Франсуа Гизо ПОЛИТИЧЕСКАЯ ФИЛОСОФИЯ: О СУВЕРЕНИТЕТЕ
О ТОМ, ЧТО НЕ СУЩЕСТВУЕТ СУВЕРЕНИТЕТА НА ЗЕМЛЕ6 кОГДА ЛЮДИ ВОЗНАМЕРИЛИСЬ обосновать суверенитет королей, они сказали, что короли суть образ Бога на земле. Когда они захотели обосновать суверенитет народа, было объявлено, что глас народа есть глас Божий. Таким образом, Бог единственно суверенен. Бог суверенен, ибо он непогрешим, поскольку его воля, как и его мысль, есть истина, ничто, кроме истины, вся полнота истины. Такова альтернатива, перед которой оказались земные властители, независимо от их имени и формы. Они должны либо признать себя непогрешимыми, либо отказаться от претензий на суверенитет. В противном случае они должны признать, что суверенитет, я имею в виду суверенитет права, может принадлежать заблу ждению, злу, воле, которая не знает или отвергает справедливость, истину, разум. Но на это еще никто не осмелился. Каким же образом властители осмелились претендовать на суверенитет? Они осмелились на это под прикрытием смешения дел человеческих и тех потребностей, тех тенденций, о которых я только что говорил. Если бы власть, единственно имеющая право на суверенитет, т. е. власть абсолютно разумная и справедливая, была где-либо выделена, различима, отлична от властей человеческих; если бы люди могли созерцать ее во всей полноте и чистоте ее природы, то никакое правление, никакая сила не осмелились бы узурпировать ее имя и ее ранг. Ясное и неопровержимое сравнение беспрестанно подчеркивало бы в глазах народов изначальное несовершенство человеческих властей, оно бы не позволило и самим властям забыть о собственном несовершенстве. По общему согласию мир бы тогда признал реальных властителей, более или менее легитимных в зависимости от того, насколько верно воспроизводили бы они этого суверена по праву, единственно обладающего изначальной и незыблемой легитимностью. Иных суверенов на земле не существует. Поскольку человек по природе своей несовершенен и подвержен заблуждению, то никакая непогрешимая и совершенная власть, стало быть, никакая власть, наделенная суверенитетом по праву, не может ни оказаться в руках человека, ни происходить из недр человеческого общества. И тем не менее именно этот факт не захотели признавать ни народы, ни их правители. Народы — и я уже говорил, в силу каких причин, — ненавидя и отвергая абсолютную власть, ощущали потребность считать себя под защитой абсолютно легитимной власти. Правители же, наделенные фактическим суверенитетом, стремились к суверенитету по праву, к беспредельной и ни от кого не зависящей легитимности. Я не сокрушаюсь безмерно по поводу этих фактов — они свидетельствуют о правах и моральном благородстве нашей природы. Ни один народ не признал власть только из-за ее силы; он хотел верить в ее легитимность, в ее божественность. Ни одна власть не довольствовалась одной только силой; она нуждалась в том, чтобы ее признавали легитимной и божественной. Что же еще требуется для того, чтобы доказать, что суверенитет принадлежит одной только истине, справедливости, одному только Богу, что люди имеют право подчиняться только закону, идущему от Бога? Но если заблуждение естественно, если оно даже свидетельствует о нашем величии, оно является от этого не менее пагубным. Благодаря своему совершенно и извечно неискоренимому характеру, которым оно облекает и власть в этом мире, заблуждение позволяет существовать достоинству человека и его правам в качестве принципа; но на деле оно их разрушает, поскольку лишает их всяких гарантий. Если суверенитет по праву может принадлежать только непогрешимости, то он именно ей и принадлежит; человек имеет право подчиняться только истине, разуму, но зато он обязан им подчиняться беспрекословно. Изредка случалось (тем не менее это имело место), что человеческая власть, отчетливо и положительно провозгласившая себя непогрешимой, на этом основании претендовала на суверенитет по праву. В области политической такие претензии — более глубокие и более откровенные, а также, быть может, и более сильные — являются особенно малоприемлемыми. Как правило, правители изменяли порядок идей. Они не настаивали на собственной непогрешимости, но приписывали себе независимую легитимность в действиях, неотделимую от собственного имени, от собственного происхождения, т. е. ле м > 239 ? ^ гитимность абсолютную и неотчуждаемую. Такая легитимность подразумевает суверенитет по праву, а суверенитет по праву предполагает непогрешимость, которая одна только и может выпасть на долю такой легитимности. Мы видели примеры подобных правлений, которые, завладев однажды суверенитетом по праву, запрещают людям любое исследование, любой контроль за собственным поведением и утверждают, что эта окончательная, незаменимая для человеческих обществ власть состоит исключительно в их воле, причем никто не имеет права оспаривать ее заслуги либо обсуждать мотивы ее действий. Чем же иным являются подобные претензии, как не претензиями на непогрешимость? Философы поступали подобно правителям. Стоило им только поместить куда-либо суверенитет по праву, как, влекомые неодолимым стремлением, они наделяли его непогрешимостью, единственно способной его легитимизировать. «Суверен, — говорит Руссо, — уже в силу того, что он существует, является всегда тем, чем он должен быть»7. Какая удивительная робость человеческой мысли даже во времена великой отваги! Руссо не осмелился нанести последний удар гордости человека и сказать, что, поскольку ни одна власть в этом мире не является и не может быть тем, чем она должна быть, никто не имеет права называть себя сувереном. Итак, либо из утверждения непогрешимости выводили суверенитет, либо, полагая первоначально суверенитет в виде принципа, из него, в свою очередь, заключали о непогрешимости, и таким образом и тот и другой путь подводил к признанию, санкционированию абсолютной власти. Результат всегда был предрешен, будь то правители угнетают или философы рассуждают, будь сувереном народ или король. Последствия этого отвратительны и неприемлемы как с фактической, так и с правовой стороны; никакая абсолютная власть не может быть легитимной. Значит, принцип лжет. Значит, на земле вовсе не существует ни суверенитета, ни суверена. ОБ ОТНОШЕНИЯХ СУВЕРЕНИТЕТА И ПРАВЛЕНИЯ сУЩЕСТВУЮТ ТОЛЬКО ФОРМЫ ПРАВЛЕНИЯ; суверенитет же, по самой своей сути отличный от правления, не может принадлежать ему. Правление и суверенитет то смешивали, то разделяли; но как в одной, так и в другой системе забывали о природе суверенитета, ибо, забирая его у правления, им наделяли власти, силы, которые не имеют на то никакого права. Вот каким образом обстояли дела касательно отношений суверенитета с правлением. Первоначально люди не думали различать их. На заре общества право сильного (я пользуюсь в данном случае противоречивым выражением, которое, однако, невозможно удалить из человеческого языка, поскольку оно введено туда несовершенством и двойственным характером нашей природы), итак, право сильного царило почти единолично. Тот, кто был слаб, тот был, так сказать, вне общества. Что же касается сильных, то правление, само только еще зарождающееся и слабое, мало стесняло их в проявлениях индивидуальной свободы. Люди, в большей степени сближенные, нежели единые, жили в большой независимости друг по отношению к другу, каждый был сувереном самого себя и свободным в своих волеизъявлениях в зависимости от силы, которую он был способен употребить для поддержания этих волеизъявлений. По правде говоря, в те времена суверенитет нигде не был сосредоточен; никакая общественная власть не была им облечена; каждый индивид обладал им в одиночку в своей собственной сфере существования. Но все это не шло на пользу разуму, справедливости, подлинному закону. Изоляция и независимость индивидов порождали суверенитет сильных, которые произвольно распространяли свое так называемое право столь далеко, сколь далеко могла простираться их сила. Однако именно отсутствие всякого общего и сконцентрированного в одних руках суверенитета подтолкнуло Руссо, а вслед за ним и многих других к рассмотрению первоначального этапа развития общества в качестве образца свободы и счастья. Инстинктивное предчувствие истины, состоящей в том, что никто в этом мире не имеет права претендовать на суверенитет, заворожило их; они нашли на земле некий образ этой идеи; и в своей законной, но слепой ненависти против всех видов узурпации суверенитета, которые давали им наиболее развитые общества, они оплакивали первоначальную независимость человека, забывая при этом, что, если не существовало суверена, который бы управлял всеми, то таким сувереном был любой, причем он был сувереном не только по отношению к самому себе, но и против всех остальных, со всей неизбывностью грубой силы и всеми капризами ничем не сдерживаемой воли. Несчастия, приносимые подобным положением дел, с такой легкостью забываемые сегодня некоторыми философами, были, без сомнения, совершенно непереносимыми, поскольку люди делали все, дабы избежать их. Пребывая повсеместно под властью суверенитета силы, они призвали более законного властителя. Они надеялись обрести его в правлении, и до известной степени они его обрели. Совершенствование безопасности, благополучия, справедливости длительное время соотносилось с совершенствованием центральной власти. Суверенитет, который, концентрируясь, набирал силу, представлялся одновременно менее абсурдным и менее тягостным. В конце концов он стал смешиваться с правлением, а иногда и с личностью главы государства. Это развитие общества, более явное в современной Европе, поскольку здесь оно протекало в более крупном масштабе и более медленно, везде одинаково. Мы можем обнаружить его и в скоротечной истории Греции и древней Италии, равно как и в истории наших предков. И тогда выявилось то, что вскоре должно было вызвать справедливый гнев народов и философов. Суверен и правление слились воедино. Правление провозгласило и возомнило себя наделенным тем изначальным и неотчуждаемым суверенитетом, который никто не имел права контролировать. Да и сами народы тоже так думали. Когда же они перестали мыслить таким образом, когда благодаря прогрессу в обществе и в умах они признали, что, наделяя фактический суверенитет суверенитетом по праву, они впали в великое идолопоклонство, поспешили лишить правление суверенитета. Тогда они стали различать — и у них были на то все основания — суверена и правление; прекрасным образом было доказано, что правление вовсе не было и не должно было быть суверенным. И тогда же на основе отношений между суверенитетом и правлением возникли вопросы и затруднения, до сих пор неведомые, с которыми бы мы и не столкнулись, если бы люди, забрав суверенитет у своих бывших хозяев, не перенесли его в иное место. И действительно, когда суверенитету было определено принадлежать правлению, в системе все было логично и просто. Если суверенитет существует на земле, если некая сила естественным и законным образом им облечена, то, безусловно, эта сила и должна управлять. Люди ссылаются именно на господство подлинного закона, правление законного властителя; они до сих пор ищут, кому передать правление. Когда же общественное верование наделяло власть полной и бессмертной легитимностью, между суверенитетом и правлением не существовало никаких различий, которые следовало бы установить, никаких отношений, которые нужно было урегулировать. Их единство освобождало от всякой необходимости их сочетать. Но когда законность их разделения была признана необходимой, когда суверенитет, отобранный у правления, был перенесен на народ, трудности возросли безмерно. Будет ли править новый суверен? Ведь это его право; никакое правление не будет легитимным, если не будет им обладать. Но народ не сможет управлять; более того, он должен повиноваться. Но кому? Правлению, по отношению к которому он выступает и всегда будет выступать в качестве суверена. Итак, мы имеем суверена, который всегда повинуется, за исключением тех случаев, когда он льстит себя надеждой, будто бы способен создавать или разрушать власть, дающую ему законы. Вот вам правление, которое