<<
>>

ВТОРОЙ ПРОВАЛ ВСЕОБЩЕГО ИЗБИРАТЕЛЬНОГО ПРАВА

П

одавлением Коммуны, а также провалом «антисоциалистических законов» Бисмарка обусловлено предпочтительное внимание к иным формам борьбы: профсоюзной, выборной, постепенной.

Подкрепленные авторитетом позднего Энгельса и его ученика Каутского, эти формы лежат в основе деятельности немецкой социал-демократии на рубеже XIX-XX веков, становятся определяющими для нового Интернационала («Второго»), начало которому было положено на съезде в Брюсселе (1891), а в 1900 году было учреждено Bureau socialiste internacional [Интернациональное социалистическое бюро]; и, несмотря на дискуссии и многочисленные расхождения (до 1905 года во Франции продолжали существовать две соперничающие социалистические партии), являются тактической основой всего движения. Центральное положение Германии, ее растущая мощь способствовали, разумеется, тому, что престиж ее «социализма» возрастал не только на континенте, но и во всем мире.

Но была в Европе другая, гигантская, страна, для которой тактика, уже ставшая доминирующей, представлялась неактуальной, а «революционный» путь к демократии по-прежнему казался единственным реально осуществимым — царская Россия, где совсем недавно (1861) были «освобождены» крепостные крестьяне, и вся огромная страна до сих пор управлялась самодержавно, особенно после покушения на Александра И, поборника конституционных нововведений, которые так и не были внедрены в жизнь из-за упорного сопротивления косных господствующих классов. Так или иначе, уже в 1863 году восстание в польских губерниях, подавленное с помощью Пруссии, развеяло атмосферу реформ, какой дышало русское общество два года тому назад, в момент освобождения крепостных (которым, впрочем, не предоставили обещанных земельных наделов). При Александре III реакция ужесточалась по мере того, как нарастал террор нигилистов (среди казненных в 1887 году был брат Ленина).

Победоносцев, обер-прокурор Святейшего Синода православной церкви и наставник царя, был самым убежденным и влиятельным сторонником усиления репрессий — их орудием служила мощная тайная полиция («Охранка»), — а непосредственной его целью была насильственная русификация польских, прибалтийских, финских губерний и внедрение православия как средства приведения к покорности царю, лидеру не только политическому, но и «религиозному».

Эрик Бранденбург, историк-пангерманист из Берлинского университета, который к концу первого мирового конфликта был близок к кругам, стремившимся установить военную диктатуру3, открывает главу «Русская мировая империя» в последнем томе «Всемирной истории» Пфлюгк-Гартунга следующим сопоставлением расистского толка: «Наверное, не существует среди европейских народов столь различных между собою государств, как Англия и Россия. В первой получают наиболее широкое выражение свобода и личностное сознание; во второй ведет апатичное, растительное существование толпа, управляемая сверху, для которой царь — и монарх, и священнослужитель, и отец». Там, продолжает он, «богатая и бессовестная знать пользуется исключительным политическим влиянием» на «нищих, неграмотных крестьян»; противоречие, усугубленное отсутствием «сознающего свою силу, процветающего среднего класса» (VI, р. 439). Такая картина, вызывающая то ли сочувствие, то ли презрение, предполагает чужерод-ность России по отношению к европейскому миру. Чуть ниже Бранденбург пишет: «Если не считать пограничных территорий, там /в России/ европейскую цивилизацию можно встретить лишь в непосредственной близости от немецкой расы».

На самом деле такой взгляд на Россию как на особый, отдельный от Европы мир является зеркальным отражением и мировоззрения панславистов, и той идеи, которая начинает распространяться среди русских социал-демократов: идеи о специфике русской ситуации, а значит, о необходимости идти другим путем, не сходным с тем, какой избрал европейский социализм. Разумеется, аналогия дальше не идет, но она не лишена значения.

Картина, конечно же, вовсе не так проста, как может показаться на первый взгляд.

Прежде всего, и экономика, и политика России становятся разнообразнее и сложнее в начале нового века, в годы, предшествующие русско-японской войне (1904) и революции 1905 года. Но гораздо более сложным, чем то казалось Бранденбургу и таким западным обозревателям, как Энгельс, был сам социальный состав «отсталой» империи: крестьянская община — важность которой подчеркивали народники, убежденные, что Россия не должна догонять Запад, следуя тем же путем развития, — была особой формой «демократии», или по меньшей мере ее значимой предпосылкой; возможно, предпосылкой ее альтернативного развития. С таким прогнозом не были согласны ортодоксальные марксисты, мало расположенные воспринимать прогнозы, отличные от тех, что были намечены, хотя бы в общих чертах, в футурологиче-ских прозрениях, рассыпанных по произведениям Маркса.

Тем не менее в последнее десятилетие XIX века в России действительно начинается капиталистическое развитие по западному образцу, ознаменованное, так же как и в Европе, строительством железных дорог. Следовательно, попытки русских социал-демократов обоих направлений («экономистов» и последователей Ленина) наметить возможный путь преодоления царизма, постепенный ли, или революционный, но подобный «западному», были так или иначе связаны с назревающими переменами.

Но до того как ход событий ускорился и всю империю потрясла революция 1905 года, представлявшая собой нечто гораздо большее, чем «первый этап» 1917 года, в среде русской и немецкой социал-демократии разгорелась дискуссия вокруг вопросов «партийной тактики». Две противоположные концепции отражены в знаменитых работах: «Что делать?» Ленина (1902) и, как резкий ответ на нее, — «Наши политические задачи» Троцкого (1904), к мнению которого в том же году присоединяется Роза Люксембург в своей статье «Организационные вопросы российской социал-демократии». Тем временем прошел второй съезд Российской социал-демократической рабочей партии (июль-август 1903); он работал подпольно, сначала в Брюсселе, затем, когда бельгийская полиция выдворила делегатов, в Лондоне.

На этом съезде Ленину удалось провести свои тезисы; успех не был прочным, но на время обеспечил его соратникам большинство, откуда и пошло название «большевики», стойко прикрепившееся к ним, употреблявшееся, даже когда они это большинство утрачивали. Программа, которая временно победила, — победила внутри этой группы подпольщиков — наметила «конечные цели» (социалистическую революцию) и «непосредственные» задачи ввиду близящейся «буржуазно-демократической» революции (двухэтапное развитие, которое Маркс ошибочно предсказал для Германии в последней главе «Манифеста», снова ставится на повестку дня): свержение самодержавия и замена его демократической республикой, восьмичасовой рабочий день, уничтожение пережитков крепостного права, самоопределение наций. Но самая жестокая борьба на этом съезде разгорелась вокруг вопроса об организации партии.

То была вовсе не академическая дискуссия, а ключевой вопрос. Представление о партии монолитной, компактной, спаянной принципом «демократического централизма» (тогда он еще назывался «бюрократическим»: определение «централизма» как «демократического» было принято русскими социал-демократами в 1906 году) имело явную связь с якобинской моделью, переосмысленной с целью создания более четкой и боевой организации. В другой работе того же самого периода («Шаг вперед, два шага назад», май 1904) Ленин предлагает формулировку, на которую обрушатся с яростной критикой его противники, Троцкий и Роза Люксембург: «Якобинец, неразрывно связанный с организацией пролетариата, сознавшего свои классовые интересы, это и есть революционный социал-демократ»'1, Это — метафора, но ее использование в таком контексте говорит о том, что Ленин принимает в позитивном смысле то явление и соответствующее слово, которое его противники (Аксельрод, Плеханов, Троцкий и т. д.) употребляли в полемике лишь в отрицательном ключе. Вот почему на той же странице Ленин упоминает об «избитой бернштейнианской мелодии о якобинстве, бланкизме и проч.!»; Аксельрод, по его словам, «кричит об опасности»; Ленин же защищает образ действий, подобный якобинскому, и клеймит жирондистами своих противников; то есть рассматривает совсем в ином свете термин, который в среде социал-демократии уже приобрел стойкие негативные коннотации.

Для Ленина современный жирондист — «боящийся диктатуры пролетариата» и «вздыхающий об абсолютной ценности демократических требований», и он-то «и есть оппортунист». Как и в других случаях, «ортодоксально» мыслят как раз его противники — достаточно вспомнить, как сурово судит Маркс политическую группировку якобинцев в своих работах о Революции3, — Ленин своеобычен и не ортодоксален, но он-то и стремится подтвердить свою сущностную верность Марксу. Он непосредственно обращается к его идее о «диктатуре (временной) пролетариата», переносясь, если можно так выразиться, к исходной точке того пути, какой прошел с тех пор европейский и т рпгш5 немецкий социализм; вот для чего ему нужна метафора якобинства. Не исключено, что как раз это и повлияло на французских историков «робеспьеровского» толка, которые после 1917 года усматривали нечто вроде «короткого замыкания» между двумя революциями. Предпосылкой к тому, впрочем, была интерпретация, данная Жоресом как Террору, так и Робеспьеру.

Предметом спора или предлогом для разрыва стала формулировка первой статьи партийного устава: «членом партии считается всякий, признающий ее программу и поддерживающий партию как материальными средствами, так и личным участием в одной из партийных организаций» (текст написан Лениным), либо же «всякий, кто действует под контролем партии». Различие кажется незначительным и абстрактным, на самом деле это — жизненно важный вопрос: боевые члены партии находились вне закона и осуществляли свою деятельность подпольно, в то время как люди, принадлежавшие к более широкому кругу симпатизирующих, занимались своей профессиональной деятельностью и не должны были скрываться, переходить на положение «профессиональных революционеров». В России, где царская тайная полиция проникала во все поры общества, Ленин признавал единственно возможной партию «профессиональных революционеров», избранных и проверенных, а главное, «на полный рабочий день». Ответ Троцкого схоластический. Он преподает урок: «Якобинство не является некоей надсоциальной революционной категорией: это исторический продукт.

Якобинство — высшая точка напряжения революционной энергии в эпоху самовысвобождения буржуазного общества / .../. Якобинцы были утопистами /.../. Якобинцы были чистыми идеалистами, и т. д.»4.

Ленин возражает язвительно и четко:

Тов. Троцкий очень неправильно понял основную мысль моей книги «Что делать?», когда говорил, что партия не есть заговорщическая организация (это возражение делали мне и многие другие). /.../ Он забыл, что партия должна быть лишь передовым отрядом, руководителем громадной массы рабочего класса /.../. /.../ Он говорил нам здесь, что если бы ряды и ряды рабочих арестовывались и все рабочие заявляли о своей

.непринадлежности к партии, то странной была бы наша партия! Не наоборот ли? Не странно ли рассуждение тов. Троцкого? Он считает печальным то, что всякого сколько-нибудь опытного революционера могло бы лишь радовать. Если бы сотни и тысячи арестуемых за стачки и демонстрации рабочих оказывались не членами партийных организаций, это доказало бы только, что

-у< наши организации хороши /.../.

«Наши задачи» описаны ниже следующим образом: «организовать в подполье более или менее узкую группу руководителей», «привлечь к движению более или менее широкие массы». Эдвард Халлетт Kapp так обобщил эти разногласия: «Одни себя считали организацией трудящихся, другие — организацией революционеров»5. Испытанием оказалась революция 1905 года, вспыхнувшая буквально через несколько месяцев. И для Ленина, и для многих других ее события явились доказательством того, что «стихийная» революция обречена на поражение.

Революция началась с «Кровавого воскресенья». Под предводительством попа Гапона, человека скользкого, сотрудника Охранки, который через год был разоблачен как провокатор и убит группой социалистов-революционеров, колонны манифестантов двинулись 22 января 1905 года к Зимнему дворцу, резиденции царя. Гапона направляли высшие полицейские чины. Петиция представляла собой смесь патриархальных иллюзий и революционных порывов; униженных просьб, обращенных к царю, и демократических требований, которые, будучи выполнены, означали бы конец самодержавия как такового. В частности, манифестанты требовали Учредительного собрания, политических свобод, восьмичасового рабочего дня и амнистии. Большевики везде, где это было возможно, внедрялись в среду фабричных рабочих (особенно в петербургские Путиловские заводы, основной центр движения), чтобы объяснить, сколь безумна тактика, навязываемая Гапоном. Из подполья они бросили лозунг: «Свободу не купить такой дешевой ценой, как петиция, хотя бы ее и вручил поп». На пути манифестантов были выставлены войска; более тысячи человек погибли под пулеметным огнем. Царь, которого в последнее время представляют кротким Николаем II (кажется, нынешняя православная церковь собирается провести его канонизацию)6, вовсе не желал, чтобы повторилось 10 августа 1792 года (этот кошмар для всех монархий), и устроил манифестантам убийственный прием. У многих в руках были иконы и портреты царя. «Рабочий класс, — писал Ленин (в работе «Начало революции в России»), — получил великий урок гражданской войны; революционное воспитание пролетариата за один день шагнуло вперед так, как оно не могло бы шагнуть в месяцы и годы серой, будничной, забитой жизни».

Но волнения не прекратились: уже на следующий день группы рабочих громили магазины, оружейные склады и разоружали полицию. На Васильевском острове выросли баррикады. Повсюду в огромной стране начались забастовки, их сопровождали кровавые стычки с полицией и войсками. Забастовки продолжались весь год — революция 1905 года, несмотря на жестокие репрессии, была одной из самых длительных в истории Европы — одновременно продолжалась все более чреватая поражениями война с Японией. При посредничестве президента Соединенных Штатов Теодора Рузвельта был подписан Портсмутский мир, что позволило царю выступить с предложением реформ, основным пунктом которых стало наконец создание парламента, Думы (6 августа 1905). Закон о выборах, подготовленный министром внутренних дел, обеспечивал большинство мест землевладельцам и тем классам, чей ценз был наиболее высок; мелкая буржуазия и рабочие, согласно тому же цензу, остались вне избирательного права; наемные сельскохозяйственные рабочие тоже не голосовали, поскольку не владели землей.

Фарс с выборами вызвал новую волну забастовок; чтобы усмирить их, царское правительство 17 октября

(30-го по григорианскому календарю) выпустило манифест, предоставлявший законодательную Думу, ряд политических свобод, но не восьмичасовой рабочий день. И все же это был успех основного органа борьбы, созданного в те месяцы, Петербургского совета рабочих депутатов (активным членом которого был Троцкий). Цель манифеста 17 октября была очевидна: отделить либеральную буржуазию — она и в самом деле вскоре сформировала «конституционно-демократическую» партию, КД, членов которой обычно называли «кадетами», — от рабочих, в среде которых продолжалось брожение. Результатом непрекращающегося социального давления явился закон о выборах, утвержденный в декабре 1905 года и предоставивший россиянам всеобщее избирательное право. Тем временем, чтобы ублажить международную финансовую верхушку, возглавить правительство пригласили графа Витте, бывшего министра финансов, теперь получившего пост председателя Совета министров (до сей поры не существовавший...).

