, которая никогда не выглядит столь естественной и инстинктивной, как в случае, когда социально определенное libido реализуется в специфической форме желания, в обычном значении слова libido. Дифференциальная социализация, настраивающая мужчин любить игры власти, а женщин — любить мужчин, которые в них играют, — мужская харизма есть отчасти очарование властью, обольщение, которое сам факт обладания властью осуществляет в отношении тел, чья сексуальность социализирована политически.73 В силу того, что социализация вписывает политические диспозиции в диспозиции тела, то сам сексуальный опыт политически ориентирован. Мы не можем не замечать, что существует обаяние власти, стремление или любовь к сильным, искренний и наивный результат, оказываемый властью, когда она воспринимается телом, социально подготовленным ее распознавать, желать и любить, т. е. как харизма, шарм, изящество, блеск или как красота. Мужское господство находит одну из своих лучших опор в незнании, которому способствует применение к доминирующим категорий мышления, возникших в самом отношении доминирования (большой/ маленький, сильный/слабый и т. п.). Это незнание производит ту предельную форму amor fati, какой является лю
бовь к доминирующему и к его доминированию, это libido dominantis, подразумевающее отказ использовать libido domincmdi от первого лица.
Кант прав, когда говорит, что «делать себя недееспособным, как бы это ни было унизительно, все же очень удобно».14 Доминирующий всегда хорошо видит интересы доминируемых, хотя это не означает, что любое заявление об этих интересах будет им дискредитировано или отклонено. Как постоянно указывает Вирджиния Вулф, будучи исключенными из участия в играх власти, являющихся одновременно привилегией и ловушкой, мы получаем спокойствие, возникающее благодаря безразличному отношению к игре, и безопасность, гарантированную делегированием полномочий тому, кто в этой игре участвует. Впрочем, безопасность эта довольно иллюзорна и всегда может обернуться самой ужасной бедой, поскольку мы никогда полностью не забываем о действительной слабости большого защитника, и, будучи страстным наблюдателем смертельного трюка, мы эмоционально, посредством дорогого нам человека, вовлечены в действие, не имея действительного влияния на игру.75 Миссис Рэмзи слишком хорошо знает, что дает делегирование полномочий божественному Отцу и к чему приведет его символическое убийство. Она хочет защитить своего сына от жестокого отцовского решения, не разрушив при этом образ всеведущего отца.
Именно через посредничество того, кто обладает монополией на легитимное символическое насилие (а не только на сексуальную силу) внутри элементарной социальной группы, осуществляется психосоматическое действие, приводящее к соматизации политики. Как напоминает «Превращение» Ф. Кафки, отцовские слова оказывают магическое действие номинации потому, что обращаются непосредственно к телу, которое, как указывает 3. Фрейд, воспринимает метафоры буквально («ты — жалкий паразит»), Если производимое этими словами дифференцированное распределение социального либидо оказывается столь поразительно подогнано к тем позициям, которые достанутся различным агентам (в соответствии с
полом, последовательностью рождения и множеством других переменных) в разнообразных социальных играх, то это происходит во многом в силу того, что отцовские решения, подчиненные, казалось бы, исключительно произволу удовольствия, исходят от того, кто сформирован посредством жизненной необходимости и для ее контроля и потому рассматривает принцип реальности как принцип удовольствия.