правит своим хозяином, хозяином совершенно законным, наделенным правом решать относительно жизни и смерти своего слуги, коему хозяин и должен повиноваться. Откуда проистекает это неустранимое затруднение? Из попыток разместить где-либо вне правления суверенитет, отобрать который у правления были все основания. На заре общества каждый индивид обладал суверенитетом в одиночку и обращал его в свою пользу; то было право сильного. Правление присвоило этот суверенитет себе; то была тирания. И если бы, лишив правление суверенитета, люди не стали бы со всем упорством искать для суверенитета обладателя в этом мире, если бы ему позволили вернуться туда, где он располагается и откуда никто не может заставить его снизойти, мы не были бы обречены на абсурд, на невозможное. Мы бы признали подлинную природу правления и принцип в качестве ограничения его прав. О КЛАССИФИКАЦИИ ПРАВЛЕНИЙ лЮБАЯ КЛАССИФИКАЦИЯ форм правления, не различающая их в зависимости от этих принципов, произвольна и обманчива. Черты отличия искали то в формах правления, то в некоторых из его проявлений. Таким образом получали монархию, аристократию, демократию; все эти названия не столько вскрывают принцип, сколько отражают факты, они заимствованы из внешней формы правления и не затрагивают его внутренней природы и его законов. Так, еще Монтескье, пытаясь найти принцип правления, не связанный с его формой, полагал, что обнаружил его в разнообразии чувств, которые выражает и преимущественно развивает каждая из этих форм; он называл в качестве принципа деспотического правления страх, монархического — честь, аристократического — умеренность, демократического — добродетель. Весьма тонкое различение, которое могло бы удовлетворить разум гениального человека, но которое не было основано ни на философском принципе, ни на политической природе различных правлений. Один современный философ, оспаривая классификацию Монтескье, заменил ее другой. Он разделяет правления на «национальные, т. е. основанные на утверждении, что все права и вся власть всегда принадлежат нации; и специальные, т. е. такие, в которых легитимными признаются различные источники частных прав, выступающих против общего национального права»8. Это различие, хотя и в некотором смысле более близкое к истине, также представляется мне неприемлемым, поскольку оно основано на ложном принципе — на принципе всех тираний. Повторяю: следует отрицать существование какого бы то ни было суверенитета на земле; либо, если таковой и существует, следует отдать ему должные почести, отказаться от какого бы то ни было сопротивления и покориться. Как бы ни была строга эта альтернатива, сомневаться в ней нельзя, и именно в ней следует искать принцип классификации правлений. Всякое правление, наделяющее некую силу суверенитетом, который в своем стремлении к этой силе заранее и абсолютным образом признает за ней разум и справедливость вместо того, чтобы видеть в ней просто факт, способный быть легитимным в зависимости от того, соответствует ли он справедливости и истине, всякое подобное правление, утверждаю я, в принципе своем деспотично; если же оно не является основанием для деспотизма и не принимает его, то это оттого, что оно непоследовательно. Я уже показал, что подобное правление, по счастию, не могло быть и никогда не было деспотичным. Провидение, пожелавшее, чтобы люди заблуждались, сжалилось над судьбой, к которой могло бы подтолкнуть их заблуждение; оно вложило в условия их существования, как и в их природу, столь мощную потребность в истине, что наиболее извращенным из их мнений не хватило силы окончательно сбить с истинного пути условия их существования и их судьбу. Таким образом, ни один народ на деле не воспринял суверенитет, в который так верил. Ни одно правление не простерло своей власти так далеко, как его к тому подталкивало так называемое право. Повсеместно законное сопротивление закреплялось в какой-либо форме, в какой-либо области; и когда правление собиралось повести себя чересчур последовательно в соответствии с доктриной, которая была ему столь дорога, рано или поздно фактическое сопротивление разоблачало его заблуждения, равно как и заблуждения народов, призвавших суверена. И тем не менее деспотизм, пусть даже в неполной своей форме, опустошил землю; верования же, принимавшие его под именем суверенитета, были в этом деле не самой меньшей из его опор. Как только некая сила начинала рассматриваться в качестве легитимной исходя из одной только ее природы, как только в общественном мнении она становилась изначальной и постоянной обладательницей права, она прибегала к злоупотреблениям и приступала к этому задолго до того, как общест во очнется от своих заблуждений, поскольку в человеке нет ничего более упорного, чем вера. Этим объясняется столь длительное господство угнетающих правлений. Они порабощали народы и имели столь длительное существование не только потому, что обладали силой. Если бы в понимании народов они воспринимались как незаконные, их силы вскоре оказалось бы недостаточно. Но люди верили в суверенитет, в полноту прав. Они и до сих пор еще в это верят; когда же вера их иссякала, они долгое время жили воспоминаниями о ней. Таким образом, принцип, предполагающий существование суверенитета по праву в какой-либо из человеческих властей, не является таким уж бездейственным и бесплодным. Вопреки существованию границ, на которые наталкивается его влияние, он несет в себе угрозу судьбам народов в неменьшей степени, нежели грешит против истины. Именно в этом и состоит основной и действительно отличительный признак правлений. С одной стороны, мы имеем правления, которые верят в существование суверена на земле и на основе этой веры обустраивают свое организующее начало с тем, чтобы затем предпринимать мучительные, но недостаточные усилия, дабы избежать последствий действия этого принципа. С другой стороны — правления, отказывающие всякому фактическому суверенитету в суверенитете по праву; они основаны на этом утверждении и пребывают в постоянном поиске законной власти, подлинного закона, существование которого они признают, но никогда не льстят себе полным и вечным его обладанием. Только такие правления соответствуют интересам свободы, равно как и законам разума. О ТОМ, ЧТО НИКАКОЙ ЧЕЛОВЕЧЕСКИЙ СУВЕРЕНИТЕТ НЕ ЯВЛЯЕТСЯ НЕОТЧУЖДАЕМЫМ дОЙДЯ ДО ДАННОГО ПУНКТА своих рассуждений, я испытываю некоторое затруднение в подходе к этому во просу; на мой взгляд, он уже решен, и сейчас было бы достаточно лишь высказать общие утверждения. Если никакая человеческая власть по природе своей не может претендовать на обладание суверенитетом по праву, то никакая власть равным образом не может претендовать и на неотчуждаемость, т. е. она не может утверждать, что в любом случае ее падение не будет легитимным, а права утраченными, что бы она ни делала и чего бы ни желала. Как можно было утверждать подобное? И тем не менее это утверждали, хотя и избегая, отказываясь довести его до логического конца, не учитывая примеров, которые со всей очевидностью его опровергают. Примеров хватает как в древние времена, так и в более близкие к нам эпохи. Кто осмелился бы сказать, что ни одно из правлений не заслужило своего падения, что не существовало тираний, совершенно законно свергнутых? Я почти испытываю стыд, приводя факты. Но так ли уж были неправы бравые конфедераты Рютли, освободившие Швейцарию от австрийского ига? Имели ли Нидерланды моральное право терпеть кровавый гнет Филиппа II? Возьмем примеры другого рода: совершил ли преступление св. Реми, признав сувереном Кловия, когда римские императоры впали в детство и стали неспособны управлять галлами? И должны ли были франки оставить погибать государство или призвать в качестве властителей первых Каро- лингов, когда выродившееся племя детей Кловия предоставило зарождающуюся Францию внутреннему распаду и бесчинствам сарразинов? Стоит ли мне говорить об этом наводящем ужас деспотизме, который под именем Робеспьера уже в наши дни составил не- счастие нашей страны? Такой ли уж незаконной была борьба против него и замена его иным правлением? Стоит нам признать легитимным один только из приведенных случаев, и выдвинутый выше принцип окажется поверженным. Следует защищать право власти, но право не ее дей м » 248 ? ^ ствий, а ее происхождения; ведь если действия власти никогда не могут заставить ее утратить свое право, то, безусловно, она получила это право вследствие своего происхождения, поскольку последнее не изменилось. Странное смешение! Этот так называемый принцип в основе своей есть не что иное, как отрицание всякого права народов, формальное признание одиозной максимы, в соответствии с которой абсолютная и полная легитимность принадлежит установленному правлению, фактической власти. А между тем среди людей, проповедовавших это утверждение, многие погибли, отказываясь принять фактическое правление, защищая права власти, которой уже не было! Я благословляю их непоследовательность, поскольку она доказывает, что человеку дозволено в той же мере полностью отрекаться от истины, в какой дано познать ее всю целиком. В древности тирания была повержена друзьями свободы. В новое время она претерпела сопротивление друзей старого порядка. Но будь то старая или новая тирания и каковы бы ни были противники, под чьими ударами она пала, ее крах был столь же легитимен, сколь и их сопротивление, ибо сопротивление, как и власть, черпает свое право в своей моральной легитимности, в своем соответствии вечным законам разума; и никакой человеческий суверенитет не является неотчуждаемым в теории, так как в реальности ему может недоставать моральной легитимности. О ПОЛИТИЧЕСКОМ ЛЕГИТИМНОСТИ чТО ЖЕ ТАКОЕ ЭТА ИНАЯ ЛЕГИТИМНОСТЬ, освящающая власть исключительно из-за ее давности и основывающая свое право на ее древности? Это прекрасная и благотворная идея, введенная в мир естественными потребностями и тенденциями общества, которая вовсе не освобождает власть от случайностей, неотдели мых от всех дел человеческих, и вовсе не придает ей суверенитета по праву. В одной только монархической системе вошло в привычку рассматривать политическую легитимность. И напрасно. И правда, здесь политическая легитимность предстает в специфической и более очевидной форме. Но принцип, лежащий в ее основе, и его следствия встречаются во всех обществах, во всех системах правления. Почему турийцы приняли ордонанс Карондаса*, возжелавшего, чтобы любой гражданин смог предложить замену основным законам страны, лишь явившись в общественное собрание с веревкой на шее, рискуя быть задушенным, если его предложение не будет принято? Почему все государства, как древние, так и современные, как республиканские, так и иные, требуют для изменения общих правил их конституции длительного обсуждения и особых процедур? Да потому, что народы эти приняли в принципе в качестве разумной презумпции моральную и реальную легитимность их главных установлений. Отныне они признали за ними право управлять последующими поколениями; когда же речь заходит о том, чтобы лишить их этого права, которым они уже давно владеют, они колеблются и с трудом соглашаются поверить в то, что это право ими уже утрачено. Таким образом, политическая легитимность не является специфической и исключительной чертой монархической системы. Повсюду эта черта где-либо да присутствует, связанная с каким-либо институтом. В монархии ею обладает королевский престол. В иных формах правления она присуща некоторым статьям конституции, некоторым законам, быть может, даже некоторым утверждениям или привычкам. Именно ради легитимности римского сената пожертвовал Брут столь любимым им Цезарем, подобно ему горцы Шотландии в 1745 году ' Карондас - ученик Пифагора, законодатель в Катане, убивший себя за то, что нечаянно оказался тормозом на пути осуществления внесенного им же самим закона (ок. 600 г. до н. э.). (Здесь и далее - прим. перев.) пожертвовали собой ради Претендента9. Оба этих случая мало схожи между собой, но и в том и в другом людьми руководит одно чувство, поскольку в их глазах одна черта освящает политические институты. Так, в