Такой прорыв в области избирательного права был по существу сведен на нет реакцией, которую осуществляли системы скрытого насилия и полувоенные террористические формирования правых: наиболее известные из них, «Черная сотня» и «Союз русского народа», не только совершали убийства отдельных революционеров (Баумана, Афанасьева и др.), но и беспрепятственно устраивали погромы. Троцкий, возглавлявший Петербургский Совет, в начале 1906 года был арестован, но ему удалось бежать в Австрию. Уже после второй Думы (март-июнь 1907) избирательный закон был изменен в сторону ограничения права голоса; в то же время набирали силу преследования социал-демократов.

Революция 1905 года занимает особое место в истории демократии: в ее ходе можно наблюдать, как противостоят друг другу, пусть при очевидно неравных силах и с известным нам результатом, парламент, Дума, с одной стороны, и Совет, с другой. Рождался новый субъект демократии: совет бастующих рабочих, способных в момент конфликта взять в свои руки власть на местах. Ему предшествовали такие типично русские формы базовой организации, как община, мир, земство.

Другой поучительный факт, в который раз наблюдаемый, заключался в том, что «самый опасный момент для плохого правительства — это когда оно приступает к реформам»7. Заявив и частично осуществив на практике свои «реформаторские» намерения, правительство параллельно разворачивает политико-репрессивные меры. «Оно устраивало собственные политические манифестации и одновременно силой разгоняло манифестации противника; расстреливались мирные демонстранты, но другим позволялось поджигать земство; никто не трогал тех, кто организовывал погромы, но стреляли в тех, кто осмеливался защищаться». Такую яркую картину «перехода к реформам» рисует Троцкий.

Третья черта, которая не может укрыться от историка, — то, что революцию привела в движение «всеобщая стачка». Отсюда и диагноз, поставленный Лениным в его «Докладе о революции 1905 года»: «/революция пятого года/ была по своему социальному содержанию буржуазно-демократической, но по средствам борьбы — пролетарской». Аномалия, богатая возможностями. В 1906 году Ленин извлек последний урок из «сумасшедшего» года, как его определили реакционеры: «/.../ декабрьское выступление в Москве показало воочию, что всеобщая стачка, как самостоятельная и главная форма борьбы, изжила себя, что движение с стихийной, неудержимой силой вырывается из этих узких рамок и порождает высшую форму борьбы, восстание». Из этого напрашивался вывод: «в следующий раз» необходимо вооружиться.

Тем временем Витте сошел со сцены, и появился Столыпин (1906-1911). Войска вернулись с Дальнего Востока, и он, объявив чрезвычайное положение, мог проводить судебные процессы и выносить смертные приговоры (было казнено более тысячи человек). Он приостановил деятельность второй Думы с ее реформаторскими поползновениями, объявил выборы в третью (которая продержалась с ноября 1907 по 1912 год) на основе ограниченного права голоса, провел аграрный закон, выделявший богатых крестьян {кулаков) из сельской общины {мара) и укреплявший их связи с правительством, поддерживая, наперекор «общинной» традиции, крепкую частную собственность.

В 1911 году на Столыпина было совершено покушение, и он был убит, но его социальное наследие оказалось гораздо более важным, чем парламентские реформы и контрреформы: он способствовал созданию весьма многочисленного класса богатых крестьян (около 2 480 тыс. человек в 1916 году). В результате чего — как заметил Фриц Эпштейн — классовый антагонизм в деревне продолжал обостряться, придя к своему кровавому итогу после очередной гражданской войны уже в советскую эпоху8.

Тем временем, пока будущее оставалось туманным (сам Ленин в 1906 году и в мыслях не имел иного сценария, кроме «демократической» революции в России, которая ускорила бы победу социализма на Западе)9, такой новый, неожиданный фактор, как европейская война (1914), нарушил все прогнозы и все «программы». Очень скоро она привела к распаду самого Интернационала. Наконец-то маргинальным русским социал-демократам представился случай оказаться в центре событий, чего никогда не бывало прежде, а вскоре возникла и реальная платформа для объединения: крах царизма в феврале 1917 года.

Какое-то время казалось, что предвидение Энгельса («необходимо свержение царизма в России /.../ это придаст рабочему движению на Западе новый импульс и создаст лучшие условия для борьбы») сбывается на глазах. Разумеется, Энгельс и представить себе не мог, что вспыхнет мировая война; но динамика, описанная им, в самом деле совпадала с событиями тех месяцев, которые последовали за отречением царя и образованием в России республики, где гегемонии добилась партия, несомненно, наиболее многочисленная в стране: социалисты-революционеры (старой народнической закваски) Керенского. В России рождалась «демократическая» республика, а в Германии социальная напряженность и раздоры внутри социал-демократии вылились в открытый раскол крупной основной партии и появление нового, более радикального формирования, Независимой социал-демократической партии (НСДПГ). Следовательно, импульс был задан, движение к революции на Западе началось? Многие думали так, помня или нет о прогнозе великого патриарха. Роза Люксембург, которая целый год (с февраля 1915 по февраль 1916) находилась в заключении за активное противодействие войне, а 16 июля была арестована снова, пишет своей подруге Луизе Каутской о России, вернее — как она выражается — об «искрах, которые, вырываясь на свободу, летят из России»: «Это наше собственное дело там одерживает триумфальную победу, это сама мировая история вступила в битву и в радостном упоении пляшет карманьолу!»10. И Спартаковская лига, которую Роза создала, будучи в тюрьме, тут же присоединяется к НСДПГ, правда, оставляя за собой свободу действий.

Многим в беспокойных социалистических рядах казалась все более неприемлемой поддержка социалистами войны, хотя ранее, когда пропагандировался искаженный образ этой самой войны, такая поддержка и представлялась возможной. Но не теперь, когда под давлением правых «аннексионистов» был удален с поста «умеренный» канцлер Бетманн-Гольвег (13 июля 1917) и набирала силу «диктатура» верховного командования. 6-8 апреля 1917 года была основана НСДПГ, под руководством таких людей, как Гаазе, которые 4 августа 1914 года в числе первых голосовали от имени социалистов за военные кредиты. Февральская революция в России, ослабив Восточный фронт (что лишь добавило «аннексионистам» уверенности в себе), создала для европейских социалистических партий именно прецедент борьбы против войны; борьбы, которая была отложена в августе 1914 года под воздействием более или менее убедительных софизмов. Теперь социалисты начинали заново.

Равновесие нарушилось. Канцлер пал в результате чуть ли не государственного переворота11, и правые получили полную свободу действий; верховное командование, опьяненное продвижением на Восток, открыто добивалось преобладания на политической арене, рассчитывая на поддержку кайзера. В центре оставались мажоритарные социалисты и партия Центра: таким образом, уже начинала складываться веймарская коалиция.

Но такое развитие событий в данный момент оказалось невозможным. С новой русской революцией, Октябрьской, начался процесс, вышедший за пределы России, нашедший отклик у рабочих масс Европы, т ргитиэ — Германии. Призыв был громким, его не могли не услышать. Военная экономия и голод заставляли народные массы задаваться вопросом, ради чего они должны испытывать лишения и участвовать в затянувшейся бойне и не пора ли «сделать так, как в России»; такой лозунг был выдвинут, например, в Италии, в Турине (в контексте — чисто итальянском — когда поражение при Капоретто задвинуло в угол социалистическую партию, на которую изначально смотрели косо за «отказ от сотрудничества»). В Германии стачка на военных заводах — факт неслыханный в этой стране в разгар военного конфликта, — а за ней уличные беспорядки явились прямым предупреждением.

Предупреждением, если не преддверием революции явился через несколько месяцев и мятеж моряков Киля, казавшийся точной копией восстания на «Потемкине» в России в 1905 году. Но в рядах противника это предупреждение было воспринято совсем по-другому. С этого времени начинает приобретать четкие очертания «легенда об ударе в спину» (Оо1спз1:оз51е§еп(1е); правые начинают уголовные преследования за антивоенную агитацию; формируется «Партия отчизны», первый «образец» правых массовых партий веймарского толка, которые выроют могилу республике.

Таким образом, картина усложняется. И все более отдаляется от хода событий, как его представлял себе Энгельс в 1894-м, а потом Ленин — сразу после революции Пятого года. И в такой ключевой стране, как Германия, впервые появляются, непосредственно во время войны, крупные массовые «префашистские» формирования: знак того, что общество оказалось гораздо сложнее и реактивнее, чем мог себе представить «научный социализм». Положение осложнил «внешний» фактор: американское вмешательство в европейские дела, не только обусловившее победу Антанты, но и послужившее основным фактором новой стабилизации, направленной на предотвращение революций. Америка вступает в войну и со свежими силами, и к тому же вооруженная «четырнадцатью пунктами» Вильсона, содержавшими проект мирового переустройства (т рпгшэ европейского), в том числе основу будущего Объединения Наций; но прежде всего прямой, лобовой ответ на призыв Ленина и Троцкого к народам о немедленном заключении мира. Америка самым непосредственным образом направляла выход Германии из войны, повлияв даже на состав последнего «военного кабинета», который возглавил принц Макс; это она поставила условием отречение кайзера. Пустоту не могли не заполнить «мажоритарные» социалисты, проводившие антибольшевистскую линию. Их «безболезненный» приход к власти отнял у революции, уже вспыхнувшей в Берлине, какую бы то ни было возможность создать правительство. Правительство уже имелось в наличии: то были «люди Шейдеманна» в союзе с католическим Центром. Ни Энгельс, ни Ленин такого не предвидели, и Ленин, наверное, даже не осознал в тот момент эпохального значения свершившегося.

В его работе об империализме, написанной, когда война только начиналась (весна 1915), Соединенные Штаты предстают еще одной империалистической державой среди прочих. Ленин и вообразить не мог, что США «вторгнутся» в Европу одновременно с русской революцией, дабы нейтрализовать ее влияние и возможное распространение. Он не мог вообразить, что на фоне полного упадка европейских империалистических держав, терзавших друг друга целых четыре года, явится такой мощный противовес: Америка, взявшая на себя задачу «спасения», располагающая не растраченными силами, опирающаяся на экономическое могущество, также ничем не подорванное. Это обнаружилось уже в начале 1920-х годов, когда план Доуса спас Германию и покончил с «эрой Штреземанна».

Рождался новый мир, совершенно отличный от того, который сам себя пустил ко дну в этой войне. А «научное предвидение» развеивалось на глазах.

В политическом плане американское вмешательство тоже наводит на размышления. В Германию Соединенные Штаты — еще до конца войны — «принесли демократию» (как сейчас говорят), или, точнее, способствовали тому, что парламентский режим устоял даже при крушении Рейха. Так Европа перестала быть исключительно Европой: она превращалась, также и политически, в часть более широкого понятия «Запад».

Десятилетия постепенной борьбы (то есть, приятия существующей картины политических институтов) нельзя было стереть в единый миг. И они принесли плоды. В заключительной главе «Entstehung der Deutschen Republik» [«Происхождение Германской республики»] Розенберг приводит и комментирует «тринадцать пунктов» требований восставших матросов немецкого военного флота, базировавшегося в Киле (восстание вспыхнуло в начале ноября 1918 года). Самым «экстремистским» оказалось требование освободить моряков, служивших на линкорах «Тюрингия» и «Гельголанд» (около 600 человек были арестованы 30 октября за то, что не подчинились приказу выходить в поход). Восставшие требовали также освобождения арестованных в предыдущем году. Требование гласило: «Им не должно быть сделано никакой записи в военную книжку». Розенберг иронически комментирует: «Значит, революционеры не желают, чтобы в их документах отразилось, что они участвовали в революции». Первый из тринадцати пунктов касался разницы в довольствии для команды и для офицеров, выборов новых комиссий, которые следили бы за ра- ционом и разбирали возможные «жалобы» со стороны эки- пажа; было также требование, чтобы подобные комиссии присутствовали на судебных процессах против моряков, обладая правом опротестовывать приговоры. А еще мат- росы требовали отменить норму, обязывающую отдавать офицерам честь, даже находясь вне службы. «Неподражаем пункт 9: Обращение «господин капитан» должно упо- требляться только в начале фразы; в дальнейшей речи оно опускается: достаточно того, что к старшему по званию следует обращаться на "ВьГ», ? - .

Ситуация на грани парадокса: '-^^гпі

Сто тысяч матросов восстали; в их руках все пушки; жизнь офицеров зависит от их милости. Империя трещит под их ударами, а сами революционеры настаивают на том, чтобы в дальнейшем обращаться к старшим по званию, используя обычное «вы» /.../. Моряки не думали в начале ноября 1918 года ни о республике, ни о свержении правительства / которое уже было правительством Макса, с социалистами и партией Центра/, ни тем более об установлении социализма. Они хотели только прочного мира вопреки подстрекательским поползновениям всенемецкоео типа и ослабления жесткой дисциплины прусского образца'2.

НСДПГ и Спартаковская лига оказывали на них слабое влияние. Правительство отправило в Киль депутата-социалиста Носке (которому в дальнейшем были суждены достопамятные деяния), и он без труда справился с ситуацией, в то время как Гаазе, глава НСДПГ, особого успеха не имел.

Несмотря на все это, ситуация оставалась революционной. Стачка на военных заводах перекинулась на Гамбург, за несколько дней достигла Баварии. 7 ноября баварские крестьяне-солдаты провозгласили Баварскую республику — там ощущалось сильное влияние Курта Эйзнера, главы баварской НСДПГ, — оставив позади Берлин, где Шейдеманн, авторитетная фигура в правительстве, все никак не желал выйти из рамок монархических институтов.

Только когда революция достигла Берлина, Шейдеманн стал лидером правительства, а кайзер бежал в Голландию, была провозглашена республика.

«Ноябрьская революция», таким образом, привела к республике лишь тогда, когда монарха уже не стало, а ее правительство (названное правительством народных комиссаров, по советскому образцу) возглавил Шейдеманн, охотно сотрудничавший ранее с правительством Макса фон Бадена, угодным уже почти победившим союзникам. Революция не состоялась. Все вылилось в созыв Учредительного собрания, которое следовало избрать тотчас же, в январе 1919 года.

Разумеется, с переходом власти от Макса фон Бадена к Эберту стрелка политических весов качнулась влево. Принц Макс в своих «Мемуарах» оставил запись последней беседы с Эбертом непосредственно перед передачей регалий:

Эберт сказал мне: «Я настоятельно прошу Вас остаться». Я спросил: «Для чего?»