самых различных формах, как в республике, так и в монархии все время воспроизводится один и тот же принцип; речь идет о постоянной власти, призываемой в пользу определенных сил, определенных правил, возымевших право как в отношении будущего, так и в отношении прошлого, как в отношении детей, так и в отношении отцов, поскольку вследствие их древности, равно как и благодаря их собственным и действительным заслугам эти силы рассматриваются как благие по своей сути, как легитимные. Таким образом, один принцип пронизывает все правления; и несомненно он вызван к жизни самой природой человека и общества для того, чтобы осуществлять всю полноту власти. В своих институтах и господствующих над ним властях общество ишет именно моральной легитимности, т. е. соответствия воли этих властей и их действий законам справедливости и разума. Ни один институт, ни одна власть не обладают сполна этой, единственно абсолютной легитимностью. Но когда прочно установившиеся институты и власти почитают и воспроизводят законы разума достаточно верно, чтобы удовлетворить главные насущные потребности общества, когда они тем самым пребывают в гармонии со своим материальным состоянием, с моральным уровнем развития, которого достигло общество, тогда общество считает их легитимными; они и являются легитимными в меру несовершенства общества и их собственного несовершенства. Рассматривая управляющие им власти в качестве легитимных, общество заранее предполагает, что они таковыми и останутся. В данном случае презумпция, как естественное следствие подобного рассуждения, также совершенно необходима для общества. Настоящее для людей представляется недостаточным; как только они осознают, что настоящее от них ускользает, оно имеет в их глазах хоть какое-то значение только благодаря обещаниям, даваемым на будущее. Если бы наша природа не была таковой, если бы память и предвидение не распространяли жизнь человека далеко за рамки ее материальных проявлений, не было бы ни семьи, ни общества, ни народа, ни всего рода человеческого. Никакая традиция, никакие обещания, т. е. никакая моральная связь не объединяла бы между собой эпохи и людей. Цивилизация не передавалась бы от поколения к поколению в качестве получаемого каждым из нас с определенной долей доверия наследия, каким его оставили наши отцы, с тем, чтобы приумножить его и передать нашим детям. Для каждого индивида мир начинался бы заново, люди сменяли бы в нем друг друга, не оставляя никакого наследства, столь же изолированные, столь же неизменные, как и животные, для которых не существует ни прошлого, ни будущего. Презумпция легитимности не является, таким образом, и не могла бы явиться постоянно изменчивой презумпцией, которая ежечасно то исчезает, то возникает вновь в зависимости от каждого отдельного и преходящего действия власти. Провидение, создавшее человека во благо общества, а общество ради воспроизводства, возжелало, чтобы эти надежды были более прочными и более длительными. Когда надежда проникает в умы людей, она приобретает в них размах и силу веры. Факты способствуют ее развитию. Политическая легитимность, будучи единожды установлена, утверждает себя посредством влияния, которое она, в свою очередь, оказывает на укрепляемую власть. Сила, не будучи принципом правлений, постоянно оскверняла их доброе имя. Монархические, аристократические, демократические правления, там завоевание, здесь гражданская война, где-то ложь во имя Бога — все это отмечало первые шаги власти. Время течет и оказывает свое воздействие; принцип правлений, как порядок и власть подлинного закона, вступает в борьбу против изначальных пороков; власть упорядочивается и смягчается; под воздействием событий она постепенно приспосабливается к обществу, которое, также в силу необходимости, приноравливается к власти; между ними устанавливаются определенная гармония и законы, способные эту гармонию поддерживать; воздействия силы ослабевают, да и сама сила отходит, уступая место власти права. Наилучшее правление расценивается и как наиболее легитимное; полагаемое легитимным, оно становится и наилучшим: и под воздействием времени, которое одновременно укрепляет легитимность и делает ее более плодородной, предполагаемая легитимность правления подталкивает его таким образом к легитимности подлинной, выступающей единственной целью как усилий, так и уважения со стороны общества. Такова в действительности природа политической легитимности. Она есть не что иное, как презумпция моральной легитимности; презумпция, устанавливающаяся в отношении институтов и властей лишь при двух условиях. Первое — чтобы они в определенной мере удовлетворяли главным насущным потребностям народов, т. е. чтобы они обладали известной долей подлинной легитимности; второе — чтобы с течением времени они получали одобрение. Кто откажет времени в праве на подобное воздействие? Народы взывают именно к моральной легитимности; и для того, чтобы знать, содержат ли ее законы и обладают ли ею власти, их принуждают пройти через испытания, получить большинство при голосовании, доказать тем самым или, по крайней мере, предположить их реальные заслуги. Если правления существуют на протяжении веков не погибая, то это тоже для них испытание. Ведь люди, составляющие поколения, также представляют собой большинство. Долговременное существование не является ни случайным, ни лишенным разумных мотивов. Никакая сила в одиночку не способна получить признание ряда последовательных поколений. Чем же представляется власть опыта, как не силой длинной череды голосований людей? Древние власти обрели политическую легитимность в тех же трудах и на том же основании, которых люди требуют и от новых властей, дабы признать их легитимность. Поскольку власти обрели легитимность, они могут и утратить ее; поскольку легитимность появляется на свет и развивается, она способна и погибнуть. Не может погибнуть только то, что не имело начала, в привилегиях же вечности безжалостно отказано тому, что создано Временем. Те же причины, которые обусловили приспособление общества к своим институтам, привели и к тому, что позднее общество может эти институты превзойти, ибо, как правило, общество развивается гораздо быстрее, чем власть. Власть в этом случае утрачивает первое условие политической легитимности, то самое, что одно только и позволило сохранять эту легитимность на протяжении веков. Власть перестает отвечать состоянию и общим потребностям общества, т. е. она не обладает более достаточной частью подлинной легитимности. И тогда наконец разворачивается величественный и трогательный спектакль. Имя времени еще некоторое время защищает то, что его рука, создав однажды, затем разрушила. Презумпция легитимности власти ослабевает либо предстает неустойчивой и побежденной. Но порожденное ею чувство еще живет и длится, хотя основание, на котором оно зижделось, мало-помалу проседает, подобно тому, как уважение к старцу переживает мудрость, дарованную ему долгой жизнью. Более того, нам кажется, что это чувство черпает в состоянии тревоги, в которое впало в этот момент общество, животворную, но быстро улетучивающуюся энергию. Озабоченные угасанием легитимности, в которую они верили, люди боятся остаться без законов и без законных властителей; из опасения потерять их они пытаются удержать свои старые предположения, прежнюю веру, которая раньше позволяла им без страха смотреть в будущее. Это стремление людей, достойное уважения и справедливое в своей основе, также имеет и свою полезность; оно ставит спасительную преграду всегда жестоким кризисам; оно поднимается против их бесчинства, даже карает и тем самым предупреждает их возвращение. Наконец, оно поддерживает политические институты, пока это еще представляется возможным, и сохраняет пошатнувшийся социальный порядок, пока новая легитимность, более сильная, хотя и более молодая, отчетливо поднимется на горизонте, привлечет доверие народов, успокоит их относительно будущего и, в свою очередь, окажется во власти времени, которое одно только и способно ее освятить. О ПРАВЕ НА СОПРОТИВЛЕНИЕ кТО ВЫСТУПИТ ЗДЕСЬ СУДЬЕЙ? В этом состоит вопрос, сложность которого часто заставляла отвергнуть принцип, сам по себе неоспоримый. Конечно же, люди были бы счастливы встретить где-либо судью, точно и заранее знать закон, способный высказаться о подобных разногласиях; знать благодаря определенным и общепринятым признакам, где начинается тирания, за какой гранью власть безвозвратно утрачивает моральную легитимность, составляющую основу ее права. И тогда сопротивление, изменяющее облик империй, стало бы писаным правом. И можно было бы в конституциях или кодексах определять условия падения власти, как и условия ее обычного осуществления, условия революций, как и формы правлений. Но людям не дано ни вершить столь великие дела посредством своих законов, ни заранее предписывать лекарства против подобных несчастий. Тирания не обладает столь еди нообразными и простыми чертами, что их можно было бы заключить и обозреть в философском принципе или конституционном тексте. Никто не осмелится утверждать, что сопротивление, угрожающее существованию власти, бывает легитимным столь же часто, сколь часто власть заблуждается. Кто заранее и в самых общих чертах может сказать, когда исполнится чаша этих заблуждений, когда общество, лишенное законных средств и чаяний, должно в большей степени опасаться продолжения своего существования, нежели потрясений, способных его опрокинуть? Несомненно, что этот час может настать, что в известные моменты люди вправе думать, что он пробил. Но не существует средства, способного свести факты к принципу или подчинить человеческому предвидению бесчисленные неуловимые обязанности, права, интересы, выступающие в качестве элементов этой загадочной проблемы. Сложности и опасности, таящиеся в этой проблеме, до такой степени напугали честных людей, что те не могли потерпеть, чтобы она была когда-либо поставлена. Они полностью отрицали право на сопротивление, утверждая, что когда сопротивление уже готово изменить правление, оно всегда незаконно, что в подобных кризисах народ всегда предпочитает проиграть, нежели выиграть. Я не считаю, что человеческий род доведен до такой крайности, или что он должен всегда страдать, нежели выбрать столь ужасный шанс, или что этот шанс всегда скорее дурной, нежели благоприятный. На самом деле существовали тирании, которые навсегда погубили бы свой народ, если бы тот согласился их терпеть, но существовали и народы, которые путем сопротивления обрели тиранию. Таким образом, сопротивление не является ни всегда незаконным, ни всегда пагубным. Правда, оно всегда было связано с незаконными действиями и великими бедами. Таким образом, случаи, когда оно представляется одновременно законным и необходимым, достаточно редки и достойны сожаления. Но к чему их отрицать? Ког да же такие случаи действительно представятся, мы ничего не выиграем от утверждения, будто они невозможны; вопреки всем опасностям, как и всем теориям, люди, дошедшие до последней черты, будут требовать своих прав, и если какой-то народ в состоянии сокрушить тиранию, то можно быть уверенным в том, что во всех случаях он откажется ее терпеть. Иные, более легкомысленные или более отважные, провозгласили, что право на сопротивление принадлежит народу, который всегда властен употребить его и изменить по собственному усмотрению установленное правление. Провозгласив народ сувереном и не будучи способными сделать так, чтобы этот суверен управлял самим собой, они вложили его суверенитет в право разрушать, обновлять правление, как ему это нравится. Идет ли речь о разрушении или о сохранении, суверенитет не принадлежит ни одной из сил на земле. И не важно, проявляется ли эта сила в бунте или угнетении; если мы не рассматриваем ее в отношениях с законами справедливости, разума, она — лишь только сила и сама по себе не обладает никаким правом. Право на сопротивление, как и всякое право, носит подчиненный и условный характер. Оно не является внутренне присушим никакой воле, коллективной или иной. В моральных законах, откуда ведет оно свое происхождение, оно черпает также и свои правила, границы, условия. Если действительно будет доказано — а пока что это не так, — что сила, вершащая судьбы государств, заключена в народе, т. е. в большинстве, народ не получит от этого никакого права восставать против своего правительства и изменять его в соответствии с капризами собственной воли. Если народ того хочет, говорят нам, кто способен помешать ему, если он на это способен? Если бы еще речь шла о силах, имеющих одного предводителя и носящих одно имя! Но и в том и в другом случае время берет на себя труд разоблачить дерзкие претензии. Во всей цепи поколений, образующих то, что называют народом, не одно поколение, употребив свое могущество против правления, признавало затем свою ошибку и сожалело о ней. Ему довелось испытать еще большие беды, нежели те, что породили его гнев, бремя более суровое, чем то, что оно сломало; и последующие поколения могли научиться присваивать себе с меньшим высокомерием право изменять правительство своей страны. Вот уроки, которые Провидение держит наготове, чтобы противопоставить их воле, претендующей на суверенитет, не заботясь о том, чтобы выяснить, стремятся ли они получить этот суверенитет посредством восстания или посредством тирании, являются ли они волей народа или волей короля. И пусть не говорят, что народ всегда верно толкует подобные волеизъявления; что в столь ужасных для него обстоятельствах действие его силы всегда определяется лишь необходимостью и разумом. Уже не раз, особенно в маленьких государствах, народ желал и совершал несправедливые, абсурдные революции, результаты которых он был вынужден разрушить спустя некоторое время путем новых революций. В крупных государствах по мере распространения и укрепления понимания общественных дел эти невеселые предприятия становятся все более редкими. Тем не менее непогрешимость, коей никто не обладает в области правления, точно так же не принадлежит никому и в области восстания. Склонность к бунту в человеке столь же сильна, как и любовь к абсолютному господству; а дух бунтарства даже против законного суверена, против подлинного закона есть коренной порок нашей природы. Принцип, наделяющий правом сопротивления волю большинства, придает этому фатальному и грешному духу доверие, энергию, не менее оскорбительные для разума, чем губительные для общества. Повсеместно нужно распознавать истинный человеческий удел. Он всегда один и тот же — как в области сопротивления, так и в области власти. Ни одна из сил сама по себе не обладает незыблемым правом увековечить свое господство. Никто не может требовать в свою пользу и на том же основании права изменять установленное господство. Как в одной, так и в другой претензии мы обнаруживаем узурпацию суверенитета и незнание его подлинной природы. Право на сопротивление в своем угрожающем и окончательном действии есть право, зависящее от случая, право проблематичное, и ни одна воля не может полностью присвоить его себе, никакая особая и постоянная сила не может обладать им на законных основаниях — на основе конституции или закона; последствия употребления этого права нельзя предвидеть, его осуществление нельзя заранее урегулировать, наконец, ему всегда сопутствуют внушающие ужас факты, и, таким образом, мы не можем заблуждаться относительно несовместимости этого права с законами справедливости и разума. Но так же верно и то, что при всех условиях, в указанных границах и с учетом всех перечисленных шансов на успех, это право неоспоримо; если бы это было не так, если бы право, даже будучи невидимым, как оно и существует, не довлело над властями, его отрицающими, род человеческий уже давно подпал бы под власть тирании, утратил свое достоинство, как и счастье. О ПЕРЕДАЧЕ ПО НАСЛЕДСТВУ МОНАРХИЧЕСКОЙ ВЛАСТИ нАСЛЕДСТВЕННАЯ ПЕРЕДАЧА ПРЕСТОЛА является той специфической формой, которая обычно свидетельствует о политической легитимности. Рассмотрим этот вопрос отдельно. Легитимность здесь принадлежит не только законам и институтам, которые остаются неизменными, но также и людям, которые подвержены изменениям; точнее, существуют две совершенно различные легитимности: легитимность трона, самой монархии, рассматриваемой как политический институт, и легитимность династии, занимающей трон и дающей свое имя монархии. Первая из двух легитимностей полностью соответствует легитимности всякого другого социального института. При монархии, как и при всякой иной системе, эта легитимность лишь освящает соответствие и постоянство системы правления, которая существует и продолжает существовать если и не совершенно в неизменном виде, то, по крайней мере, сохраняя постоянство как в форме, так и в главных своих чертах. Наследственная передача трона значит нечто большее. Последовательности различных и преходящих фигур она сообщает подлинную и постоянную легитимность; она провозглашает легитимным не только то, что есть, но и то, что будет, правящего монарха и его не известных еще наследников. Она затрагивает, таким образом, фундаментальный принцип политической легитимности, состоящий в освящении воль и сил, всегда схожих между собой и прошедших испытание временем, с тем чтобы сообщить те же черты силам, которые в силу необходимости различны и еще погружены во мрак будущего. Вторая легитимность, как и первая, подвержена случайностям. Таково следствие ее природы. И факты доказывали это неоднократно. Мы знаем, что монархическая система сохраняла свою легитимность, тогда как правящая династия ее утрачивала. В Швеции, в Португалии, в Англии не одна революция, санкционированная общественным мнением и временем, со всей очевидностью продемонстрировала различие между двумя формами легитимности, разделив их судьбы. Тем не менее мы знаем, что почти всегда наследственный характер престола утверждался в качестве института как раз в момент наибольших потрясений, какие ему довелось испытать; в этот момент он заботливо поддерживался в качестве принципа, чтобы дать рождение новой легитимности другой династии. И действительно, обе легитимности, различные по своей природе, тесно связаны друг с другом. Наследственная пере м » 260 ? ^ дача престола была введена в качестве условия и гарантии стабильности, самого существования монархии. Природа монархической системы должна была подвести к этому следствию. Я уже показал происхождение этой системы и источник ее силы. Она обязана ими персонификации суверена по праву, единственного по своей сущности, чье единство если и не воспроизводится, то по крайней мере представлено в единстве фактического суверена, отвечающего, таким образом, одному из наиболее глубинных верований человеческого духа. Но не только единство присуще истине, разуму, суверену по праву. Ему в равной степени свойственна и незыблемость. Бог не умирает, равно как и его закон. Чего же стоит воспроизведение монархической системой единства подлинного суверена, если присущая ему незыблемость отсутствует в его представителе? Наследственная передача престола должна была воспроизвести подобие, преодолеть смертную природу людей, вводя в правление образ непрерывности существования суверена по праву, подобно тому, как единство монархической власти отражало образ его единства. Вот каким было участие нашей внутренней и моральной природы в этом институте; участие куда более значимое, чем это обычно предполагают, поскольку наиболее могущественным из всех человеческих атрибутов является сама природа человека. Таково значение видимых фактов, потребностей нашего подлунного мира, довлеющих над обществом. Сильная власть — вот цель монархии. И общество часто нуждается в сильной власти. Потребность в ней очень переменчива и неодинакова. Но в определенные эпохи и при определенных обстоятельствах она ощущается с такой силою, что по общему, хотя и молчаливому согласию ей подчиняются все иные взгляды. Перспектива постоянства, долговременности для силы власти не менее необходима, чем единство. Даже на престоле люди бывают преданы лишь тому, что обречено на долговременность. Ею пользуются интересы, страсти, личные пристрастия. Время охлаждает все вплоть до усердия по отношению к власти, которое обречено на смерть вместе с обладателем этой власти; даже сами короли для сохранения своего трона должны верить, что смогут оставить его в наследство своим детям. Впрочем, уважение народов и вытекающая из него сила во всей полноте передаются лишь той власти, которая возымеет право и окажет воздействие на будущее. Итак, будем ли мы рассматривать монархию с точки зрения ее рационального принципа или с точки зрения социальной цели, будем ли мы сравнивать ее с моральными склонностями, которым она отвечает, или с общественными потребностями, которые она стремится удовлетворить, наследственная передача престола неотделима от нее и сопутствует ей как естественное следствие, как непременное условие. Итак, в той степени, в какой монархическая система может быть благой и необходимой, в такой же степени благой и необходимой является наследование престола. Только оно позволяет обществу в полной мере воспользоваться преимуществами монархии. Более того: оно в то же время дает монархической системе средство борьбы против пороков системы, средство предотвратить самые серьезные опасности. На первый взгляд это может показаться странным. Ведь на самом деле главная опасность, которую представляет для людей монархическая система, проистекает из персонификации суверена по праву, всегда ошибочной и всегда, казалось бы, обещающей фактическому суверену власть более независимую, более обширную, нежели несут в себе разум и общественный интерес. Все, что поддерживает и подтверждает это заблуждение, погружает королей и сами народы в иллюзию, к которой они и без того склонны, и подталкивает их к деспотизму. Таким образом, когда наследственная передача престола добавляет к таком свойству монархической системы, как единство, еще и свойство незыблемости, то, дополняя ее, она укрепляет персонификацию суверена по праву и тем самым придает большую силу заблуждению и опасности, которые могут быть порождены самой природой монархии. Во всем этом есть доля истины. Но наследственная передача престола имеет и свои последствия и упрощает введение институтов, со всей своей силой выступающих против этой опасности. Я уже упоминал о них; правление и общество неизбежно сосуществуют. Закон, регулирующий и понуждающий индивидуальные воли в их взаимоотношениях, сила, заставляющая уважать этот закон, — только при этих условиях общество рождается и продолжает существовать, и эти условия есть не что иное, как правление, общественная власть. Постоянное присутствие такой власти, таким образом, необходимо для самого существования общества. Эта власть не призвана действовать постоянно и повсеместно, в одиночку поддерживать и регулировать все взаимоотношения людей. Индивидуальные воли также представляют собой власти, которых обычно бывает достаточно для того, чтобы внести в эти взаимоотношения законы справедливости и разума. Моральный прогресс общества состоит даже в том, чтобы сделать менее частым вмешательство общественной власти по мере того, как власти индивидуальные, т. е. разум и воля граждан, очищаются и просвещаются. Именно таким образом в семье отцовская власть отступает по мере того, как ребенок становится более способным управлять самим собой в соответствии с разумом, собственной силой и собственной же свободой. Но ни в семье, ни в обществе не наступает такого момента, когда власть могла бы устраниться и передать правление всеми действиями, всеми человеческими взаимоотношениями индивидуальным волям. Общество бесконечно обширно и сложно; постоянно существуя, оно беспрестанно обновляется и разно м > 263 ? ^ образит свои формы; неравномерная цепь поколений, численность и подвижность социальных отношений, разнообразие интересов, борьба страстей и сил постоянно обусловливают потребность во власти, высшей по отношению ко всем индивидуальным волям; ее воздействие может постепенно сокращаться, но ее присутствие необходимо, чтобы поддерживать совместное существование и регулировать контакты стольких элементов, расположенных