Эберт: «Я бы хотел, чтобы Вы остались регентом Рейха».

В последние несколько часов с этой просьбой ко мне не раз обращались мои бывшие сотрудники.

Я ответил: «Мне известно, что Вы собираетесь вступить в соглашение с независимыми /НСДПГ/, а я с независимыми сотрудничать не могу»13.

Согласно фон Бадену, эта беседа происходила между 17 и 18 часами 9 ноября. Просьба Эберта к Максу фон Бадену, чтобы тот «остался регентом», сама по себе потрясает. Лидер социалистов фактически просит о сохранении монархического режима, понятное дело, уже в полной мере «конституционного» (и, вероятно, без «прусского избирательного права»...). Пост регента в самом деле предусматривался законодательством Империи в случаях, если что-то препятствует монарху осуществлять его власть. Кайзер Вильгельм только что отрекся от власти, но регент назначен не был! И вот, с одной стороны, Эберт просил, чтобы был задействован пост регента, а Макс фон Баден, не принимая его, вел себя как таковой, официально вводя Эберта в должность «канцлера».

Этот спектакль длился два дня. Уже 10 ноября «Советы рабочих и солдатских депутатов» (названные по советскому образцу) провозгласили республику и новое правительство «народных комиссаров». И в этом случае преемственность была сохранена с помощью юридического трюка. «Советы», собравшиеся в Берлине в цирке Буша, были признаны «представителями всего немецкого народа», вследствие чего за ними закреплялось законное право изменить конституцию. «Советы солдатских депутатов» предоставили в распоряжение социал-демократической партии свою силу, то есть силу армии; к тому моменту НСДПГ и Спартаковская лига уже вышли из игры, да и вряд ли они могли полагать, что в момент такого непростого перехода власти, точнее «вакуума власти», им удалось бы выступить вперед, отодвинув старую социал-демократическую партию. (Выборы не проводились с 1912 года, и никто не мог ничего знать о состоянии электората, о том, какой поддержкой реально пользуются в стране присутствующие на политической арене силы.) Таким образом, благоприятный (потенциально) момент не был использован. В «Совете народных комиссаров» (эта уступка ленинской терминологии никому, в сущности, не вредила) председательствовал Эберт и рядом с ним Шейдеманн, человек 1914 года. Один представитель от НСДПГ вошел в новое правительство. Также туда вошли партия Центра и либералы: по существу, то же старое большинство, которым чуть более месяца правил Макс фон Баден. Рейхстаг, избранный в 1912 году, продолжал исполнять свои функции. Единственным нарушением преемственности было объявление выборов в Учредительное собрание. Впрочем, после провозглашения республики по меньшей мере такой «скачок» казался неизбежным. Но одна деталь должна была просветить любого наблюдателя относительно истинной природы свершающихся перемен, а именно, шаг, предпринятый верховным военным командованием: Гинденбург немедленно объявил о признании нового порядка. Ни Либкнехт, ни Роза Люксембург не получили мандатов на съезд этих «советов».

Опорой республики стали миллионы солдат, которые, организовавшись в «советы», выразили доверие Эберту, а не Либкнехту. Таким образом, пророчество Энгельса (о переходе к социализму посредством последовательного завоевания армии) сбылось лишь наполовину.

19 января 1919 года выборы в Национальное Учредительное собрание (оно должно было также исполнять функции парламента) показали следующие результаты: социалисты (даже взятые вместе, СДПГ и НСДПГ) проиграли, точнее, не завоевали абсолютного большинства. За них проголосовало 37,9% (СДПГ) и 7,6% (НСДПГ); всего 163 + 22 ( = 185) депутатов из общего числа 421. Хотя для парламентарных политических систем, действующих в «передовых» странах со сложным социальным составом населения, как раз характерно то, что ни одна (практически) из взятых по отдельности политических сил не завоевывает абсолютного большинства на всеобщих выборах (какой бы ни была избирательная система), в данном случае имело место горькое разочарование, исходя из чрезвычайной обстановки, в которой проходили выборы, изначально весьма благоприятной для социалистов.

Партия Центра получила 20% голосов и провела 91 депутата; две правые партии (народная и национальная народная) вместе завоевали 15% голосов (63 депутата). Далее шла (обреченная на стремительный упадок) по духу левая, но во многом расходящаяся с социалистами демократическая партия — ее самыми яркими представителями были Макс Вебер, Вальтер Ратенау, Гуго Прейсс, — она провела 75 депутатов, собрав почти 18% голосов (невероятным образом сравнявшись с традиционной, укорененной в народе партией Центра),

Соглашение между СДПГ и НСДПГ было немыслимо после того, как за несколько дней до выборов Носке, народный комиссар (и выдающийся представитель социалистов), посланный в армию, подавил manu militari* спартаковское восстание в одном из кварталов Берлина, взяв приступом редакцию «Vorw?rts», а главное, после того, как свободно чувствовавшие себя Freikorps расправились с Карлом Либкнехтом и Розой Люксембург за четыре дня до выборов (15 января). Парламентское решение напрашивалось само собой: создание левоцентристского блока. В состав первого правительства республики, рожденной в ходе «ноябрьской революции», вошли СДПГ, партия Центра и демократическая партия; правительство возглавил Шейдеманн, а Эберта едва учрежденное Собрание избрало президентом республики.

* Военной силой (лат.).

О влиянии преждевременного и бессильного восстания спартаковцев на политическую обстановку того переломного января 1919 года говорилось много. Социал-демократы с лицемерным пылом бросились на защиту Носке, пытаясь вывести его из-под удара, снять с него ответственность за убийство Либкнехта и Люксембург. Напрасный труд, ибо вопрос не в том, кто вложил оружие в руки убийц, принадлежавших к фрайкору, но в том, что новорожденная немецкая «демократия» терпела легальное существование фрайкора — полувоенных реваншистских группировок, чей реваншизм на тот момент проявлялся в насилии по отношению к активным борцам за левые идеи. Их вклад в рождение нацистского движения хорошо известен. Впрочем, немного благодарности за свои действия от крайних правых Носке все же заслужил (он был министром вооруженных сил, а значит, был обязан распустить фрайкор и уничтожить его, в это русло направив ярость, с какой он штурмовал редакцию «Vorw?rts»). Оскорбительной благодарности: когда нацистская партия победила на выборах в марте 1933 года, Носке был обер-президентом провинции Ганновер, и Герман Геринг, второе лицо после Гитлера, просил его (тщетно) остаться на этом посту14.

Во всяком случае, тезис о том, что в результате восстания спартаковцев общественное мнение в последние дни предвыборной кампании сдвинулось вправо, представляется шатким. Правительство Эберта-Шейдеманна-Носке сделало все, чтобы доказать испуганной буржуазии, что социал-демократия способна подавить «антидемократические» левые движения. Щедро пролитая кровь являлась гарантией «демократизма» социал-демократического руководства. Удар был нанесен как раз по НСДПГ, которая, вследствие полемического упрощения, весьма удобного в предвыборной борьбе, стала tout court отождествляться — такую пропаганду вели почти все партии (кроме демократической) — с Союзом Спартака.

Короче говоря, поражение на выборах явилось для социал-демократов горьким разочарованием, но этот плачевный результат навсегда остался историческим максимумом в истории выборов периода Веймарской республики. Уже на выборах в первый республиканский рейхстаг, которые состоялись через год (6 июня 1920), СДПГ сползла к 21% голосов, а НСДПГ поднялась до уровня 18%, в то время как едва появившаяся Коммунистическая партия собрала 2%. СДПГ почти достигла 30% на выборах в мае 1928 года (коммунисты получили 10%), но и блок правых в целом набрал 30%, а Центр — 12%.

Эта выборная арифметика может показаться абстрактной и формальной игрой. Тем временем назревали кризисы, способные разрушить и менее шаткое равновесие, чем то, какое было достигнуто в Веймарской республике: от шовинистского безумия во Франции, кульминацией которого стала карательная оккупация Рура (настоящий подарок правым; впрочем, и коммунисты с их отчаянной тактикой пытались обратить это событие себе на пользу), до упадка экономики, усугубленного разорительными репарациями (чтобы справиться с ним, были разработаны планы Доуса и Янга; США, не признавшие Версальского договора, не могли потерпеть сползания влево республики, охваченной самым тяжелым экономическим кризисом века, а нацисты еще не были готовы воспользоваться им); прибавим к этому экстремистские выступления (гитлеровский «путч» в мюнхенской пивной) и пр. И все же выборная арифметика при такой лихорадочной парламентской жизни (восемь довыборов в рейхстаг за тринадцать лет!) свидетельствует о многом. Она показывает разочарование левых в таком орудии, как всеобщее избирательное право, и «упорный подъем» национал-социалистической партии от 2% в мае 1928 года до 44% в марте 1933-го. Очевидно, что и нацисты не добились абсолютного большинства, хотя они не только сами прибегали к незаконному насилию, но и силовые структуры государства были на их стороне. Но Гитлер стал канцлером в результате заговора фон Папена и попустительства Гинденбурга (президента Рейха с 1925 года) до «триумфальной» победы. Хотя эта победа так или иначе осталась ярким примером несомненного успеха на выборах.

Немецкий и итальянский случаи представляют собой два классических примера «сфабрикованной» победы на выборах.

В недавнем исследовании историка из Йельского университета Генри Эшби Тернера-мл., «Hitler's Thirty Days to Power* [«Гитлер: тридцать дней борьбы за власть»], (Лондон 1996)15, приведены убедительно документированные доказательства в пользу лишенного детерминизма историографического взгляда на проблему прихода Гитлера к власти. На выборах в ноябре 1932 года популярность нацистской партии явно пошла на спад, она потеряла 35 мест и 5% электората. Разумеется, со своими 33% эта партия завоевала относительное большинство, но изоляция в парламенте могла оказаться для нее губительной, особенно в условиях острого кризиса внутри страны. И только благодаря сильнейшему давлению Франца фон Папена, представителя Центра, но самым тесным образом связанного с Гитлером, на почти девяностолетнего президента Республики Гинденбурга Гитлеру вопреки всяческим ожиданиям и вразрез с парламентской арифметикой 30 января 1933 года, после продолжительного политического кризиса неясной природы, был доверен пост канцлера. Вопреки тому, что нередко утверждают, полномочия президента Республики были — согласно Веймарской конституции — достаточно широкими, они значительно превосходили властные прерогативы тех монархов, какие еще оставались на своих тронах после гекатомбы, которая постигла коронованные семейства в результате мировой войны. Он был действительным главою вооруженных сил; он мог ограничивать гражданские права по своему усмотрению (если бы счел это необходимым); имел прерогативу своими декретами устанавливать законы; и правительство, ответственное, конечно, перед парламентом, могло при необходимости быть отправлено в отставку президентом, что сопровождалось немедленным роспуском парламента. Короче говоря, неожиданное назначение на пост канцлера в конце января 1933 года (и немедленное назначение срока новых выборов) позволило Гитлеру при пособничестве крупных промышленников (вспомним хотя бы семейные связи Геббельса с самой мощной династией промышленников, Квандтов, или поддержку Гугенберга16) и легального и полулегального военного аппарата, а также благодаря систематическим акциям насилия со стороны «коричневых рубашек», находящихся под защитой государства, устроить себе великую победу на выборах 5 марта 1933 года: 44% голосов, что дало ему возможность править в окружении представителей центра и либералов, имея фон Папена в качестве вице-канцлера17, вплоть до полной трансформации республики в «РйпгеЫааЬ. Этот триумфальный путь к власти начался жалким Мюнхенским путчем каких-нибудь десять лет назад. 6 марта 1933 года, в канун «победы» на выборах, Гитлеру поступили из Дорна в Голландии поздравления от Вильгельма II, бывшего императора18, жившего там в «изгнании». Символический жест, великолепно демонстрирующий преемственность между «всенемецким» империализмом и нацизмом.

В Италии аналогичная операция была проведена в гораздо более сжатые сроки. Республикански-анархоидальное движение Муссолини, основанное в 1919 году, прозябает вплоть до выборов 1921 года (около 30 депутатов, вместе с «национальными блоками»), но уже в конце октября 1922 года король Виктор Эммануил III поручает ему сформировать правительство: оно стало коалиционным, вместе с народной партией и либералами. Савойский король, конечно, был немудрящим злодеем по сравнению со старым юнкером, ему не потребовалось тридцати дней интриг, давления, шантажа. Он, савойский король, до истерики перепуганный расправами над царствующими фамилиями, с абсолютным скепсисом оценивавший способность парламентаризма устоять в революционной буре, поднявшейся в 1917 году и все никак не затухающей (ярый реакционер, он приписывал ей гигантские масштабы), дошел до того, что сам, опережая правительство, осуществил «молчаливый государственный переворот». Большинство в тогдашнем правительстве (которое возглавлял Луиджи Факта) в момент демонстрации, пышно поименованной «походом на Рим», было за объявление осадного положения, но король отказался, призвал Муссолини в Квиринальский дворец и доверил ему сформировать новое правительство. Тот, разумеется, явился на зов и ровно через два года выиграл с большим перевесом — благодаря ультра-мажоритарному избирательному закону; благодаря насилию сквадристов, которых поддерживали и защищали «силы порядка»; благодаря финансовой поддержке, какую оказывала буржуазная верхушка в лице представителей важнейших ее отраслей (аграрной, промышленной и банковской) — выборы 1924 года.

В случае Италии тоже интересно проследить траекторию выборов и чередование прогресса и регресса в различных партиях и избирательных законах. Закон от 16 декабря 1918 года наконец-то устанавливал всеобщее избирательное право (для мужчин) без каких-либо ограничений и заменял скомпрометировавшую себя мажоритарно-одномандатную систему пропорциональной системой выборов по кандидатским спискам. Социалисты утроили число избранных депутатов (156), народная партия поднялась до того, что получила 100 мест. То было арифметическое большинство из 508 мест Палаты. Либералы, при старой системе вездесущие и всепобеждающие, сползли от 300 до 200 мест. Перед нами — победа демократических движений, но не предполагаемый триумф. В результате выборов мая 1921 года появляется, после раскола в Ливорно (январь), куцый дозор из 15 депутатов-коммунистов; социалисты немного теряют, народники приобретают с десяток мест; «национальные блоки» (в состав которых входят также и фашисты) держатся на плаву; черпая из старых запасов электората, продолжают избираться либералы. Палата без ясно выраженного большинства, избранная в 1921 году, после осуществленного королем государственного переворота, предоставившего Муссолини пост председателя Совета министров, приняла новый, ультра-мажоритарный избирательный закон (знаменитый закон Ачербо, который проталкивали фашисты, развернув сразу после «похода на Рим» мощнейшую кампанию в пользу мажоритарной избирательной системы)19 и создала тем самым условия для триумфального прохождения фашистского расширенного списка (где было полно имен либеральных аристократов)20 на выборах 1924 года. Короче говоря, в обоих случаях расстановка сил была аналогичной и однозначной. Социалистические силы, в особенности благодаря «пропорциональной» системе, пожинают плоды своего усиленного внедрения в общество, но не составляют большинства даже в самые «благоприятные» моменты и при самой удачной конъюнктуре, поскольку за ними не стоит государственная власть (и тем более столпы экономики). Фашистские же формирования, даже будучи в меньшинстве, благодаря поддержке государственной власти ставятся в такие условия, что выигрывают выборы, которые сами же и направляют.