к борьбе или к отделению. Таким образом, само общество ошушает свое существование прочным и упорядоченным, подлинно социальным только тогда, когда оно ощущает присутствие власти, от которой общество ожидает длительного существования, ибо признает ее легитимность. И если власть кажется недостаточной или если общество ее дезавуирует, оно впадает в страшную тревогу, поскольку ощущает опасность распада, превращения в множественность, опасность перестать быть обществом. Таким образом, в социальной власти есть нечто, требующее постоянства в качестве основного условия существования общества. Это само его существование, его наличие в качестве власти. И вне зависимости от того, действует власть или нет, нужно, чтобы она существовала, чтобы общество имело ее перед глазами и верило в нее. Но если существование социальной власти должно быть постоянным и всегда наличествовать, то действие его не может претендовать на то же преимущество; оно, напротив, должно зависеть от условий, должно быть подвижным, подверженным случайностям и восприимчивым к изменениям. Как мы видели, это непременное следствие несовершенства всякой земной силы, всякой человеческой воли. Любая воля, любая земная сила и социальная власть, как и всякая иная, легитимна лишь в той мере, в какой она действует в соответствии с разумом, с подлинным законом. И как только она начи нает действовать, она подпадает под обязательство искать этот закон и подчиняться ему. И если ее действия не подчиняются этому требованию, она должна быть заменена; люди, на которых она воздействует, имеют право поставить ее перед такой необходимостью. Каким образом они достигают этого? Трудности здесь огромны. Для того чтобы общество продолжало свое существование и не пребывало в постоянных тревогах, нужно, чтобы и социальная власть, по крайней мере в своем существовании, также была устойчивой. Для того чтобы действие этой власти было легитимным, нужно, чтобы власть постоянно получала торможение, подвергалась риску, была вынуждена модифицироваться, даже полностью видоизменяться, если она слишком отдаляется от законов справедливости и разума. Таким образом, мы имеем, на первый взгляд, две противоречащих друг другу потребности. Одна из них требует нерушимости власти, другая — ее подчинения и подвижности. Если общее существование власти подчинено той же борьбе, тем же превратностям, что и ее действие, то она будет лишена всякого постоянства, и жизнь общества будет пребывать в постоянном беспокойстве. Если действие власти сопричастно незыблемости, нерушимости ее существования, то общество утрачивает всякую гарантию подлинной легитимности. Совершенно ясно, что если существование власти и ее действие оказываются смешанными, если они объединяются в одном лице и принадлежат одной силе, то двойственная проблема, обозначенная выше, оказывается неразрешимой. Либо действие власти будет неизменным и независимым, как и ее существование, что обязательно породит тиранию, либо ее существование будет полностью подчинено всем превратностям ее действия, и в этом случае она будет неравномерной и может показаться неустойчивой и даже полностью отсутствующей, что также является великим злом. И действительно, во всех случаях, когда власть и ее действия не были ни разделены, ни направляемы различными институ тами, одно из двух этих зол поражало народы. Зададимся вопросом: почему большинство греческих и итальянских республик претерпевало столько волнений, столько потрясений? Откуда такое разнообразие отдельных судеб, столь часто несправедливых и плачевных, в общей судьбе граждан и судьбе государства? Почему, несмотря на изобилие славы, так мало подлинной справедливости, счастья и даже устойчивости? Да потому, что ничто не обеспечивало необходимого постоянства социальной власти: ничто не являлось опорой ее существования, остававшегося неустойчивым и подвижным, как и ее действие, от которого власть не отделял ни один институт. Обратите свой взгляд на иное; взгляните на азиатские монархии или на аристократию Венеции: все здесь монотонно, неподвижно, гнетуще; всякий прогресс в развитии общества подавляется в зародыше; общество не продвигается вперед, оно не возвышается над собой и не становится лучше; оно медленно распадается либо остается застывшим, подобно мумиям. Какая причина заставила общество так застыть? Да та же самая, что в иных местах его полностью поглотила. Здесь также существование и действия общества оказались смешанными; только они сконцентрировались в руках единственной силы, воспользовавшейся своей устойчивостью, чтобы в самом своем существовании освободиться от какого бы то ни было контроля и изменения. Таким образом, хотя многообразие событий и породило самые противоречивые системы правления, повсеместно, где существование власти не было отделено от ее действий, повсеместно, где различные институты не разделили две крупнейшие потребности человеческих обществ, в них преобладали поочередно то хаос, то деспотизм, то беспокойство, то застой. Итак, никакая система правления не будет достаточной и полной, если она не возводит это различие в принцип и не разрешает двойственную проблему, от решения которой не может освободить себя никакое общество. Из всех же институтов, возможно, только наследственная передача престола способна наилучшим образом достичь этой цели. Я ничего не могу сказать про государства, в которых наследственное право сосредоточено в одной-единственной семье и одновременно ей же безраздельно принадлежит суверенитет. Чистая монархия и деспотизм могут различаться вторичными институтами и нравами; их общие принципы остаются теми же, и политическая легитимность монархов в этом случае лишь продлевает всегда незаконную узурпацию суверенитета. Но наследственная передача престола совершенно неотделима от подобной узурпации. Она могла, подобно многим другим институтам, подобно самим гарантиям свободы, быть обязанной своим происхождением силе и долгое время нести на себе ее отпечаток, но подлинный ее принцип иной. Ее следствием является именно четкое различение существования социальной власти и ее действия. Именно длительное существование этого различия, его постоянное наличие и освящает монархию, наделяя ее устойчивостью и нерушимостью. Кроме того, она дает возможность всякой свободе приспосабливать свое действие к условиям, опытам, формам, способным дать гарантию того, что монархия является разумной и справедливой, т. е. легитимной с моральной точки зрения. Она не наделяет престолонаследников никакой чрезмерной силой, никаким правом, которое было бы чужеродным или просто бесполезным. Она ставит их в изолированное, недоступное положение, исключающее любое соперничество, любое проявление честолюбия, положение, в котором сохраняется и проявляется в своем праве устойчивость, столь необходимая для социальной власти. Совершив все это, наследственная передача престола достигает своей цели и позволяет всем прочим институтам достичь своей. Являющаяся нерушимой в характерном для нее положении, власть вступает в действие лишь под сенью закона, доказывая каждым своим шагом легитимность этого действия; ...и впоследствии мы уже следим за ее действиями в лице ее агентов, берущих на себя ответственность, условную и изменчивую обязанность, доступную для всех сил, которые будут претендовать на то, чтобы быть достойными отправлять эту власть и которые в целях ее приобретения или сохранения будут беспрестанно доказывать, что отправляют они ее в соответствии с подлинным законом. В этом заслуга подобного института; и именно этим, не нарушая подлинных принципов суверенитета, он, напротив, облегчает осуществление и господство последнего. Изменить природу человека и человеческий удел совершенно невозможно. Эта природа не является ни незапятнанной, ни простой, ни миролюбивой. В ее лоне действуют противоборствующие силы; в ней сталкиваются противоположные потребности. Общество стремится к тому, чтобы быть управляемым и свободным, устойчивым и подвижным. В нем все сложно, все скрывает борьбу, постоянную, но неизбежную. Таковы факты: политические институты неспособны искоренить порок, и для того, чтобы его победить, у них есть лишь одно средство — противопоставить силам силы, потребностям потребности, урегулировать, наконец, законы и формы этой борьбы на арене, которую они никогда не смогли бы уничтожить, так как это — арена мира и жизни. Поскольку таковы условия существования человеческого общества, наследственная передача престола занимает в нем место, предписываемое ей потребностями, которые она и должна удовлетворить, не препятствуя тому, чтобы другие места здесь были заняты иными институтами, вызванными к жизни иными силами. Она закладывает основы и упрочивает положение королевской власти, но не противоречит ничему, что призвано урегулировать и сделать законной королевскую власть в ее действии. Несомненно, этот институт имеет свои требования и таит в себе определенные опасности; он стремится к тому, чтобы институты свободы были сильными и способными предупредить узурпацию суверенитета, но в то же время и позволяет это осуществить, поскольку дополняет эти институты и тем самым за ш > 268 ? ш ранее смягчает опасность их самого крайнего развития. Он также замечательным образом податлив течению времени, развитию законов и нравов, даже наиболее значительным изменениям в отношениях между обществом и его правлением. Правда, он в освящаемой им власти не разрушает неизлечимую ущербность человеческого удела и не освобождает его от всех случайностей. Но сила этого института такова, что, как мы знаем, он переживает падение людей, в чьих руках сосредоточен, способен противостоять ударам своих недругов и всегда возвращается в общество, дабы и дальше удовлетворять его потребности, вновь гарантируя устойчивость власти — эту общественную потребность, которой не могут избежать свободные народы. О ДЕМОКРАТИИ зАБЛУЖДЕНИЕ ВСЕГДА УКРЕПЛЯЕТ постоянное наличие содержащейся в нем истины. Я подверг это утверждение исследованию на примере монархической системы. Я поставил эту систему перед лицом подлинных принципов суверенитета. Она игнорирует либо грубо нарушает их, введенная в заблуждение или сама вводящая в заблуждение формами, в которые облечена власть, наделяет монарха единственным и неделимым суверенитетом, коим не обладает ни одно человеческое существо. И тем не менее ее формы и институты, подкрепляющие эти формы, вовсе не лишены какой бы то ни было легитимности. Они представляют подлинную природу единственного суверена по праву, каковым является сам Бог; и тем самым они соответствуют неискоренимым потребностям человека, насущным потребностям общественного состояния. Именно здесь, в этой частичной легитимности, и черпает монархическая система ту силу, которую зачастую она обращает на принижение прав рода человеческого, на узурпацию власти Бога. В демократических системах мы сталкиваемся с тем же явлением. И оно имеет свою правду. Эта истина даже более зна чительна и занимает большее место, чем какая-либо иная, в легитимном управлении обществом. Но тем не менее и демократии не чужда узурпация. Уже не раз она наделяла силой заблуждения и тирании. Я хотел бы подвергнуть демократическую систему анализу, подобному тому, который осуществил по отношению к системе монархической. До сих пор демократическая система покоилась на двух принципах, противоречивых в своей основе, но к которым она поочередно взывает, пытаясь их примирить: личный суверенитет или право каждого индивида на самого себя; суверенитет народа или право численного большинства по отношению к меньшинству. От этих двух принципов требуют законной власти и свободы. Действительно ли они могут служить основой легитимности и свободы? И если они на это неспособны, то откуда же происходит вера в них? Какова в них доля легитимности? О ЛИЧНОМ СУВЕРЕНИТЕТЕ вСЯКИЙ ЧЕЛОВЕК — абсолютный хозяин самого себя. Никто, ни в какой момент, ни на каких основаниях не имеет на него права без его согласия. Никакой закон не является для него легитимным, если он не санкционирован его волей. Другими словами, — и это наиболее распространенная форма