И все же они питают некое принципиальное предубеждение против всеобщего избирательного права. Еще в 1940 году «Политический словарь», изданный под надзором национальной фашистской партии издательством

«Итальянская энциклопедия», которым руководил секретарь партии, объясняя термин «избирательное право», предупреждает: «система всеобщего избирательного права, согласуясь, некоторым образом, с принципом справедливости, /.../ с другой стороны, должна быть подчинена более насущным требованиям, а именно: предоставлению права голоса гражданам должна предшествовать подготовка масс, их политическое воспитание»; иначе может возникнуть «опасность доверить неадекватному электорату задачу образовать государственные органы, что естественно приведет к результатам, пагубным для тех самых организаций, о благе которых вроде бы пекутся». «Опасность, — продолжает автор статьи, юрист Джузеппе Менотти де Франческо, после войны депутат итальянского парламента, монархист, — содержится в самой системе всеобщего избирательного права /.../ доктрина и практическое законодательство вынуждены изыскивать способы как-то обуздать этот принцип, чтобы при его применении уменьшить опасности, неразрывно связанные с данной системой». Существуют разнообразные методы, отмечает юрист, чтобы уменьшить опасности всеобщего избирательного права; один из самых распространенных — принять систему выборов «косвенную или двухступенчатую», как это можно видеть на примере «выборов президента Соединенных Штатов Америки» или во Франции /Третья республика/ при выборах в Сенат. Однако наилучшим способом устранить недостатки, — подсказывает Де Франческо, — было бы ограничить право голоса: «но оно, на нынешнем этапе конституционного развития, не может осуществляться иначе как согласно критерию широкого доступа к голосованию». И в итоге наш юрист предлагает решение, принятое фашизмом с его «корпоративным голосованием»: это — «особая, своеобразная форма ограниченного избирательного права», предоставляющая «право голоса гражданину, который платит профсоюзные взносы». По такому критерию, заключает он, и складывается, в рамках законодательства, созданного фашизмом, то, что называется «электорат»; само собой разумеемся, что этот электорат «весьма узок по сравнению с пропшыми временами»21.

Несколько соображений на полях. Гитлер, став канцлером в конце января 1933 года, не меняет избирательного закона. Он фабрикует себе победу на выборах, но не добивается большинства. Чтобы «забрать все», ему приходится выстроить мизансцену поджога Рейхстага, удалить депутатов-коммунистов и дождаться смерти Гинденбурга (август 1934), которая позволила ему объединить посты президента и канцлера. Муссолини же стоит во главе «почетного караула» из каких-то 30 депутатов, но при этом является президентом Совета, которого назначил сам король, и вот с помощью закона Ачербо он одерживает убедительнейшую победу на выборах, получая самое что ни на есть абсолютное большинство голосов, еще и умноженное мажоритарным надувательством. «Электорат» у Гитлера есть (каждый третий избиратель в 1932 году) — его идеи укореняются и прорастают, как сорняки, на почве веймарского кризиса. У Муссолини нет никакого электората до того момента, как королевский государственный переворот возводит его на пост главы правительства. Его электорат сложился после; разумеется, поддержка короля и католической церкви (задолго до Конкордата22) в немалой степени способствовала этому процессу. В последующие два года (1924-1926) был сделан очередной шаг: создание «режима» (чрезвычайные законы ноября 1926 года; арест депутатов-коммунистов; фабрикация дела о коммунистическом «заговоре», на основании которого устраивается «большой процесс» над томящимися в тюрьме коммунистическими лидерами; роспуск всех прочих партий). Но чтобы достигнуть цели, то есть принятия ноябрьских законов 1926 года и их немедленного применения, тоже требовалось время, и снова пришлось прибегнуть к насилию под прикрытием государства (убийство Маттеотти, очередной случай, когда корона спасла фашизм от шага, который мог стать для него роковым); к провокациям и покушениям сомнительного свойства. Но итальянские правящие классы уже перешли на сторону фашизма. Даже такой человек, как Кроче, который с тридцатых годов и до первого падения Муссолини станет воплощенным символом интеллектуала-антифашиста, на следующий день после убийства Маттеот-ти отправился в Сенат голосовать за доверие правительству Муссолини, а в интервью, которое он дал газете «Оюгпа1е сГИаНа», определил этот свой поступок как «благоразумный и патриотический»23.

Многие, и тогда, и после, задавались вопросом: куда подевался, что делал в то время, почему никак не реагировал «народ»? Больше всех были разочарованы — видя, как «народ» примыкает к фашизму, — проповедники врожденных «здоровых инстинктов» «массы»: предрассудок, укоренившийся в сентиментальном демократизме. Осмысление того, как создавался электорат вокруг фашистских режимов, которое проделали в разгар событий критически настроенные умы (Розенберг в Германии, Тольятти, изгнанный из Италии), разрушило эту романтическую иллюзию, а вместе с тем и парализующий предрассудок, согласно которому наличие широкого электората и достижение консенсуса само по себе является главным доказательством действенности той или иной политики.

В России первые послевоенные выборы, выборы в Учредительное собрание, проводились 25 ноября 1917 года: дней через двадцать после революции или, если точнее определить это событие, после захвата в Петербурге всех властных структур солдатами, которых сподвигли на это большевики; короче, после бегства Керенского. 7 ноября, или 25 октября по старому стилю, переворот увенчался успехом; в тот же самый день в Петрограде бурно проходил Всероссийский съезд Советов. Съезд, поставленный перед свершившимся фактом, должен был принять изгнание Керенского, вследствие чего социал-демократическая партия разделилась: те, кто остался верен Керенскому, покинули зал; те, кто поддерживал большевиков, остались. Съезд узаконил произошедшее и принял решение немедленно сформировать первое правительство Народных комиссаров, в состав которого вошли собственно большевики и левые социалисты-революционеры. Делегатами от тех и других были в основном крестьяне из отдаленных губерний. Не случайно оставшиеся депутаты приняли два декрета: а) о немедленном заключении мира; б) об экспроприации земли.

Начался короткий период «коалиционного» правления. Он продлился до марта 1918 года, когда Россия приняла жесточайшие условия Брест-Литовского мира и, будучи в корне не согласны с таким шагом, левые социалисты-революционеры покинули коалицию. Но до означенного кризиса, с ноября 1917 по март 1918 года, правительство Ленина и комиссаров работало вместе с социалистами-революционерами (левыми). И обе партии вступили в такую фазу коалиции, что совместно провели две «выборные» акции: выборы в Учредительное собрание 25 ноября и его эфемерную инаугурацию (18 января 1918 года).

Число проголосовавших 25 ноября 1917 года, без сомнения, знаменательно: почти 42 миллиона голосов при населении, которое в 1920 году составляло 108 миллионов жителей. Это — около 40% населения; не слишком много, если учесть, что женщинам было предоставлено право голоса; и все-таки весьма неплохой показатель явки, если иметь в виду, что страна все еще находилась в состоянии войны (только 8 ноября прозвучал призыв к немедленному заключению перемирия), и в ней царил хаос, неразлучный с любым коренным изменением строя, когда новая власть еще должна была утвердиться на обширной (в случае России — безмерной) территории.

Обе партии старательно проводили предвыборную кампанию и созывали своих избирателей к урнам. Это несомненно, иначе не был бы достигнут такой значительный процент участия. Большевики собрали чуть меньше 10 миллионов голосов (четверть электората); социалисты-революционеры — 22 миллиона. Они в одиночку пред-

ставляли большинство. Меньшевики (то есть социал-демократическое «меньшинство») получили едва 700 тыс. голосов, а все прочие партии, вместе взятые, — около 5 миллионов.

Артур Розенберг предложил интересное прочтение этих результатов, явно неутешительных для большевиков, но двусмысленных и для социалистов-революционеров. «Огромные массы крестьян, отметивших в своих бюллетенях социалистов-революционеров, предполагали тем самым, что они голосуют за экспроприацию земли, а не за Керенского; но списки социалистов-революционеров почти повсеместно возглавляли сторонники Керенского, которые и прошли в Собрание». Таким образом, решение не признавать новоизбранное Собрание — поскольку оно отказалось признать новое правительство — было принято совместно большевиками и социалистами-революционерами (те в числе первых оспорили результат, дававший преимущество другой фракции их же собственной партии, разрыв с которой оказался непреодолимым). Так что Учредительному собранию была уготована очень короткая жизнь; наверное, мы не ошибемся, если скажем, что при самом своем рождении оно не соответствовало расстановке политических сил в стране. «Если бы Ленин тогда назначил новые выборы, — отмечает, или, вернее, предполагает Розенберг, — он получил бы по всей стране подавляющее большинство»24. Проверить такое предположение, разумеется, невозможно.

Революционный процесс, который протекал в лихорадочном темпе после Октябрьской революции, — утверждает Отто Бауэр, — позволил большевикам разогнать Учредительное собрание, избранное несколько недель назад в совершенно иных условиях и уже не отвечающее требованиям новой революционной ситуации, и передать всю власть в руки советов. Даже и в тот момент Бухарин предлагал силой выдворить правых из Учредительного собрания, как в свое время Кромвель удалил пресвитериан из Парламента, или как якобинцы исключили жирондистов из Конвента и отправили их на гильотину; а власть передать оставшейся части Собрания, расценивая его как Конвент. Ленин, однако, предпочел вовсе разогнать его25.

В самом деле, правительство комиссаров и Ленин 1п рппш высказались в тот момент за структуру, которая стала с 1905 года новой формой демократии, не парламентской, а «советской» (отсюда советские республики): она представлялась — насколько можно было тогда судить — новой и современной формой «прямой» демократии. О такой форме правления речь не заходила с самого падения Коммуны. В заключительной части своей «Истории русской революции» Троцкий определяет Съезд советов, собравшийся в Смольном институте в Петрограде в тот же самый день (25 октября по старому стилю), когда большевики силой взяли власть, «самым демократическим из всех парламентов в мировой истории». Роза Люксембург (полемизируя с Троцким) выступила с резкой критикой роспуска Собрания26. Тот факт, что в момент, когда решалась судьба Учредительного собрания, социалисты-революционеры, все еще находившиеся в правительстве, разделили ответственность с большевиками и вместе с ними сделали выбор, чреватый последствиями, нельзя игнорировать. В полном несогласии, навсегда порвав с большевиками, они вышли из коалиционного правительства только после того, как был ратифицирован кабальный мирный договор с Германией, то есть через два месяца.

Но тогда события гораздо более тревожные, нежели выборные страсти, сотрясали огромную страну. После сепаратного мира, заключенного русскими, державы Антанты сочли себя вправе воспринимать новое русское правительство как врага и открыто вторглись на территорию едва родившейся республики, поддерживая монархистов и «белых», развязавших яростную гражданскую войну. Во внутреннюю гражданскую войну в России вмешались внешние силы. Надвигалась «европейская гражданская война».

«ЕВРОПЕЙСКАЯ ГРАЖДАНСКАЯ ВОЙНА»

Все, что я предпринимаю, направлено против России. , Если на Западе люди слишком глупы и слишком слепы, чтобы это понять, я буду вынужден достичь соглашения с русскими, чтобы разбить Запад, а потом бросить все мои силы на Советский Союз.

Гитлер — Карлу Буркхардту, Комиссариат Лиги Наций

Н

е всем известно, что и Черчилль, и де Голль, два великих деятеля европейской истории XX века, родившиеся соответственно в 1874 и 1890 годах, сыграли заметную роль в нападении союзников на русскую республику, которое последовало за денонсированием (на Лондонской конференции 18 марта 1918 года) Брест-Литовского мирного договора между Россией и центральноевропейскими империями. Участие обоих в подготовке этого нападения символично. Собственно, решение об интервенции приняла пресловутая конференция в Лондоне. В России вследствие революционного переворота сменился режим; новое правительство держалось, не без серьезных трудностей, в условиях неожиданно долгой гражданской войны, отбивая атаки «белых» мятежников, которые наступали со всех четырех сторон, от Крайнего Севера до Дальнего Востока, от польских границ до Балтики. Отвергнуть перемирие, заключенное новым правительством, расценив его как «предательское» нарушение военных договоров, подписанных предыдущим правительством, это с точки зрения международного права вещь гораздо более серьезная, чем решение нацистов оккупировать Италию после того, как правительство Бадольо подписало сепаратный мир 8 сентября 1943 года. Прямая интервенция в страну, объятую гражданской войной, — вот что имело место в России. В свое время, в 1871 году, прусские войска, встав лагерем вблизи Парижа, «спокойно наблюдали» за тем, как разворачивалась с марта по май гражданская война между правительством Тьера и Парижской коммуной. Но к 1918 году времена изменились к худшему, если говорить о «хорошем воспитании»: длившаяся уже несколько лет война («бессмысленная бойня», по удивительно точному, но бессильному что-либо изменить определению папы римского) привела к тому, что правительства перестали гнушаться преступных методов. Эта война явилась прообразом всего, что принес с собой XX век: от временного отказа от принципов «демократии» до геноцида.

Черчилль, военный министр в кабинете Ллойд-Джорджа (он вошел туда как либерал, не как консерватор), снарядил английский экспедиционный корпус, который летом 1918 года захватил Архангельск и Мурманск с целью оказать поддержку войскам «белого» генерала Колчака. Предлогом послужило то, что таким образом якобы вновь открывался восточный фронт против Германии. Разумеется, в сторону немцев не было сделано ни единого выстрела, все военные действия были направлены против «красной» армии. Истинные цели английского экспедиционного корпуса демонстрирует тот факт, что летом 1919 года эти войска все еще находились на захваченных территориях, несмотря на то что уже было принято решение о выводе войск: т. н. «эвакуации» (спустя девять месяцев после окончания конфликта!). Мало того: Черчилль, обладая пылким учредительским воображением, разработал план, который предложил союзникам, — превратить Россию в федеративное государство и поставить во главе ее правительство, пользующееся доверием западных держав; именно это и осуществилось в 1991-1992 годах, и таковым было правительство Ельцина.