данного принципа — никто не должен подчиняться законам, если они приняты без его согласия. Исходя из этого принципа Руссо исключал всякое правление, основанное на представительстве. «Воля, — говорил он, — не представима: она является самой собой или она есть иное; третьего не дано». Если воля является единственным источником, единственным легитимным основанием власти человека над самим собой, каким же образом человек передаст эту власть другому? Может ли он сделать так, чтобы его воля находилась вне него? Такая передача воли даст ему не предста вителя, но господина. Всякое представительство, таким образом, есть ложь, а всякая власть, основанная на представительстве, тиранична, поскольку свобода — это суверенитет по отношению к самому себе, и человек свободен лишь в той мере, в какой он подчиняется только своей собственной воле. Отсюда вытекает неоспоримое следствие. Руссо был неправ лишь в том, что не пошел в своих выводах дальше. Если бы он дошел до конца, он бы провозгласил незаконность любого закона, имеющего длительное действие, любой устойчивой власти. Какое значение имеет тот факт, что закон был вчера сотворен моей волей, если сегодня она изменилась? Разве я могу пожелать чего-либо лишь один раз? Разве моя воля исчерпывает свое право в одном-единственном акте волеизъявления? И поскольку она единственный господин, которому я обязан повиноваться, должен ли я на всю жизнь попасть под воздействие законов, от которых тот же самый господин, что и создал их, велит мне освободиться? Вот следствие этого принципа во всей его полноте. Руссо не заметил его или не осмелился его заметить. Оно разрушительно для всякого правления, да что я говорю? — для всякого общества. Оно ставит человека в положение абсолютной изоляции, не позволяет ему давать никаких обязательств, устанавливать какие-либо связи, брать на себя обязательства в отношении каких бы то ни было законов, оно вносит разлад в самое сердце индивида, который не может завязывать никакие отношения ни с самим собой, ни с другими, ведь его прошлая воля, т. е. та, которой уже больше нет, имеет на него не больше прав, чем чужая воля. «Абсурдно, — говорит нам также Руссо, — что воля заковывает в цепи свое будущее». Другие, менее последовательные, нежели Руссо, который просто не мог быть последовательным, приняли этот принцип, не предвидя еще того замешательства, в которое он повергает разум. Все время повторяя, что никто не обязан подчиняться власти, которую не он признавал, законам, которые не он принимал, они льстили себя надеждой, будто бы на этом основании смогут построить все правление — правление совершенно легитимное, имеющее все права, все силы, необходимые для поддержания общества. И они приступили к делу. И тут внезапно проявилось первое затруднение. Каким образом дать людям закон, который был бы принят всеми? Каким образом можно объединить все индивидуальные волеизъявления относительно каждого закона? Руссо в этом вопросе не колебался; он выступил с осуждением многочисленных народов, крупных государств, силы любой центральной власти и провозгласил необходимость заключить государство в рамки небольших муниципальных республик, с тем чтобы затем объединить их посредством федеративной системы, сущность которой он не объяснил и, отвергая всякое представительство, был не в состоянии легитимизировать. Эта гипотеза была еще далека от утверждения безупречного принципа и решения проблемы. Тем не менее казалось, что затруднение и непоследовательность преодолены. Другие были еще менее щепетильны. Под давлением затруднений они пошли на новые непоследовательности. Они лишили индивидов права в принципе подчиняться лишь тем законам, что проистекают из их воли, заменив его правом подчиняться законам, порожденным властью, проистекающей из воли этих индивидов. Таким образом, вопреки Руссо вновь возникла идея представительства. Была предпринята попытка преобразить его природу; оно является не представительством воль, говорили нам, но представительством интересов и мнений. Усилия их были тщетны; если воля индивидов является их единственным законным сувереном в основании представительства, легитимности представительства, то представлены должны быть именно воли. Но дело продвинулось и еще дальше. Устранив огромное количество индивидуальных воль в том, что касается самого за м » 272 ? ^ кона, нужно было по крайней мере призвать их к созданию власти, в чьи обязанности входило формулирование законов. Всеобщее избирательное право было непременным следствием принципа, уже столь жестоко нарушенного. На деле же всеобщее избирательное право никогда и не допускалось; правда, в теории оно широко провозглашалось. Почти повсеместно какие-то случайные условия, более или менее значимые, ограничивали право прибегать к избранию законодательной власти. Насколько мне известно, только два философа* с некоторыми колебаниями признавали это право в отношении женщин. Повсеместно его были лишены низшие слои, прислуга и многие другие. На каком основании? Ведь они также вовсе не были лишены ни воли, ни права подчиняться лишь законной власти. Итак, воля индивидов признавалась в качестве единственного источника легитимности их суверена; и в то же время огромное количество индивидов, быть может, даже большинство из них не были допущены к принятию какого бы то ни было участия в создании этого фактического суверена, которого представительство даровало всем! Я мог бы продолжить; и, как свидетель зарождения правления, на каждом шагу я вижу нарушение принципа, который, как нам говорят, должен порождать это правление, и точно так же я вижу непоследовательность в преодолении затруднения или восстановлении разумных начал. Я предполагаю, что дело завершено и правление создано; и... ...я хочу выяснить, каким же будет теперь принцип, какими правами в отношении индивидов будет обладать власть, легитимность которой создана исключительно волею этих индивидов. По мнению одних, индивидуальные воли, породившие власть, никоим образом при этом не утратили своего суверенитета; как и раньше, суверенитет принадлежит им в полной мере и на основании свободы. Сама власть в данном случае яв ляется лишь субъектом, призванным провозглашать законы, идею которых она получила, будучи постоянно подчиненной иной власти, которая рассредоточена в индивидах и которая, не имея ни формы, ни собственного голоса, тем не менее единственно всегда легитимна, всегда способна отозвать или изменить по своему усмотрению своего служителя. По мнению других, индивидуальные воли, создавая общую власть, в ней, так сказать, самоуничтожаются; они отказываются от самих себя в пользу представителя, который представляет их во всей их деятельности, во всем их собственном суверенитете. Последнее, как мы видим, есть самый обычный и чистый деспотизм, деспотизм, примирившийся со всей полнотой принципа представительства, который отвергал Руссо, отрицая представительство, хотя в другом месте он закреплял этот принцип под именем суверена; это деспотизм, которым неоднократно пользовались правления, рожденные под воздействием подобных идей. Совершенно очевидно, что совсем не этого требуют от представительства и демократии друзья свободы. Эта система, в большей степени кажущаяся правдоподобной и менее опасной, ибо она меньше подвластна воздействию со стороны фактов, тем не менее не особенно прочна. Прежде всего, если индивидуальные воли, породившие законодательную власть, призваны подчиняться ее законам, то сей факт относится к области их суверенитета. Каждый человек, скажете вы, является полным хозяином самому себе и пребывает свободным лишь в той мере, в какой он приемлет власть или закон, требующий его подчинения. Таким образом, единственно свободными будут те, кто примет законы так, как будто бы эти законы ими самими и были созданы, и будут подтверждать их столь часто, сколь часто им следует подчиняться. Тот же, кто будет призван подчиняться законам, хотя не приемлет их и не создавал их, либо тот, кто захочет изменить их, утрачивает свой суверенитет, т. е. свою свободу. Но если все происходит иначе, если воля законодательной власти не связывает породившие ее индивидуальные воли, то во что же превращается эта власть? Чем станет правление? И во что превратится общество? Истина не ставит людей перед лицом такого количества смешений, затруднений и непоследовательностей. Не может такого быть, чтобы право народов на законное правление и право граждан на свободу было основано на принципе, обреченном на постоянное колебание между двумя полюсами альтернативы: быть основанием тирании или разрушить общество. Зло заключено в самом принципе. Неправда, что человек является абсолютным хозяином самому себе, что воля его выступает в качестве законного его суверена, что никогда, ни при каких условиях никто не имеет права посягнуть на него без его согласия. Когда философы изучали человека самого по себе, исключительно с точки зрения отношения его деятельности к его сознанию, то никто не утверждал, что воля человека была для него единственным легитимным законом, т. е. что любое его действие было разумно или справедливо, если оно было свободно и добровольно. Все признавали, что над волей индивида витает некий закон, именуемый разумом, мудростью, моралью или истиной, от которого он неспособен освободить свое поведение иначе, как употребив свою свободу нелепым или преступным образом. Во всех системах, говорим ли мы об интересе или о внутреннем чувстве, о человеческом соглашении или о долге, спиритуалисты и материалисты, скептики и догматики — все сходились к тому, что существуют действия разумные и неразумные, справедливые и несправедливые; все были согласны в том, что если человек обладает свободой действия в соответствии с разумом и истиной или вопреки им, то эта свобода, выступающая в качестве способности, вовсе не составляет права, сама по себе является лишь нелепым и преступным действием и перестает быть таковым, если действие это добровольно, если его субъект имел основание и право совершить его, потому что он так пожелал. Если индивид, прежде чем воспользоваться свободой, соотносится со своим разумом, он признает правило, предписанное его поведению моралью или разумом, он признает в то же время, что это правило создано не им, что оно не является произвольным продуктом его воли и что изменение или уничтожение этого правила от него не зависит. Его воля остается свободной подчиниться или не подчиниться разуму; но разум его, в свою очередь, не зависит от его воли и судит по необходимости в соответствии с правилом, которое эта воля признала, но совершенно ему не подчиняется. Рассматриваемый изолированно, сам по себе, индивид, таким образом, не может произвольно распоряжаться самим собой только в соответствии со своей волей. Его воля вовсе не является его законным сувереном. И вовсе не она создает и внушает индивиду обязательные законы, существование которых он не может отрицать. Он получает их свыше. Они приходят к нему из сферы, высшей по отношению к его свободе, из сферы, в которой нет свободы, где спор возникает не относительно того, чего хочет или не хочет человек, но относительно того, что является истинным или ложным, справедливым или несправедливым, соответствующим или противоречащим разуму. Снисходя из этой возвышенной сферы, чтобы войти в сферу действия и жизни, законы вынуждены пересекать область свободы, являющуюся пограничной для обоих миров; и здесь возникает вопрос, сочетается или нет свободная воля индивида с законами ее суверенного разума. Но каким бы образом ни разрешался этот вопрос, право создавать закон, т. е. суверенитет, не оставляет разум, дабы стать принадлежностью воли. В любом случае воля не обладает добродетелью сообщать детерминируемым ею действиям человека характер легитимности. Они либо обладают, либо не обладают этим свойством в зависимости от того, соответствуют ли они законам разума — единственного источника всякой законной власти. Другими словами, человек в силу своей свободы вовсе не обладает полным суверенитетом в отношении самого себя. Будучи существом разумным и моральным, он является субъектом законов, которые он не сотворил и которые по праву вынуждают его подчиняться, хотя, как свободное существо, он обладает правом отказаться — но не от их принятия, а от подчинения им. Каким же образом могло произойти, что исходя из человека, рассматриваемого изолированно и самого по себе в его отношениях с другими людьми, философы приняли принцип, которого они не могли принять в качестве основания их моральных доктрин, и превратили его в основание доктрин политических? Как воля, которая в личном существовании индивида никогда не поднималась до ранга законного суверена, вдруг стала рассматриваться как занимающая это положение и как обладающая соответствующими правами, когда индивид вошел в социальное состояние, когда он оказался перед лицом других существ, обладающих той же природой, что и он сам? Сам этот факт не вызывает сомнений. И вот какова его причина. В сближении и столкновении индивидов, именуемом обществом, философов больше всего поражало то, что и на самом деле предстает нашему взору прежде всего как сближение и столкновение индивидуальных воль. Инстинктивное чувство истины внезапно предупредило их, что... ...