Де Голль был помоложе. Тридцатилетний офицер, недавно вернувшийся из немецкого плена (1916-1918), он завербовался (в августе 1920) во французский экспедиционный корпус под командованием генерала Вейгана, направленный на помощь полякам, которые под предводительством Пилсудского отправились отвоевывать выход к Балтийскому морю. Там же присутствовала и британ-

екая миссия. Книга, восхваляющая Третью республику (Larousse, Париж, 1939, с. 255) с пафосом описывала эти деяния: «Les officiers fran?ais /между которыми был и наш герой/ у prirent une part glorieuse»*.

Третий «союзнический» контингент прославил себя, внедрившись в глубь русской территории до самого Екатеринбурга (июнь 1918) — то были чехи, в составе царской армии воевавшие с австрийцами, а теперь перешедшие на сторону «белых» и получавшие англо-французскую поддержку и всевозможную помощь. Более уравновешенный и менее лиричный, нежели певец Третьей республики, анонимный автор словарной статьи «Россия (история)» в «Итальянской энциклопедии» замечает, что «иностранная интервенция снабжала всем необходимым так называемые белые армии, но, возможно, она же и способствовала их дискредитации» (с. 308).

* Французские офицеры /.../ прославили себя участием в них (Фр.).

Зачем такая массированная интервенция, такое всеевропейское расширение внутренней гражданской войны в России? Очевидно, что основным побудительным мотивом был «великий страх». Боялись, что пропаганда революции будет иметь успех далеко за пределами России; боялись, что этому широкому движению станут подражать; боялись пока длилась военная бойня, поскольку одна лишь Россия оказалась способна удовлетворить требование «немедленного мира»; боялись и потом, по окончании войны, в обстановке все возрастающего социального напряжения, когда Россия указывала народам кратчайший путь к достижению социальной справедливости. Примером того, как восхищал этот кратчайший путь даже тех, кто выступал против большевиков в борьбе, расколовшей тогда все социалистические партии, может послужить речь Филиппо Турати на съезде социалистов в Ливорно (январь 1921), где произошло отделение коммунистов. Очевидно, что Турати отвергает формулу «диктатуры пролетариата» как диктатуры меньшинства. И все же подчеркивает, что у него с коммунистами одни и те же цели. Стоит привести его слова, чтобы окунуться, хотя бы на миг, в атмосферу эпохи:

Товарищи! Этот Коммунизм, который потом стал называться Социализмом, может изгнать меня из рядов партии, но не в силах изгнать из меня свой дух; ибо, откровенно говоря, товарищи (можете приписать это печальной привилегии старости, а не нашим личным заслугам), этому Социализму, этому Коммунизму мы не только научились в молодости, но и долгие годы в Италии обучали ему и народ, и передовые партии, когда его не знали, боялись его, относились к нему с подозрением. Нас было очень мало, но во времена, которые молодежь не может помнить, мы задали борьбе итальянского пролетариата именно эту высшую цель: завоевание власти пролетарским классом, организованным в независимую партию. Это завоевание власти, которое Террачини провозгласил вчера как различие между его и нашей фракцией, между старой программой и так называемой новой, которая, как он сам признался, находится в стадии кропотливой разработки, — не что иное, как вот уже тридцать лет и именно благодаря нашим усилиям, славная программа социалистической партии1.

Такие речи кроткого Турати пугают короля Италии куда больше, чем правительство в далеком Петрограде. И реакция, где более, где менее суровая, распространяется по всей Европе. Газеты полны сообщений о «гражданской войне», поступающих со всех концов континента. 15 января 1921 года «Ауап!П» обличает «ужасающие деяния белого террора в Испании, особенно в злосчастной Каталонии». «Жесткая цензура препятствует тому, — пишется далее в газете, — чтобы вся Европа узнала об ужасах, которые творятся на Пиренейском полуострове; ужасах, которые уже ни в чем не уступают тем, что прославили Венгрию Хорти». Хронологически режим Хорти появляется намного раньше, чем режим Муссолини. Уже в начале марта 1920 года венгерское Национальное собрание утвердило его как «регента» Королевства Венгрии после подавления «советской» республики Белы Куна. Эта власть профашистского типа была признана и поддержана французским президентом-«социалистом» Мильераном на волне Триа-нонского договора (июнь 1920): правда, диктатура такого рода и не создавала проблем.

Антикоммунистические репрессии в недавно созданной Югославии были не менее жестокими. Расстрелы на площади в Вуковаре описываются в том же номере «Avanti!» от 15 января 1921 года. Это всего лишь примеры, взятые наугад.

Симптоматично расширение понятия «коммунизм» до масштабов «вселенского» врага. В «Энциклике о безбожном коммунизме», выпущенной Пием XI (19 марта 1937) поражает сообщение, преподнесенное как очевидное (в параграфе «Прискорбные последствия»), будто бы в данный момент в мире существуют два «коммунистических» государства — Россия и Мексика. Такие утверждения, при всей их неточности, наводят на мысль, что сценарий «гражданской войны» затрагивал не только Европу.

Формулировку «европейская гражданская война» обычно приписывают историографической интуиции проницательного ученого-нонконформиста Эрнста Нольте: собственно, его известнейшая работа называется «Der europ?ische B?rgerkrieg 1917-1945. Nationalsozialismus und Bolchewismus» [«Европейская гражданская война (1917-1945). Национал-социализм и большевизм»] (Ullstein, Франкфурт-на-Майне, 1987). Но за двадцать лет до него эту любопытную формулировку выдвинул и развил крупный исследователь XX века Исаак Дойчер в цикле своих выступлений «Trevelyan Lec-tures» [«Тревельяновские лекции»] в Кембриджском университете (январь-март 1967)2, посвященных 50-летию русской революции.

В четвертой лекции, которая называлась «Застой классовой борьбы», Дойчер подходит к прочтению Второй мировой войны, ее предпосылок и следствий, как этапа великой «европейской гражданской войны»3. Он приписывает осмотрительности Сталина и его неразвитому интернационализму то, что он упустил возможность развития конфликта, замедлил его ход («он вел войну как отечественную, как новый 1812 год, а не как европейскую гражданскую войну»), и в том же самом контексте замечает: «Интернациональная гражданская война, обладавшая огромным революционным потенциалом, шла внутри мировой войны».

Нольте (он не обязательно знал об этих выступлениях своего славного предшественника) задумал определить, уходя все дальше в глубь времен, хронологические рамки этой «гражданской войны» (возможно, называть ее только «европейской» покажется некоторой узостью взгляда). Точку отсчета он усматривал в русской революции 1917 года и делал вывод, что, таким образом, нацизм со всеми его непревзойденными ужасами явился всего лишь «реакцией» на «первый удар», который нанесли большевики своей «ликвидацией класса»; нацисты же ответили на него «геноцидом расы». В построениях Нольте почти все шатко. Можно было бы привести множество возражений: например, вспомнить, что Великий террор Робеспьера тоже был «ликвидацией» класса французской аристократии, но он не вызвал никаких реакций в смысле «расы»; за ним последовали аналогичные расправы со стороны Белого террора, только с противоположным знаком. Связующее звено в рассуждениях Нольте вырисовывается постепенно: руководство большевиков состояло большей частью из евреев; евреями были и руководители коммунистов в других странах (Германии, Польше), и это должно (полагает Нольте) объяснить ratio столь чудовищного «ответа» нацизма на коммунистическую революцию, начавшуюся в 1917 году. Но и этот постулат не выдерживает критики. Прежде всего, нацизм представил свою программу истребления евреев (которая осуществлялась в основном в последний период мировой войны) как программу борьбы против «богачей, морящих народ голодом», зажравшихся эгоистов, чужеродного нароста на здоровом теле немецкого народа (а позже — всей Европы, мало-помалу включаемой в Рейх). Одним словом, достаточно изучить историю тех событий, как то

т

не раз проделывали после выводов Нольте, чтобы понять: обобщение немецкого политолога, «луч света», которым он пытается прорезать тьму истории, не попадает в цель.

Остается, однако, хотя и не является его особой заслугой, попытка осмыслить конфликты, происходившие в Европе в XX веке, в их совокупности. Один из аспектов такого единого взгляда — возможность уловить связи, благодаря которым две мировые войны, во всяком случае в пределах Европы, составляют один конфликт. Тот же ход мысли позволил Фукидиду рассматривать как один конфликт все войны между греческими городами-государствами в тридцатилетие с 431 по 404 г. до н. э., а Фридриху Мейне-ке — прийти к своеобразному, обобщающему прочтению первой половины XX века в «Die deutsche Katastrophe» [«Германская катастрофа»]4.

Действительно, именно война 1914 года является первым актом «европейской гражданской войны», если принять за истину то, что революция, вспыхнувшая в России, заканчивается неожиданным, умопомрачительным успехом именно в качестве войны войне, которую объявили классы, оказавшиеся жертвами бесчеловечной империалистической бойни, ведущейся за господство над мировыми рынками. Обе революции, русская и немецкая (1917 и 1918), явились следствием войны, развязанной империалистической буржуазией (эта обличающая мысль не была «находкой» Ленина, его работы «Социализм и война», написанной по случаю конференции в Циммервальде летом 1915 года; она уже присутствовала в решениях базельского съезда Социалистического интернационала в 1912 году). Если большевистское движение, разбросанное по разным странам, действующее разрозненными группами, в подполье, в условиях постоянного риска, за несколько лет, за несколько месяцев оказывается способным уловить эпохальный шанс захватить власть в России и удерживает эту власть на протяжении жесточайшего из всех известных гражданских конфликтов, это результат войны, результат отчаяния народов, вовлеченных в войну теми, кого Роза

Люксембург называла «главным врагом» (правящая буржуазия собственной страны); если немецкое мажоритарное социалистическое движение переходит от патриотической поддержки военных кредитов к расколу весной 1917 года на СДП и НСДП (а последняя уже выступает против войны) и после забастовок января 1918 года идет по пути, который приведет к захвату власти на волне восстания моряков Киля, это результат войны на истребление, в которую «просвещенные» правящие классы цивилизованной Европы с легким сердцем ввергли весь мир. Фернан Бродель однажды написал:

Не преувеличивая силы Второго Интернационала, можно с уверенностью утверждать, что если Запад в 1914 году находился на грани войны, он находился также и на грани социализма. Он был близок к тому, чтобы захватить власть и построить Европу столь же, если не более современную, чем та, которую . мы видим сейчас. За несколько дней, за несколько часов война разрушила все надежды5.

Картина впечатляющая, но едва ли не наивная: Европу ввергли в кровавую бойню именно те классы, которые сделали из нее цветущий сад мира; они же и развязали «гражданскую войну». И народы долго смотрели на Ленина с симпатией, ибо от других, от своих всегдашних хозяев они видели только войну и голод.

Однако Нольте выходит из этой ситуации с помощью нехитрого трюка: он меняет местами ход событий, описывает (во II главе) захват власти большевиками, а уже потом кризис 1914 года и возникновение в Германии спартаковского движения. Отсюда удивительно наивные суждения: историк, например, считает «непостижимой» симпатию, которой вскоре начинают пользоваться большевики во французских и немецких войсках, стоящих на линии фронта6.

Но вопрос следует поставить по-другому: перед лицом неоспоримого факта, каковым является чудовищный политический, социальный и военный конфликт (иногда во всех трех ипостасях), сотрясавший Европу с 1914 по 1945 год, чем выпутываться из непродуманных связей, установленных Нольте, лучше попытаться понять, сколько субъектов имел означенный конфликт. Их было не два (коммунизм и фашизм в их различных формах и изоморфах), а три, и третий оказался наиболее значимым, хотя о нем речь и зашла напоследок; он, повторяем, вышел в конце концов победителем, если считать, что гражданская война длилась и после 1945 года, вплоть до развала СССР в начале 90-х годов XX века. Этим третьим субъектом, в конечном итоге добившимся победы, были как раз так называемые «либеральные демократии».

Этот субъект в самом деле является основным, и, если не учитывать его, ничего нельзя понять. Он определенно выступил зачинщиком сведения счетов с Германией, устремленной к «мировому господству» (согласно знаменитой формулировке, выдвинутой в замечательной книге Фрица Фишера7). И во всяком случае, даже если Антанта и империи несли равную ответственность за «первый удар» в 1914 году, поскольку все державы, сцепившиеся друг с другом в тот памятный август, представляли собой системы с парламентарным режимом, можно смело утверждать, что превращение XX века в кромешный ад в немалой степени является «заслугой» именно «третьего субъекта».

Как только разразились революции, «третий субъект» попытался их задушить. С Россией он старался изо всех сил, но потерпел поражение, и перед ним встала нелегкая задача — справляться с ее растущей силой на расстоянии: в собственном «тылу», у себя дома, когда не удалось удушить революцию в колыбели и провалилась политика санитарного кордона. Король Италии завоевал на этом поле пальму первенства: он понял, что один из путей к спасению — покорить народ националистическим популизмом, и сделал главой правительства Бенито Муссолини, при полной, решающей и активной поддержке либерального истэблишмента. «Corriere d?lia sera» либерала Альберти-ни 31 октября 1922 года посвятила первому правительству

Муссолини целый разворот, и вся передовица буквально пропитана льстивыми восхвалениями нового вождя. Гин-денбург оказался более осмотрительным, но те же самые силы толкнули его к аналогичным действиям. Когда в июне 1940 года маршал Петэн, лидер «r?volution national»*, изоморфной фашизму, подписал капитуляцию Франции перед нацистской Германией и установил антисемитскую республику Виши, вся континентальная Европа, кроме Советского Союза, уже была фашистской. Парламентарные режимы падали один за другим, потому что буржуазные круги, слившиеся с разного рода фашистскими режимами, множившимися по всей Европе, уже не доверяли системе, которая даже наиболее благожелательно настроенным людям казалась каким-то обломком, пережитком XIX века: именно многопартийной парламентской системе.

Как-то некрасиво звучит утверждение, что — сразу после войны — либеральные демократии мало-помалу «уступили место» фашистским режимам, дабы перекрыть дорогу левым. Но то же самое можно выразить изящнее и, очевидно, точнее. Круги, поддерживавшие партии, правившие до сих пор (либералов, радикалов и т. д.), постепенно переставали полагаться на них, теряли доверие к «парламентской демократии» и делали выбор в пользу фашизма. Социальная напряженность, «страх», недоверие к парламентским системам обратили умеренно-центристское общественное мнение к такому выходу. Поддержка, оказанная крупным капиталом фашистским движениям, была, разумеется, жизненно необходимой для них, а структуры «общественного порядка», ориентируемые теми решающими «теневыми» силами, каковыми являются высшие эшелоны бюрократии в государственных аппаратах, предоставили необходимое материально-техническое и «военное» прикрытие. Когда общественное мнение в своем большинстве не поддерживает

Национальной революции (фр.).

этого сползания в сторону фашизма, происходит golpe*, руководимый извне. Так, в Австрии, где на всеобщих выборах 9 ноября 1930 года социалистическая партия набрала 42% голосов, 4 марта 1933 года Дольфус распускает парламент, а уже 12 февраля 1934 года социалистическая партия и профсоюзы объявлены вне закона: Шушниг устанавливает фашистский режим с оглядкой на Муссолини, по чьей инициативе были подписаны Римские протоколы; «Аншлюс» произойдет четыре года спустя. Хорти в Венгрии и Примо де Рибера в Испании сыграли аналогичную роль.

Социалисты, глубоко привязанные к демократическим ценностям, такие как Отто Бауэр, принимали близко к сердцу, глубоко переживали это великое разочарование: стремительный распад либеральной демократии в странах, где она только-только начала утверждаться после встряски 1918 года. Люди, подобные Бауэру, в пылу политической борьбы тех лет то и дело вступали в полемику с коммунистами, вменяя им в вину их сектантство, особенно в виду непреодолимого раскола в левом движении Веймарской республики. Но то, что им казалось преобладающим в смысле исторической ответственности, а значит, помогало поставить диагноз всему историческому процессу, свидетелями которого они являлись, был неопровержимый факт, что класс буржуазии сделал свой выбор в пользу фашизма.

Этот выбор имел дополнительный аспект: «нормальность» фашизма была признана, ему давали оценку «великие» нации, сохранившие парламентский режим: Франция (до определенного времени; уже с февраля 1934 года эта страна превратилась в арену внушающей тревогу активности подрывных правых сил, которые в конце концов «вылились» в Виши)8; и Англия.

* Военный переворот (исп.).

Часто цитируют известный пассаж из выступления Уин-стона Черчилля перед британской антисоциалистической лигой (18 февраля 1933):

Римский гений, воплощенный в Муссолини, самом великом , из всех живущих законодателей, показал многим нациям, как - можно противостоять наступлению социализма, и указал путь, которым может идти народ под руководством отважного вождя. ':~т' Установив фашистский режим, Муссолини показал ориентир всем странам, дающим яростный отпор социализму, и они долж-:> ны без колебаний следовать этим курсом9.

Перед нами не случайный всплеск эмоций. Старый Ллойд-Джордж в интервью «Manchester Guardian» от 17 января 1933 года утверждал, что корпоративное государство, созданное фашизмом, является «величайшей социальной реформой современности», а глава лейбористской оппозиции Лэндсбери заявил через месяц в «News Chronicle»: «Я вижу только два способа /уничтожить безработицу/, и оба уже указаны Муссолини: общественные работы или субсидии /,../. Если бы я был диктатором, я бы действовал, как Муссолини».

Даже в «приличных» странах фашизм воспринимается как норма (не у себя дома, возможно); а антифашизм, напротив, предстает докучливой смесью крамолы (когда речь идет о коммунистах) и жалкой политэмиграции (буржуа, не способные идти в ногу со временем...). Представив это себе, мы лучше поймем суровый критический тон, в котором блестящий политэмигрант, представитель «Справедливости и свободы» Сильвио Трентин описывает политико-экономическую реальность Соединенных Штатов, эмблемы Запада: «правительство административных советов». Пришлось еще долго ждать, пока антифашизм стал позитивной ценностью в глазах «демократических» поклонников Дуче.

И внутри самих этих стран возникает чувство неудовлетворенности системой, которую даже профессор общественно-политических наук Лондонского университета Гарольд Ласки уже называет «капиталистической демократией», неотделимой — как явствует из его анализа («Democracy in Crisis» [«Демократия в кризисе»], 1933)10 — от классового эгоизма, который угрожает уничтожить ее в самом ее основании. Тем же годом датируется принадлежащая авторитетному воинствующему представителю французского радикал-социализма Пьеру Коту11 суровая обличительная речь о необратимом кризисе парламентаризма. «Corriere d?lia sera», уже проникнутая идеями фашизма, подхватывает ее и публикует на первой странице, и в тот же самый день с восторгом сообщает о победе Гитлера на выборах (7 марта 1933); обе публикации идут под заглавием «Путь Муссолини». В газете делается следующий вывод: парламентаризм умер даже в глазах крупнейших либеральных лидеров Европы. «Демократия, — отмечал Ласки в главе «Упадок институтов», — требует руководства, а при капиталистической демократии основные средства руководства находятся в руках капиталистов. Оппозиция всегда пребывает в глубокой обороне, если не ограничивается мелочной критикой». Ласки бросает трезвый взгляд на многочисленные факторы, способствующие сохранению и самосохранению «капиталистических демократий», не в последнюю очередь и на выборы. «Капиталистическая демократия никогда не допустит, чтобы ее электорат ударился в социализм из-за такой случайности, как вердикт избирательных урн». «Общественное мнение», очевидно, привержено к общественному порядку и, шире, к порядку существующему: «Новый порядок вещей становится приемлемым для толпы только тогда, когда совершенно ясно, что воля старого порядка окончательно сломлена». Очевидно, что Ласки продолжает анализ того, какой силой обладает выстраивание общественного мнения: мы уже видели, как использовала его немецкая контрпропаганда во время войны 1914 года. И цитирует беззастенчивые откровения по этому поводу крупного владельца газет; самого крупного, как считает Ласки, — лорда Нортклифа, в его книге «Newspapers and the Public» [«Газеты и публика»] (1920). Затем добавляет, переходя к другой «демократии», французской: газеты «Temps» [«Время»] и «Journal des D?bats» были недавно куплены Comit? des Forges /Синдикатом металлургической промышленности/ и его дочерними компаниями, так что вряд ли кому-то придет в голову, что, поступив в собственность таких предприятий, они станут беспристрастно рассуждать, например, о социализме или разоружении».

Любопытная деталь (по ходу обширной и завораживающей темы создания общественного мнения): во время войны, в 1914 году, лорд Нортклиф был великим мастером английской пропаганды (он «работал» лучше, чем немецкие профессора, напрасно проповедовавшие разные неудобоваримые «истины»). То есть тот же человек, который в 1920 году без стеснения раскрывал механизм выстраивания общественного мнения, незадолго до этого выиграл битву с немецкой пропагандой, которая стремилась разоблачить англосаксонскую «демократию», указывая пальцем именно на коварный механизм выстраивания общественного мнения... (Как показал в своем прекрасном очерке Эрнст Брамстедт, Нортклиф послужил «технической моделью» для Геббельса)12.

Эти и другие критические умы продолжали размышлять над природой демократии и механизмами, приводящими ее в действие; осмысление того и другого началось гораздо раньше, но обрело новую силу, питаясь наблюдениями над повседневной жизнью политико-парламентарных обществ во время долгого мирного сорокалетия. Сначала явилась критика «элитарности» этой кажущейся «демократии», построенной на парламентских системах, которой предавались, в разной степени, все ведущие фигуры послевоенного кризиса: и сторонники либо фашизма, либо «советского» решения (тут немалую трудность создавала «диктатура пролетариата», на деле превратившаяся в «партийную диктатуру»), и новые демократы (такие как Ласки и Трентин, если называть самые известные имена). Последним кажется неприемлемым старый, наскоро подкрашенный послевоенный парламентаризм, который к тому же не в силах устоять перед искушением фашизма и повсеместно сползает к этому выбору; поэтому они предлагают коренное обновление демократии в направлении, недалеко отстоящем (по содержанию) от социальных достижений советского строя. «Справедливость» как составная часть «свободы» и, если необходимо, поправка к ней. Их программы найдут отнюдь не эфемерный отклик в попытках (мы еще вернемся к ним) после падения фашистских режимов установить в Европе демократический строй, свободный от изъянов, которые так ярко проявились в двадцатилетие между двумя мировыми войнами.

Эти критические выступления, совершенно обоснованные (и не новые)13, были на руку тем, кто поддерживал два других «решения», фашистское и советское; оба претендовали на то — в плане самопрезентации, конечно, — что преодолели структурные ограничения «капиталистической демократии». Но следует добавить, что представители «третьего решения», бросая трезвый взгляд на основную проблему XX века (массовую демократию), с симпатией, неотделимой от суровой критики, взирали на советский опыт, зато отвергали целиком и полностью фашистские режимы, ясно понимая их глубинную связь с теми же самыми классами, которые ранее владели «либеральными демократиями», а теперь превратились в ведущую силу, скрытую за корпоративным и намеренно популистским фасадом фашистских государств.

И с других точек зрения у этих двух демократий — английской и французской — не все концы сходились. Как могла противостоять возрождающемуся немецкому империализму английская «демократия», которая с 1919 по 1923 год вела колониальную войну в Ирландии, восстановив в конце концов (в апреле 1923 года) контроль над изрядной частью ирландской территории (этот конфликт длится и по сей день)? Как могла гипернационалистская послевоенная Франция, способная из шовинистического эгоизма раздуть тлеющее пламя европейского конфликта своей оккупацией Рура (1923), стать моделью или блюстительницей нового международного порядка? Как можно было положиться на две «демократические» державы в их противостоянии гитлеровскому стремлению к полной власти над континентом — ее неизбежность все уже предвидели, — если они единодушно оставили на произвол судьбы испанскую республику, охваченную франкистским мятежом, подвергнувшуюся германской и итальянской агрессии, раздираемую гражданской войной (1936-1939), благословленной Ватиканом? Как могли они предложить себя в качестве оплота антифашизма, когда, подписав Мюнхенское соглашение (сентябрь 1938), стали соучастницами аннексии Гитлером Чехословакии?

Все это не уставали повторять «демократы» некоммунистических убеждений, все еще остававшиеся, все еще действовавшие в Европе, стоявшей на пути полного поглощения фашизмом; они были убеждены в том, что только совершенно преображенная демократия может стать делом, за которое стоит сражаться, а не эта, «либеральная», ранее вызвавшая трагедию 1914 года, а теперь соскальзывающая к компромиссу с фашизмом.

Государство, попытавшееся заложить основы уже не только «либеральной», но и «социальной» демократии, то есть Веймарская республика, было стерто в порошок, попав в эпицентр конфликта между нацистами и коммунистами (который имел все признаки гражданской войны). После ее поражения пересмотр стратегии международного коммунистического движения и внешней политики .самого СССР (эти субъекты нераздельны) не заставил себя ждать. Хоть и утверждая, как известно, возможность — даже необходимость — построения «социализма в одной отдельно взятой стране», Сталин продолжал считать достижимой — говоря на языке той эпохи — «революцию» в Германии и полагал, что игра еще не окончена, несмотря на разгром 1918-1919 года. Этим объясняются крупные вложения человеческих и материальных ресурсов в немецкую коммунистическую партию, единственную по-настоящему массовую в Западной Европе, способную направить в рейхстаг сильное представительство (благодаря избирательному закону, не столь драконовскому, как французский). Вся тактика КПГ, основанная на резкой оппозиции по отношению к социал-демократии, объясняется этой колоссальной ошибкой в оценке своих возможностей, теоретической базой для которой явился тезис о «социал-фашизме», утвержденный на VI съезде Коммунистического интернационала.

* Новый курс (англ.) — масштабный экономический план по борьбе с Великой депрессией.

Итог оказался не в пользу компартии, она проигрывала по всем направлениям. И последствия длительного и тяжелого кризиса (1929-1933) — New Deal* в Соединенных Штатах, национал-социализм в Германии — требовали коренного пересмотра позиций. Можно сказать, что утрата иллюзии, будто ситуация продолжает оставаться «революционной» (а также и крах троцкистского лозунга «перманентной революции») привели к двум последствиям: СССР сделал окончательный выбор в пользу восстановления страны и усиления ее мощи и сосредоточился на этом (Дойчер определил такую политику как «сталинский эгоизм»); с другой стороны, в виду новой стратегии, основанной на антифашизме как главном рычаге борьбы, стали вновь пользоваться доверием социалистические и демократические силы, все еще действовавшие в Европе. То была линия «народных фронтов», заявленная на VII съезде Интернационала (Москва, август 1935). Автором этой стратегии явился Димитров, руководитель болгарских коммунистов; второй протагонист перелома (в котором Сталин не участвовал собственной персоной) был Тольятти, лидер итальянских коммунистов. Основная «теоретическая» новизна заключалась в том, что Димитров в своем докладе проводил четкое различие между «буржуазной демократией» и фашистской диктатурой, временно отказываясь ставить знак равенства между этими двумя формами, что было шагом вперед по сравнению с предыдущим съездом. Этой линии не противоречила провалившаяся попытка итальянской компартии (август 1936) вбить клин между народной базой фашизма и его верхушкой (призыв к «братьям-чернорубашечникам», предпосылка которого, оказавшаяся ложной, заключалась в том, что африканская кампания могла привнести разочарование и неуверенность в массы рядовых фашистов).

Такая смена ориентиров на первый взгляд привела коммунистов к успеху именно в плане парламентской борьбы. На французских выборах в парламент в мае 1936 года (избирательное право только для мужчин, мажоритарный избирательный закон и массовые неявки на выборы — постоянные факторы, которыми нельзя пренебрегать, оценивая результаты) Народный фронт (социалисты, коммунисты и радикал-социалисты) получил большинство голосов14 в основном благодаря успеху ФКП. Леон Блюм стал премьер-министром, но коммунисты ограничились только поддержкой извне.

Ни одна победа не была до такой степени отравлена с самого начала. За несколько месяцев до нее, 16 февраля 1936 года, в Испании (республике с 1930 года) Frente popular [Народный фронт] (в котором коммунисты, при их скромной численности, играли активную роль) победил на всеобщих выборах. Но в том же месяце генерал Франсиско Франко возобновил — из Марокко, куда его направило правительство Асаньи — контакты с сыном низложенного диктатора Примо де Риберы и с начальниками военных гарнизонов Кадиса, Севильи, Кордовы, Барселоны, Сарагосы и даже самого Мадрида для подготовки военного мятежа против республики. 17 июля — Леон Блюм стоял во главе французского правительства всего несколько недель — франкистский мятеж распространился по всей стране, положив начало трехлетней гражданской войне, которая похоронила Front populaire [Народный фронт] и в Париже. Поскольку повстанцы Франко получали помощь от Италии и Германии, а республиканцы — от Советского Союза, эта гражданская война со всей неизбежностью превратилась из испанской в европейскую. Однако «социалистическая», радикальная Франция Леона Блюма предпочла присоединиться к политике невмешательства, которую горячо поддерживали англичане. Европейские «демократии» оставили на произвол судьбы демократию испанскую; в этой гражданской войне противостояли друг другу фашисты и Коминтерн. Последствия хорошо известны всем. В Париже Леон Блюм пал, и 10 апреля 1938 года его место занял Даладье, человек Мюнхена, и большинство в парламенте было уже совсем другим.