воля сама по себе и благодаря своей собственной добродетели вовсе не является законным сувереном человека. Если в самом индивиде и в том, что касается его личного поведения, индивидуальная воля не занимает столь высокого положения, то каким же образом она возвысилась до этого положения в отношении другого? Каким же образом человек от имени одной только своей воли распространит на другого за ш U 277 ? ? конную власть, которой его собственная воля не обладает в отношении самой себя? Никакая воля как таковая не имеет прав в отношении чужой воли. Это совершенно очевидно; обратные претензии представляются возмутительными. Это проявление чистой силы, деспотизм. Каким образом можно предупредить деспотизм? Каким образом можно отвергнуть претензии силы? Если бы социальные связи обнаруживали одни лишь воли, то проблема была бы неразрешимой. Казалось, философы и считали ее таковой; они позабыли, что воля это еще не весь человек, что в свои отношения с себе подобными человек привносит также и рассудок, и свою моральную природу, и свой разум, являющийся более или менее полным образом вечного разума, разума абсолютного. Не видя отныне в социальном состоянии иной связи, кроме связи воль, они не смогли обнаружить и иной гарантии своей легитимной свободы, как их совершенная независимость; для установления права воль на независимость они провозгласили их суверенитет, наделяя таким образом индивидуальную волю каждого индивида в противовес всякой другой воле полнотой права и властью, которой она вовсе не обладает в отношении самой себя; для того, чтобы освободить человека от капризов другого, они провозгласили, что его собственный каприз является для него единственным законом. Безусловно, принцип, оказывающийся в отношениях человека с самим собой ложным и разрушающим всякую моральность, как всякий закон, не имеет значимости в отношениях человека с человеком. Как в одном, так и в другом случае легитимность закона и власти зависит от тех же условий, проистекает из того же источника, и источник этот расположен гораздо выше воли, поскольку то, что управляет, выше того, что подчиняется. Два факта послужат мне в данном случае аргументом. Кто не отрицал легитимность отцовской власти? Но кто утверждал, что власть эта столь же часто предстает в качестве незаконной, сколь часто послушание ребенка не является до бровольным? И тем не менее воля наличествует в ребенке, и у него она имеет ту же природу, что и у взрослого человека, она так же дорога индивиду. Итак, вот вам легитимная власть, хотя в данном случае подчинение не всегда добровольно. Откуда же проистекает его легитимность? От превосходства силы отца? Нет, от превосходства его разума. Законная власть не принадлежит ни воле ребенка, которому еще недостает разума, ни даже воле отца, поскольку воля — юная или престарелая, сильная или слабая — ни в коем случае не может черпать в самой себе какие бы то ни было права. Право это принадлежит разуму и тому, кто им обладает. Отец наделен способностью и обязанностью научить разуму ребенка, подчинить его волю своему разуму, пока разум ребенка не будет способен сам регулировать проявления своей воли. Из этой обязанности вытекает легитимность отцовской власти. Отсюда же проистекают и правила и методы хорошего воспитания, т. е. законного осуществления этой власти. Право основано на превосходстве отцовского разума. Ни воля отца, ни воля ребенка не являются принципом этого права и не управляют по собственному усмотрению его применением. Другой факт. Когда констатируется безумие или слабоумие какого-либо человека и общество в этом более не сомневается, то этого человека лишают свободы. По какому праву? Разве в нем умерла его воля? Коль скоро она выступает источником законной власти, разве не имеется она здесь в наличии, чтобы эту власть осуществлять? Но в человеке угас разум — его подлинный властитель, управляющий самой его волей. И нужно, чтобы закон приходил к нему извне, чтобы им управлял чужой разум, поскольку его собственный неспособен более управлять его волей. То, что верно относительно ребенка или безумного, верно и в отношении человека вообще. Во всех социальных связях, как и в указанных моментах, в воздействии человека на человека, как и в его воздействии на самого себя, никто не имеет права создавать закон на одном только том основании, что он того хочет, равно как и отвергать закон только потому, что он того не хочет. Идет ли речь о командовании или о сопротивлении, об управлении или о свободе, воля не обладает здесь никаким правом, никакой законной властью; разум же обладает правом в отношении всех воль. Таким образом, вместо того, чтобы возвышать все индивидуальные воли в ранг суверенов, причем суверенов соперничающих, их все следовало бы понизить до состояния подчинения одному суверену. Вместо того, чтобы утверждать, что всякий человек является абсолютным хозяином самому себе и что никто не имеет на него права без его согласия, следовало бы провозгласить, что ни один человек не является абсолютным хозяином ни самому себе, ни кому бы то ни было другому, но что никто не имеет права отказать в своем подчинении справедливости и истине. Одним словом, следовало бы упразднить повсеместно абсолютную власть, вместо того чтобы предоставлять ей убежище в любой индивидуальной воле, и признать за каждым человеком право — на деле ему не принадлежащее — подчиняться одному лишь разуму, вместо того чтобы наделять его правом — которого он вовсе не имеет — подчиняться одной лишь своей воле. О ВЛАСТИ И О СВОБОДЕ тАКИМ ОБРАЗОМ РУШИТСЯ индивидуальный суверенитет, равно как все суверенитеты в этом мире. Таким образом выявляется подлинный принцип отношений власти и свободы. Никакая человеческая воля не имеет прав против законной власти. Если эта воля ссылается на свободу, чтобы отказать власти в своем подчинении, она становится не более чем непокорной силой и порочит самое свободу, которая была дана человеку для того, чтобы сделать его подчинение законной власти достойным похвалы, а не для того, чтобы освободиться от него. Ни одна из человеческих властей не освобождается от обязанности доказывать свою легитимность. И если на деле она от этого отказывается, то из двух моментов выбирает один: либо легитимность ей внутренне присуща и не требует доказательств, либо люди неспособны признать эту легитимность и не имеют права требовать никаких доказательств, относительно которых не могут вынести никакого суждения. Я отвергаю первое из этих утверждений. Легитимность внутренне присуща лишь непогрешимости, но ни одна из человеческих властей не является непогрешимой. Второе утверждение имеет не больше оснований. Не существует двух природ человека, и если бы человек был неспособен судить о легитимности власти, то такая неспособность была бы присуща как властителям мира, так и их подданным. И хотя интеллектуальные и моральные способности неравномерно распределены между людьми, они не являются привилегией немногих. Никто не обладает всем разумом целиком, все в той или иной степени ему сопричастны. Таким образом, всякая власть призвана доказывать свою легитимность, и судей по этому вопросу предостаточно. Право на свободу заключается именно в том, что свобода сама по себе является правом. Поскольку, как я только что сказал, свобода дана человеку с тем, чтобы сделать его подчинение закону достойным похвалы, никто не может на законных основаниях лишить его той силы, что он получил, для осуществления своего морального предназначения; никто не может ограничить эту силу, кроме как во имя подлинного закона. Таким образом, в той мере, в какой законная власть имеет право на свободу человека, свобода имеет право требовать от власти доказательств ее легитимности. И это право свободы не обусловлено ни так называемым суверенитетом индивидуальных воль, ни договором, основанным, по крайней мере единожды, на согласии всех воль. Если бы мы усматривали источник права на свободу в человеческой воле, мы бы слишком узко определяли его происхождение, а если бы основывали его на человеческом договоре, то давали бы ему слишком шаткое основание. Это право предшествует всем соглашениям, оно выше всех воль. Это право нашей божественной природы, отказывающейся подчиниться природе земной и обращающейся к Богу, из которого она проистекает, чтобы поклоняться лишь ему одному. Такова подлинная связь — связь моральная и социальная — моей свободы и власти. Демократическая система очень часто забывала о природе этой связи, и данное заблуждение имело самые серьезные последствия. Но в действительности эта система имеет своей целью заставить власть беспрестанно доказывать свою легитимность. Она смутно предвидит подлинный принцип человеческого общества и предлагает себя в качестве его поддержки. В этом секрет ее силы, благосклонного отношения к себе, которое она легко порождает среди народов, но также и секрет ее заблуждений и таящихся в ней опасностей. Монархическая система — я имею в виду систему чистой монархии — и все системы, наделяющие правление суверенитетом права, занимают удобную позицию. Они абсолютным образом утверждают легитимность власти и таким образом слагают с себя всякую заботу о доказательстве этой легитимности, т. е. об установлении каких бы то ни было гарантий. Однако же подлинная проблема общества состоит вовсе не в этом. Эта проблема так же двойственна, как и наша природа. Она состоит, с одной стороны, в том, чтобы поддерживать права легитимной власти, а с другой — в том, чтобы постигать эту власть. Законная власть не является фиксированной и хорошо известной данностью; напротив, она представляет собой изменяемое неизвестное, которое мы ишем и которое никогда в полной мере не можем обрести даже при самом строгом решении проблемы. Можно, если пожелаете, сожалеть о таком положении дел, но отрицать его невозможно, ибо таков удел человека, каким последнего создал божественный творец. Рожденный подчиняться, причем подчиняться истинному закону, человек обречен трудиться, дабы найти этот закон, а также трудиться, дабы утвердить его господство. Он должен защищать свою свободу от незаконных властей, а законную власть — от собственной своей свободы. На долю демократической системы выпадает эта двойственная задача. Лишая правление суверенитета, она обрекает себя на беспрестанные поиски законной власти вместо того, чтобы просто предполагать ее. Провозглашая права свободы, она тем не менее предпринимает все усилия, дабы склонить ее перед законной властью, поскольку общество существует только такой ценой. Таким образом, только демократическая система касается подлинного вопроса и только она одна пытается разрешить его со всеми его трудностями. Однако она слишком легко дает убедить себя в том, что ей удалось разрешить этот вопрос. Демократическая система провозглашает суверенитет народа оттого, что утомилась искать легитимную власть, надзирать за правами свободы, и, дабы отдохнуть, она возвращается под сень тирании. О СУВЕРЕНИТЕТЕ НАРОДА