Но, несмотря ни на что, решение VII съезда Коминтерна не утратило силы, во всяком случае, для руководителей в ранге Тольятти: «Сегодня коммунисты возглавляют борьбу, направленную на защиту и завоевание демократии, ибо сегодня во всем мире идет борьба между фашизмом и демократией. Приняв позицию защиты демократии, мы должны проявлять максимум отваги, забыв о политических трениях, которые повредили бы этой борьбе»15.

Война в Испании была со всех точек зрения «генеральной репетицией» той катастрофы, того решающего рубежа в истории демократии, каким явилась Вторая мировая война. Кто и сейчас оставался в стороне от выбора, не имел политического будущего. Недостаточно было формально соблюсти приличия; собственно, никто и не прикидывался безгрешным, если вспомнить последовательную деградацию правительств Даладье и Рейно, не говоря уже об изначальном попустительстве радикалов по отношению к Петэну.

Сейчас об этом мало кто вспоминает (разве что те, кто оценивают франкизм как прискорбную необходимость), да и современный кинематограф неожиданно ударился в возвеличение троцкистских позиций, но факт остается фактом: из европейских государств только СССР реально поддерживал испанскую республику. Линия Коминтерна, оспариваемая теми, кто считал, будто пробил час испанской социалистической революции (ПОУМ, анархисты), состояла в том, чтобы сдерживать «подрывную» деятельность Ларго Кабальеро и проводить — со всей жесткостью, на какую был способен сталинизм — такую политику, которая не отпугнула бы умеренную, но верную республике буржуазию. Ситуацию реалистично описал Вилли Брандт в своих воспоминаниях: «Три тысячи советских экспертов захватили ключевые позиции и создали секретную службу, которая воздвиглась как некое государство над государством и сомкнула ряды, яростно противостоя социальной революции. Приводился довод, сам по себе справедливый, что предпочтение следует отдавать военным нуждам»16. Вилли Брандт прекрасно передал ситуацию, которую наблюдал непосредственно. Как всякий свидетель, он наблюдал «видимое», и, разумеется, в поле его зрения попадало очень немного из «тайной» истории, той самой, которую такой крупный историк, как Рональд Сайм с помощью милого парадокса определил как единственно «истинную». Такую версию подкрепляют сохранившиеся документы. Стоит припомнить, что после гибели Рейха, когда немецкие архивы попали к победителям, всплыли подробности, которые в пылу сиюминутной полемики могли показаться типичными, как говорится, клеветническими измышлениями сталинизма. Особенно поражают откровения Франко в присутствии германского посла фон Фаупеля: как франкисты успешно внедрялись в ряды анархистов и троцкистов именно с целью усугубить до крайности трения со «сталинистами»17. Подобные трения описывает Оруэлл в книге под названием «Памяти Каталонии», которая — невозмутимо отмечает Хью Томас, лейборист, историк гражданской войны в Испании, — «написана великолепно, однако читать ее нужно с некоторой осторожностью»18. Испанские события 1936-1939 годов во многом сходны с историей Альенде в Чили в 1970-1973 годах. В Чили коммунистов тоже обвиняли в «позорном» предательстве и экстремисты MIR, и левые социалисты. И Альенде тоже пал потому, что правые получили широкую поддержку, вокруг них сгруппировались классы, напуганные экстремизмом MIR; утверждалось (недобросовестно), будто правительство Альенде находилось целиком под влиянием этого левого движения.

Красноречивым документом является письмо Сталина к Ларго Кабальеро (21 декабря 1936):

Испанская революция прокладывает себе пути, отличные во многих отношениях от пути, пройденного Россией. Это определяется разницей предпосылок социального, исторического и географического порядка, иными требованиями международной обстановки, чем те, с которыми имела дело русская революция. Вполне возможно, что парламентский путь окажется более действенным средством революционного развития в Испании, чем в России.

Далее он советует Ларго Кабальеро издать земельные и налоговые декреты в пользу крестьян; избегать конфискаций, которые могут восстановить против правительства мелкую и среднюю буржуазию; обеспечить свободу торговли; заручиться активной поддержкой президента Аса-ньи и его республиканской группировки. Потом выражает обеспокоенность по поводу международной обстановки: «Это необходимо для того, чтобы помешать врагам Испании рассматривать ее как коммунистическую республику и тем предотвратить открытую их интервенцию, являющуюся самой большой опасностью для республиканской Испании»19.

Но у себя в Центральном комитете секретарь Испанской коммунистической партии Хосе Диас идет гораздо дальше: «Республика, за которую мы боремся, — другая республика, не такая, какая могла бы быть во Франции или в любой другой капиталистической стране. Мы боремся за то, чтобы разрушить материальную базу, на которой основывается реакция и фашизм, поскольку без разрушения этой базы не может существовать подлинная политическая демократия»20.

Неустойчивое равновесие, в котором находится республика, зависит как раз от различных толкований такого рода призывов. Для Тольятти, руководителя Коминтерна, приоритет один — «выиграть войну». Он пишет по поводу этих событий:

Несмотря на правильную и стойкую позицию нашей партии, характер этой войны как войны за независимость был признан другими антифашистскими организациями не с самого начала,

а довольно поздно. Долгое время мы работали и боролись не так, как нужно было это делать в войне за независимость против великих империалистических держав, а так, как могли бы участвовать в испанской гражданской войне прошлого века!

Его критика весьма проницательна: он изобличает отсутствие «демократических форм, которые позволили бы широким массам участвовать в политической жизни страны»; обвиняет «комитеты Народного фронта» в фактическом уклонении от их обязанностей, а фабричные комитеты — в опоре на правящую верхушку; обнаруживает отсутствие демократии внутри профсоюзов и слабую жизнеспособность партий; позже, в ретроспективном обзоре, он отметит, что на самом деле во время гражданской войны так и не был утвержден «подлинный и настоящий демократический режим». И все-таки добавляет, что, по его мнению, «политический опыт Народного фронта весьма обогатился» в ходе этих событий21.

Когда правительство Блюма распалось и демократии оставили испанскую республику сражаться в одиночку; когда на усилия Советского Союза добиться коллективных гарантий против возможной агрессии со стороны Германии «демократии» ответили Мюнхенским соглашением (30 сентября 1938), продолжать поддерживать политику «фронтов» оказалось нелегко.

Долго будут спорить о том, какие косвенные и непосредственные причины привели к ошеломляющему дипломатическому повороту, известному как «русско-германский пакт» (23 августа 1939). Ясно по крайней мере, особенно в свете «Дневников» Димитрова, что со стороны Сталина это было стратегическое решение, а не тактический ход. Воздействие этого пакта на политику, намеченную VII съездом Коминтерна, было, как и следовало ожидать, сокрушительным. Тот факт, что англичане и французы всячески потворствовали Гитлеру — от Испании до Чехословакии, — отошел на второй план в глазах тех сил, уже разрозненных,

«г для которых и была выработана политика «фронтов». Им русско-германское соглашение представлялось чем-то немыслимым. «Государственной» политике можно было многое простить, но такое не должно было оставаться безнаказанным. Самое страшное заключалось в том, что рухнула уверенность в изначальной непримиримости позиций СССР и нацистской Германии: Советскому Союзу не прощали того, что он повел себя как всякое другое государство. Письма (1935-1939) Сарагата к Ненни, опубликованные Фондом Ненни в январе 1998 года, дают непосредственное представление о силе удара и о резком, радикальном переломе в отношениях. Достаточно сопоставить комментарии Сарагата после Мюнхена: «Россия просто великолепна. Литвинов преподал урок достоинства и демократии с искусством великого государственного деятеля. Действия Франции унижают ее, а русские воспаряют к звездам» (дальше он высмеивает «юродивых от антикоммунизма»; 24 сентября 1938). Но вот 22 августа 1939 года: «Дорогой Ненни, предательство русских свершилось. Мы не можем больше закрывать на него глаза. Это — конец Третьего Интернационала, и, может быть, начало нового социалистического движения, в которое должны влиться коммунистические бойцы, разочарованные, содрогающиеся от отвращения». Троцкий уже 2 сентября 1939 года вещает из Мексики о «страхе перед массами», который подвигнул Сталина на подписание пакта в тот момент, когда — считает изгнанник — нужно было делать ставку на европейскую (а может быть, и мировую) революцию22.

Более реалистический взгляд на это решение высказал Черчилль в первой части («От войны к войне») своего исторического труда «Вторая мировая война»23: «Франция и Англия должны были принять советское предложение и ; составить тройственный союз /СССР, Англия, Франция/»; только это могло бы предотвратить пакт. Известно, что Советский Союз почувствовал себя обманутым той намеренно непоследовательной манерой, в какой англичане и французы вели переговоры, и повторил Брест-Литовск в

совершенно обратной ситуации, решив заранее обезопасить себя от неизбежно надвигающейся войны, как ранее Россия вышла из войны между империалистическими державами. По прошествии лет было нетрудно создать миф о Польше, «разделенной» между Гитлером и Сталиным; написать очередную главу истории разделов. Правда состоит в том, что в 1938-1939 годах Польша была охвачена антисоветской истерией и весьма благожелательно настроена к гитлеровской Германии, политике которой верно следовал польский министр иностранных дел Бек (включая разрыв с Лигой Наций 11 августа 1938)24. После Мюнхенского соглашения 1938 года Польша приняла участие в разделе Чехословакии, поглощенной Рейхом, и получила свою часть добычи — Цешинский горнопромышленный район25. Польскую политику в месяцы, предшествующие русско-германскому пакту, так описывает крупнейший западный исследователь истории Восточной Европы Хью Сетон-Уотсон в своей замечательной работе 1945 года «Eastern Europe between the Wars, 1918-1941» [«Восточная Европа между двумя войнами, 1918—1941 »]26: «Уверенные в том, что они контролируют армию и полицию, коварно стравливая друг с другом различные группы оппозиции, руководители страны надеялись, что кризис продлится как можно дольше, покамест ограничиваясь незначительными приготовлениями как на внутреннем фронте, так и на границах»..Со своей стороны, СССР по этому пакту получал обратно территории, которые советская Россия утратила в результате мира, навязанного Германией в 1918 году (надо заметить, что Версаль в этом плане никак не исправил ситуацию).

Но это решение не могло восприниматься только на военно-дипломатическом уровне. Все, за что ни возьмись, неизбежно подвергалось сомнению и вызывало дискуссии. Исключения, разумеется, не составил и поворот в политике Коминтерна, обозначившийся на VII съезде. Естественно, это привело к долговременным последствиям, в частности, к переосмыслению роли руководителей.

Два года русско-германского союза (август 1939 — июнь 1941; контакты, однако, начали складываться уже в марте, когда Молотов занял место Литвинова) в немалой степени противоречат жесткой биполярной схеме «европейской гражданской войны». К тому же, поскольку его обычно оценивают исходя из последующих событий, внимание ученых к этому двухлетию не соответствует его значимости; исключение составляют замечательное исследование Анджело Таски («Deux ans d'alliance germano-sovi?tique», [«Два года германо-советского альянса»] Fayard, Paris, 1949); собрание документов, подготовленное И. В. Брюгелем («Stalin und Hitler», Europa-Verlag, Wien, 1973); работа Э. Рида и Д. Фишера («The Deadly Embrace», [«Смертельное объятие»] Joseph, London, 1988) и еще несколько публикаций27. Есть и такие крайности, как монументальная «Всемирная история» Академии наук СССР, где данный факт даже не упомянут, разве что включен в краткую хронологическую таблицу!

Этот болезненный отрезок истории второго мирового конфликта интересует нас не сам по себе: для нас важны его последствия, отразившиеся на политической линии «народных фронтов». Их поддержка прекратилась, прервалась и антифашистская кампания. Выступая в Верховном Совете 31 августа 1939 года, Молотов с присущей ему (как может показаться) грубостью говорит об «идиотическом антифашизме»28. 7 сентября, на встрече с Молотовым, Ждановым, Димитровым и Мануильским, Сталин сам обрисовал свою позицию. В «Дневниках» Димитрова можно прочесть об этой встрече:

До начала войны /то есть до 1 сентября/ противопоставление фашизма демократическому режиму было абсолютно справедливым. Во время войны между империалистическими державами это уже неправильно. Разделение капиталистических государств на фашистские и демократические утратило то значение, какое имело прежде. Война вызвала коренной перелом. Единый народный фронт вчерашнего дня был призван облегчить положение рабов капиталистического строя. В условиях империалистической войны ставится вопрос об уничтожении рабства!

Оставаться сегодня на вчерашних позициях (единый народный фронт, единство нации) означает соскальзывать на позиции буржуазии. Этот пароль выходит из употребления29.

Кроме схематизма и необоснованности анализа, поражает безапелляционность, с какой этот «пароль» объявляется недействительным. В первые месяцы войны и позже, в 1940 году, в своих выступлениях по поводу начавшегося конфликта Троцкий с сарказмом повторял, что с 1935 года Сталин «целых пять лет обхаживал демократию».

Уже на следующий день Димитров получил прямые директивы (на немецком языке), адресованные всем партиям, входящим в Интернационал: «Разделение капиталистических государств на фашистские и демократические сегодня утратило то значение, какое имело прежде. В связи с этим следует изменить тактику». Делается поразительный вывод: «Коммунистические партии повсеместно должны противостоять продажной политике социал-демократов»30. Очевидно, авторы этого немудрящего текста, не зная, какой из партийных документов взять за образец, полагают, будто на дворе август 1914 года и они должны бороться против социал-демократов, которые голосуют за военные кредиты. Следует разъяснение, что директива касается в особенности Франции, Англии и Бельгии, а также Соединенных Штатов /sic/. Ту же самую «линию» заявит в мае 1940 года, в обстановке обострившегося конфликта (вторжение в Бельгию и прорыв линии Мажино), Четвертый интернационал (об этом обычно забывают, концентрируясь на внешней политике СССР). Сходство диагноза со всей очевидностью отсылает нас к той же самой политической культуре. На этот раз слова Троцкого совпадают с мнением подпольной французской газеты «L'Humanit?». Разница заключается в реализме, граничащем с цинизмом, действий советской стороны, которые предпринимаются исходя из этого диагноза, и нереальных перспективах мировой революции, какие Троцкий извлекает из того же самого диагноза. Чтобы проникнуться «духом времени», стоит привести несколько цитат из длиннейшего документа от 26 мая 1940 года, написанного самим Троцким и озаглавленного «Империалистическая война и мировая пролетарская революция»31:

Четвертый Интернационал не обращается к правительствам, бросившим народы на бойню, ни к буржуазным политикам, отвечающим за действия этих правительств, ни даже к рабочим бюрократам /имеются в виду социалистические партии/, поддерживающим буржуазию в войне /с. 149/;

Непосредственная причина настоящей войны — соперничество между старинными, богатыми колониальными империями Великобританией и Францией и запоздавшими империалистическими грабителями Германией и Италией /с. 152/32;

Около века тому назад, когда национальное государство еще представляло собой относительно прогрессивное явление, Коммунистический манифест провозгласил, что у рабочих нет родины /.../• Мелкие сателлиты /Бельгия, Норвегия и т. д./ вот-вот будут стерты в пыль стальными челюстями великих капиталистических держав /.../• Реакционному лозунгу национальной обороны необходимо противопоставить лозунг революционного уничтожения национального государства. Сумасшедшему дому капиталистической Европы необходимо противопоставить программу Социалистических соединенных штатов Европы /сс. 158-159: очевидно, что Троцкий в изгнании окончательно утратил чувство реальности и вообразил себя Лениным в 1914 году/;

Столь же лживым является лозунг борьбы демократии против фашизма33. Как будто рабочие забыли, что британское правительство помогло Гитлеру и его банде прийти к власти! Империалистические демократии на самом деле великие аристократии истории, они живут за счет эксплуатации народов колоний /сс. 159-160/;

С приходом Гитлера мировой капитализм, доведенный до отчаяния, начинает вонзать отточенное острие в собственное тело. Мясникам второй империалистической войны не удастся сделать из Гитлера козла отпущения за их собственные грехи /sic/. Перед судом пролетариата ответят все правители нашего времени. На скамье подсудимых Гитлер займет всего лишь первое место среди преступников /сс. 162-163/

И так далее. Но чтобы составить представление о том, насколько Троцкий в эти месяцы оторвался от реальности, симптоматичными являются заключительные слова его записи от 20 августа 1940 года (последней перед роковым покушением); заметим, что Франция пала несколько месяцев назад:

Немецкие солдаты, то есть, в большинстве случаев, рабочие и крестьяне, станут больше сочувствовать побежденным народам, чем своему правящему классу. Необходимость в каждый момент действовать в качестве «миротворцев» /?/ и угнетателей приведет к быстрому разложению /sic/ оккупационных войск, заразит их революционным духом /р. 231/.

Так может писать лишь человек, который ничего не понял в том, что представляет собой на самом деле нацистский режим и его проверенная на опыте способность воздействовать на массы и завоевывать их.

Сталин, будучи реалистом, скоро разуверился в революционном характере ситуации и на новой встрече (25 октября 1939) с Димитровым и Ждановым объяснял им, что «ставить сейчас вопрос о мире на основе разрушения капитала — это значит помогать Чемберлену и поджигателям войны. Это значит отрываться от масс»34,

В Париже, за несколько дней до того, как его как итальянца (то есть, гражданина недружественной страны) арестует полиция, Тольятти успевает написать длинный текст-воззвание, который появляется в «La voce degli Ita-liani» [«Голос итальянцев»] 25 августа 1939 года под заглавием «Декларация коммунистической партии Италии» и посвящен только что «грянувшему» русско-германскому пакту. Это — трудный текст с точки зрения логики, но эпицентром полемики является неустанное обличение фашизма, хотя автор, разумеется, заявляет о поддержке «пакта», своеобразно интерпретируя его как убийственный «удар по фашизму», «разоблачение» фашизма и его «антикоммунистической демагогии»! Пафос заключения симптоматичен: он звучит до некоторой степени диссонансом по отношению к московской арии и близок к позициям, которые в те дни высказала (а потом отреклась от них!) компартия французская: «Если война, несмотря ни на что, разразится, мы будем сражаться без колебаний, ибо она приведет к военному и политическому распаду, крушению фашизма». Та же задача ставится и в следующем выступлении, написанном сразу после первого, «Открытом письме итальянской социалистической партии»: «Мы будем использовать все возможности, какие только представятся; вступим, если потребуется, во французскую армию, чтобы сразиться с фашистами и способствовать их разгрому, как мы это делали в Испании, в Гвадалахаре»35. Здесь наблюдается полный диссонанс с уже готовящейся директивой Коминтерна, особенно если вспомнить, что, руководствуясь ею, 4 октября 1939 года Морис Торез, секретарь ФКП, дезертировал из французской армии.

Тольятти побывал в Москве в мае 1939 года, там закончил последний из своих отчетов по Испании, в котором подчеркнул существенное значение линии «фронтов» (в июле он уже вернулся в Париж), а тайные советско-германские переговоры тем временем уже вовсю велись36.

После длительного, чреватого опасностью заключения во Франции, освобожденный, по всей вероятности, благодаря закулисному вмешательству Коминтерна и чиновников-антифашистов, служивших в системе французского судопроизводства37, Тольятти в тот месяц полусвободы, который он проводит в Париже перед возвращением в СССР (май 1940), придумывает подпольный журнал для итальянцев, «Письма Спартака»: намек на полное неприятие войны немецкими спартаковцами в 1917-1918 годах не мог быть более явным38. Он ищет благородные прецеденты для той чудовищной ситуации, в какой оказались коммунисты после вступления в силу «пакта». Но выбор названия не кажется слишком удачным (разве только он был намеренным), имея в виду резкую враждебность, какую в свое время Ленин проявлял к стратегии последователей Розы Люксембург; с удвоенным пылом этот тон подхватил и Сталин. В «Письмах» Тольятти, пусть с некоторым замешательством, принимает линию Коминтерна и иронизирует над «сентиментальными различиями», которые иные бойцы упорно находят между двумя воюющими группировками. В «Письмах Спартака» от марта-апреля 1940 года Тольятти, как может, выдерживает линию: награждает социалистов такими определениями, как «сторожевые псы империалистической буржуазии» и «предатели» (№ 9, 1-10 марта); ФКП обвиняется в том, что она «голосовала за военные кредиты» в момент, когда вспыхнул конфликт; и все-таки в программной статье «Кто такой Спартак» Тольятти настаивает на том, что «Спартак — смертельный враг фашизма и империалистической буржуазии». В длинной статье для «Рабочего государства», издания, которое выходило в Америке, Тольятти наконец-то «пристреливается» и вспоминает с несвойственной ему жесткостью борьбу Ленина против социал-шовинизма: очевидно, чтобы перейти к новой войне и к изначально «социал-шовинистской» позиции социалистических партий (май 1941; но эта работа вышла уже в январе, на русском языке). Но этого, надо думать, оказалось недостаточно. По возвращении в Москву Тольятти был подвергнут следствию (сентябрь 1940), и в июле 1941 года — когда пакт был нарушен нападением Германии на СССР 21 июня 1941 года, и линия резко изменилась, — его лишили допуска к «строго секретным материалам», а в октябре 1941 года даже арестовали, хотя через несколько дней выпустили40.

Димитров передает свой разговор с двумя испанскими руководителями, нашедшими пристанище в Москве после падения Мадрида, — Хосе Диасом и Долорес Ибаррури: оба нимало не отклонялись от линии партии. «Долорес, — рассказывает Димитров, — заявляет, что не вполне доверяет Эрколи / = Тольятти/. Есть в нем, чувствует она, что-то чуждое, не наше»41. До возвращения в Италию после первого падения Муссолини Тольятти был оттеснен в сторону и занимался пропагандистскими выступлениями по радио.

Поставленный перед выбором между немедленной войной с Германией ради защиты такой враждебной страны, как Польша (которая ко всему прочему отказывала советским войскам в проходе по своей территории в случае

войны) и превентивным мирным договором с Германией в обмен на значительные территориальные приобретения в Польше и Прибалтике (возмещение потерь, понесенных Россией в Брест-Литовске, которые Версальский договор никак не компенсировал), Сталин не колебался. И расценивал мир, за который была заплачена столь дорогая цена, как стартовую площадку для дальнейшего расширения сферы влияния СССР.

Сфера экспансии, согласованная с немецкой стороной, была расширена Советским Союзом в одностороннем порядке нападением на Финляндию и попыткой, блокированной немцами, втянуть в конфликт Болгарию, заключив с ней двусторонний договор. Гитлер — как мы это знаем из прямого свидетельства Молотова — стремился подтолкнуть СССР к Ирану и к Индии, что привело бы к конфликту с Англией42. Непредвиденная советская активность в направлении, противоположном желаемому, и привела к самоубийственному нападению Гитлера на Россию: он лелеял несбыточную мечту о молниеносной войне, которая завершится до немецкой высадки в Англии и станет ее предпосылкой. 21 июня 1941 года, на месяц позже назначенного срока, началась «операция Барбаросса». Вечером 22-го Черчилль заявил англичанам:

Никто не был столь ожесточенным, как я, противником коммунизма в эти последние двадцать пять лет. Сегодня я не беру назад ни единого слова из того, что я говорил о коммунизме. Но всё сегодня бледнеет перед зрелищем, которое открывается нашим глазам. Я вижу, как русские солдаты защищают землю, которую их предки возделывали с незапамятных времен /.../. Бесповоротное решение британского правительства имеет одну-единственную цель: разгромить Гитлера, уничтожив все следы национал-социализма. Ничто не заставит нас отклониться от этой линии. Мы никогда не вступим в переговоры с Гитлером или с кем-то еще, причастным к его режиму. Мы станем сражаться с ним на суше, на море и в воздухе, пока, с Божьей помощью, не вернем свободу Европе. Всякий, кто сражается с национал-социализмом, получит от нас помощь; всякий, кто марширует в рядах национал-социалистов, является нашим врагом43.

Черчиллю также приписывают шутку: «Если Гитлер вторгнется в ад, я без колебаний скажу в Палате общин несколько добрых слов о дьяволе».

Такая стремительная реакция — яркий исторический факт, заслуживающий пристального изучения. Ее молниеносный характер не только подтверждает быстроту ума и незаурядные способности британского премьера (который вскоре встанет во главе правительства национального единства, куда войдут также и лейбористы), но и указывает на сомнения, которые мало-помалу начинали возникать у британской дипломатии по поводу надежности русско-германского пакта. Не надо забывать, что СССР и Великобритания поддерживали регулярные дипломатические отношения на протяжении почти двух лет, прошедших от пакта о «ненападении» до «операции Барбаросса», несмотря на то, что августовский пакт через несколько недель превратился в договор о дружбе между СССР и Германией. В эти долгие месяцы в задачу советского посла в Лондоне, Майского, входило, помимо всего прочего, представить перед англичанами позицию СССР, нейтральную по отношению к развивающемуся европейскому конфликту, как аналогичную позиции Соединенных Штатов, тоже нейтральных, тоже после поражения Франции отправивших посла в Виши. Даже война СССР с Финляндией, пагубная в дипломатическом плане, завершившаяся 12 марта 1940 года мирным договором, не привела к разрыву англо-русских отношений, хотя в апреле Чемберлен (тогда еще премьер-министр) и Рейно (сменивший Даладье) серьезно обсуждали вопрос о возможности превентивных бомбардировок советских нефтяных скважин на Кавказе. Документация по означенному «Кавказскому плану» попала в руки немцев, когда была оккупирована французская столица, и была своевременно отправлена в Москву, чтобы нейтрализовать источники информации, через которые в столицу СССР начали просачиваться сведения о возможном, даже неминуемом германском нападении. В мире, далеком от канцелярий, в среде немецких антифашистов, действовавших в Норвегии, — вспоминает Вилли Брандт в своих «Мемуарах», — с самого начала все были в этом убеждены: «Мы не верили, что союз между этими двумя странами продержится долго» (с. 133). Мрачный и по сути несправедливый образ такой смены союзников создал Оруэлл в одном из эпизодов романа «1984», явно намекая на данную историческую коллизию: оратор, лидер одной из воюющих держав, проводит митинг; пока он говорит, ему сообщают, что его страна сменила союзника, и он продолжает свою речь, не моргнув глазом, не прерывая фразы, но в свете нового союза, новой международной обстановки44.

В реальности этого не произошло. Июнь 1941 года не только решил судьбу войны, но и открыл новую главу в истории демократии в Европе, и это явилось заслугой людей, которые были раздавлены «пактом», «лишены голоса», как пишет Вилли Брандт, но не изменили себе45.

<< | >>
Источник: ЛУЧАНО КАНФОРА. ДЕМОКРАТИЯ / ИСТОРИЯ одной ИДЕОЛОГИИ. 2012

Еще по теме ВТОРОЙ ПРОВАЛ ВСЕОБЩЕГО ИЗБИРАТЕЛЬНОГО ПРАВА:

  1. ФРАНЦИЯ
  2. НАКАНУНЕ ИСЧЕЗНОВЕНИЯ
  3. КОНЕЦ «ЛИБЕРАЛЬНОЙ ЭРЫ»
  4. Тема 6 Политические партии в Эдвардианский период
  5. ЗАТРУДШЙЙЯ «СТАРОГО
  6. ВТОРОЙ ПРОВАЛ ВСЕОБЩЕГО ИЗБИРАТЕЛЬНОГО ПРАВА
  7. К «СМЕШАННОЙ СИСТЕМЕ»
  8. 11. Второй провал всеобщего избирательного права
  9. 11. Второй провал всеобщего избирательного права
  10. § 3. Преодоление "классового права"
  11. Английское наследие и американские нововведения
  12. ПАРТИЙНЫЕ СИСТЕМЫ И ДЕФОРМАЦИЯ ОБЩЕСТВЕННОГО МНЕНИЯ
  13. § 4. Чистое и независимое социальное право. Чистое, но подчиненное опеке государственного права социальное право. Аннексированное государством, но остающееся автономным социальное право. Конденсированное в государственный правопорядок социальное право
  14. 5. ПРАВАЯ ОППОЗИЦИЯ
- Внешняя политика - Выборы и избирательные технологии - Геополитика - Государственное управление. Власть - Дипломатическая и консульская служба - Идеология белорусского государства - Историческая литература в популярном изложении - История государства и права - История международных связей - История политических партий - История политической мысли - Международные отношения - Научные статьи и сборники - Национальная безопасность - Общественно-политическая публицистика - Общий курс политологии - Политическая антропология - Политическая идеология, политические режимы и системы - Политическая история стран - Политическая коммуникация - Политическая конфликтология - Политическая культура - Политическая философия - Политические процессы - Политические технологии - Политический анализ - Политический маркетинг - Политическое консультирование - Политическое лидерство - Политологические исследования - Правители, государственные и политические деятели - Проблемы современной политологии - Социальная политика - Социология политики - Сравнительная политология - Теория политики, история и методология политической науки - Экономическая политология -