сУВЕРЕНИТЕТ НАРОДА никогда не понимался таким образом, что воля подавляющего большинства, вобравшая в себя все другие воли, станет законом, но меньшинство не обязано подчиняться решениям, принятым вопреки его воле. И однако же именно таково следствие так называемого суверенитета, предписываемого каждому индивиду в отношении самого себя и принуждающего его подчиняться лишь законам, санкционированным его непременным согласием. Согласие, как утверждают, является предшествующим и всеобщим. Входя в сообщество, гражданин заранее обязует м > 283 ? ^ ся принимать закон, который будет санкционирован большинством. Высказывающиеся подобным образом одновременно утверждают, будто бы человек не имеет права отчуждать свою свободу в пользу чужеродной силы, будто бы положение о том, что воля закрывает себя для будущего, является абсурдным. Должно быть, они сами чувствуют заключенное здесь противоречие, поскольку пытаются найти другое решение. Они говорят, что гражданин, которому не нравится пожелание большинства, может выйти из сообщества; сообщество не имеет права удерживать его; если же он остается, то, значит, он предпочитает подчиниться, а не удалиться, санкционируя тем самым отвергнутый им закон действием, в котором ничто не стесняет его свободы. Итак, вот вам общество, которое пребывает в постоянном разложении и будет очень скоро разрушено, если постоянно сменяющие друг друга меньшинства будут постепенно выходить из него; общество, в котором гражданин обречен никогда не жаловаться, всегда считать справедливым и законным то, что пожелает большинство, наконец, обречен полагать себя свободным, поскольку всегда волен выбирать между собственной волей и отчеством. Знают ли эти люди, что такое отечество? Известны ли им все силы, связывающие человека с землей, на которой тот родился? Верят ли они в то, что человек волен распоряжаться своим существованием, как и своей личностью? Одним только мертвым достаточно шести пядей земли, неважно в каком месте. Живые же не довольствуются столь малым и могут перемещаться с легкостью. Жизнь человека сосредоточена там, где сосредоточены его интересы, чувства, привычки, все его моральное и социальное бытие. Это-то и составляет его отечество, которое невозможно унести с собой. Я не знаю более оскорбительного, более уничижительного, чем сказать человеку: «Ты оставишь все это, если не желаешь того, чего желаем все мы, и твоя свобода будет соблюдена, твои права не будут нарушены». Подобный язык подошел бы варварам, странствующим по воле случая, не поддерживающим ни с одним клочком земли и его обитателями никаких отношений, никаких моральных обязательств, из которых, так сказать, и произрастает существование каждого гражданина. Как только общество, установившись, начинает развиваться и вместе с ним развиваются и люди, факты со всей очевидностью разоблачают этот так называемый принцип. Он настолько несостоятелен, настолько ложен, что неспособен долго удерживаться. Во всех странах, во все времена, коль скоро существует отечество, оно не желает верить, что гражданин, покидающий его, дабы избежать подчинения его законам, становится ему совершенно чуждым. Говорят, что он свободен удалиться, но при этом он не может забрать с собой ни все свое существование, ни даже всю свою свободу. Его страна, его сограждане еще провозглашают в отношении его права, еще налагают на него обязанности. И хотя тирания очень часто злоупотребляла этой верой, инстинкт народов постоянно санкционировал ее, отвергая, будто бы отечество сделало все, что должно было сделать, во имя свободы своих детей, коль скоро оно дозволило им его покинуть. Те же, кто для утверждения суверенитета народа вынужден предлагать данное право как единственную и последнюю гарантию свободы, придают свободе слишком ничтожное значение и неспособны поддержать то, что они ей позволили. И пусть суверенитет народа откажется от этих пустых уловок, пусть он согласится предстать тем, чем он и является на самом деле — абсолютной властью численного большинства над меньшинством, иными словами, тиранией. О ПРАВЕ БОЛЬШИНСТВА вОТ КАКИМ ОБРАЗОМ в демократической системе тирания возвращается под своим именем. Я полагаю, никто не будет утверждать, что право численного большинства проистекает из силы последнего. Это было бы не просто грубым оскорблением святости права, но также и совершенно пустым утверждением. Ни человек, ни общество не сотворены таким образом, что сила — я имею в виду силу, которая дает власть, — принадлежит большинству и его материальному превосходству. Ведь заставляют повиноваться вовсе не руки, а сила, приподнимающая самое тяжкое бремя, вовсе не та, о которой идет речь в области подчинения и господства. Социальная сила представляет собой сложный моральный феномен, обусловленный бесконечным множеством причин и проявляющийся в самых противоречивых формах. Здесь она принадлежит священникам, там королям, в ином месте сенату, реже большинству, нежели какому-либо одному обладателю. В древних республиках материальная сила была за рабами, и тем не менее они оставались в подчинении. Таким образом, пытаясь свести проблему свободы к вопросу о материальной силе, мы ничего не выигрываем. Это невозможно. Напрасно будем мы провозглашать сувереном народ из-за одного только его физического могущества; от этого он не станет ни более свободным, ни более властительным. Вовсе не эта сила возводит в суверены или низвергает последних. Я не хотел бы оскорбить демократическую систему утверждением, будто бы она основывает на этом принципе право численного большинства. Порой она прибегает к нему как к последнему средству, и в этом она совершенно не права. Но она совершает это в полном разочаровании и привлекает в пользу этого права самые благородные аргументы. Заслуга этой системы, как мы видели, состоит в том, что она забирает у фактической власти, у правления суверенитет по праву и принуждает это правление доказывать свою легитимность. Откуда берется это доказательство? Оно должно проявляться через внешние признаки, простой, ясный факт должен открыть людям легитимную власть, подлинный закон. Большинство мнений, всеобщее избирательное право, волеизъявления — таковым предстает этот необходимый факт в демократической системе. Он подчиняется большинству, ибо видит в нем доказательство разумности, справедливости, легитимности власти. Непогрешимо ли это доказательство? Демократическая система предполагает это. Если бы она не основывалась на таком предположении, то по какому праву наделяла бы она народ суверенитетом, основанием которого выступает только непогрешимость? Чистая монархия и застывшая аристократия предполагают правление непогрешимым, признавая его суверенитет. Демократия лишает правление непогрешимости ради предположения, что непогрешимостью обладает большинство народа. Отказать в суверенитете правящей власти — это очень много; но это слишком мало, если суверенитетом наделить некую иную власть. Не надо долго рыться в мировой истории, чтобы обнаружить в ней заблуждения — безмерные, самые упорные и совершенно очевидные заблуждения большинства. Христианская Европа возжелала угнетения евреев. Подавляющее большинство в Англии сочло себя вправе преследовать католиков. Нет ни одного народа, чье мнение не имело бы своих недугов, чья воля не освятила, даже не вызвала бы к жизни какое-либо ужасающее нарушение справедливости и права. Когда же народ обретал свободу, когда его законы принимались всеобщим голосованием, законы оказывались столь же ложными, как и его мысль, столь же несправедливыми, как и его воля. Какое значение имеет тот факт, что подобные воли наделены могуществом, что власть их представляется неизбежной? Природа их совершенно не изменилась. Само по себе большинство представляет собой лишь силу; право же оно имеет, только выступая в качестве разума. Может так случиться, что на это большинство возложена окончательная власть; но окончательная власть не является легитимной только на том основании, что она окончательная; напротив, именно окончательной власти и следует отказать в суверенитете по праву, поскольку он только и может ее узурпировать. Остерегайтесь этого; я не утверждаю, что окончательная власть должна быть заключена в правлении; я только утверждаю, что даже в лице народа такая власть не является ни непогрешимой, ни суверенной. Именно здесь сполна раскрывается убогость человеческого удела. Рожденный, чтобы подчиняться истинному закону, человек ищет его, но постоянно рискует впасть в заблуждение. Если в общественных институтах об этом риске забывают, если какая-либо власть рассматривается как непогрешимый выразитель истинного закона, если какое-либо доказательство моральной легитимности власти оказывается основанным на уверенности, то принцип тирании проникает в правление, а принцип свободы оказывается изгнанным. Право на свободу основывается только на шансе на незаконность власти. Это право не может быть расширено до того, чтобы каждый индивид судил в свою пользу и по своему усмотрению, является ли власть легитимной; ведь тем самым бы возникал вопрос об индивидуальном суверенитете, который представляется более антисоциальным и не менее абсурдным, чем какой бы то ни было другой суверенитет. Но право требует, чтобы обсуждение этого вопроса всегда оставалось открытым, чтобы никакая сила — опирающаяся на большинство или какая-либо иная — не имела преимуществ в области подчинения, которое ей необходимо, чтобы избежать контроля со стороны общества. Человек должен подчиняться власти, легитимность которой только возможна, но ведь он подчиняется только возможностям. Наилучшим правлением является правление, открывающее самые широкие возможности; никакая система не способна дать большего: только такое правление основано на истине, только такое правление уважает и дает гарантии права, которое воспринимает человеческую ситуацию в качестве фундаментального принципа и никогда не теряет ее из виду, как в своих учениях, так и в своих институтах. О ЧИСЛЕННОМ БОЛЬШИНСТВЕ, ИЛИ О ВСЕОБЩЕМ ИЗБИРАТЕЛЬНОМ ПРАВЕ пРИ ПОМОЩИ КАКИХ СРЕДСТВ можно достичь высшей вероятности в легитимности власти? По каким признакам ее можно распознать? В этом весь вопрос. Совершенно очевидно, что если численное большинство открывает наибольшие возможности для легитимности власти, нежели какая-либо иная комбинация, если это и есть признак, дающий наиболее точное решение стоящей перед обществом проблемы, то всеобщее голосование действительно является правом. Но так ли это на самом деле? Действительно ли наилучшая форма легитимности власти заключается в примыкании к численному большинству? Иногда, но не всегда. Не моя вина в том, что я не могу более просто и более точно ответить на этот вопрос. Это вина всех систем, которые стремятся ответить на данный вопрос иначе. Я затрагиваю здесь вопрос огромной значимости, вопрос, ответ на который беспрестанно меняется и смещается. Именно потому, что философы претендовали на единственное и неизменное решение этой проблемы, они все спутали и провозглашали то деспотизм, то анархию. Как Гоббс, так и Руссо, как де Бональд, так и Томас Пейн пытались найти законную власть. Никто не осмеливался при ш и 289 ? ? знать, что желает чего-то иного. Но как одни, так и другие полагали, что вынуждены, дабы быть последовательными, раз и навсегда сделать выбор между всеобщим избирательным правом и полной зависимостью власти. Одни полностью исключали избирательное право, хотя вовсе не стремились к разрушению свободы. Другие утверждали всеобщее избирательное право, хотя были вынуждены на каждом шагу опровергать самих себя. Неверно полагать, будто бы общество стоит перед подобной альтернативой. Неверно полагать, будто бы численное большинство всегда является — либо не является никогда — наилучшим доказательством легитимности власти. Все это по сути своей условно, переменчиво; все зависит от различных состояний, в которых пребывают человек и общество. И между тем существует высший принцип, обусловливающий все эти вариации, ставящий определенные пределы праву на всеобщее голосование и в то же время создающий для него подлинную основу.