ЯЗЫК
При этих условиях можно строить генеалогическое дерево языков, но не надо предполагать, что мы вместе с тем уясняем и генеалогию человечества, ввиду того, что язык низшей организации употребляется одним из высших народов, а высокоорганизованный — одним из низших. Новейшее языкознание не ожидает уже, по-видимому, так много, как в прежнее время, от генеалогического дерева всех языков, от дерева всемирного языка. То, что прежде пробивалось в качестве односложного языка у корня генеалогического дерева, кажется теперь столь бедным и неподвижным не вследствие регресса, а вследствие застоя; с другой стороны, южноафриканские языки, щелкающие звуки которых имеют сходство с чириканьем птиц и другими голосами животных, кажутся не столько остатками животного состояния, сколько «характерным выражением лености и недоразвитости языка». Теперь уже нельзя больше услышать о каком-либо первичном языке; в этой области видят только развитые и регрессивные формы.
Всемирность языка есть простой результат факта, что все части человечества существуют достаточно давно, чтобы развить зачатки своей способности к языку до той ступени, на которой мы придаем им название языков.
Не только немые (alali) Геккеля давно уже пришли в забвение; и все последовавшие за ними, говорившие неразвитыми, детскими языками, не существуют более. Универсальность идет еще далее: она заключается в том, что различия в степени организации нынешних языков весьма незначительны. Языки сходны в этом отношении с некоторыми всемирными искусствами или орудиями, которые у диких народов не хуже, чем у культурных. Вопрос о всемирности языка находится в одинаковом положении с общераспространенностью религиозных понятий, художественных стремлений и простых орудий. В основе языка лежит стремление к общению; поэтому он не есть продукт отдельного человека, а человека общественного и исторического. Для этого общения и посредством его мы приобретаем наши первые познания; оно развивает и обогащает язык и создает его единство, ограничивая произвол диалектических изменений. Мы говорим для того, чтобы нас понимали; мы слушаем и учимся, чтобы понимать, и говорим понятным образом, как другие, а не так, как нам хочется. В этом отношении язык всего понятнее и общее выражает влияние общественной жизни, ограничивающее все индивидуальное.Все языки настоящего времени стары сами по себе или исходят от старых поколений; все они носят следы исторического развития и все уже значительно удалились от первого начала; для их понимания языкознание отказалось уже от теории «вау-вау». Исходя из подвижного рта живого человека и оставаясь близким его душе, исходной точке проявления жизни, язык носит на себе признак жизненности — постоянную изменчивость. Он переживает поколения тех, которые говорили на нем, но живет с ними и испытывает изменения. Под конец и он умирает. Древнеегипетский язык умер еще раньше египетской культуры; древнегреческий язык недолго пережил самостоятельное существование греческого народа; вместе с Римом произошел упадок латинского языка. Три языка, названные здесь, не умерли бездетными: они живут в коптском, новогреческом и в романских производных языках. Реже умирают языки, не оставив потомства, как, например, готский, но и этот последний пережили близко родственные языки, поддерживающие его корень.
Но баскский язык, стоящий одиноко, умирая, не оставит никаких родственных отношений к языкам, живущим одновременно с ним, и тогда угаснет весьма древняя семья языков. Только изменчивость элементов языков скрывает от нас признаки их прежней связи, выражения единства, которое мы находим в мифах и в материальных предметах, но мы решаемся предсказать, что когда-нибудь удастся отметить и распространенные по всему миру составные части языка.Вместе с тем в жизни каждого языка происходит постепенное вымирание и возобновление во многих формах. Слова стареют, выходят из употребления или живут только в устах духовных лиц и поэтов. Доказано, что с 1611 года в английском языке устарели 388 слов. Сюда же присоединяются многочис- леные изменения выговора, правописания и смысла. Старые обороты речи, еще остающиеся в употреблении после того, как смысл их давно уже стал непонятен, часто попадаются в жизни диких народов, бедных мыслями. Так, фиджиец, вызывающий на бой своего противника, восклицает: «Sai tava! Sai tava! Ka yau mai ka yavia a bure!» (Режь, режь! Храм все примет!), но никто не понимает смысла этих слов, которые все признают очень старыми. Каким образом, с другой стороны, вместе с новыми обстоятельствами вводятся, или, лучше сказать, вторгаются, в язык новые слова и обороты, показывает нам век железных дорог и пароходов: языки всех цивилизованных народов обогатились этим путем сотнями новых слов. Асандехи утверждают, что многие слова, бывшие в употреблении у их предков, теперь уже более не употребляются. Юнкер верит вообще в быстрое преобразование африканских языков, а Лепсиус придает мало значения их лексическому составу и даже синтаксическое употребление их считает крайне изменчивым. Изменения в языках, не знающих письменности, естественно значительнее, чем там, где письмо отчасти способствует закреплению языка. Признавая справедливость утверждения лингвистов, что жизнь языка пульсирует не в письменных языках, а в диалектах и что в этих последних таятся загадки новых образований языка, мы можем понять, каким образом и в языках мы должны видеть такие же изменчивые организмы, как в растениях и животных.
Между тем как письменность стремится фиксировать известный язык, более богатое и широкое общение между письменными народами заключает в то же время склонность к распространению области диалекта или языка. Можно сказать, пожалуй, что бесписьменные народы говорят только на диалектах, а языки свойственны лишь народам, имеющим письменность. Но где лежит граница между диалектом и языком? Под языком мы разумеем теперь диалект, фиксированный письменностью и широко распространенный путем сношений. Литературный язык — вообще более искусственная, чем естественная форма речи. Диалекты кажутся нам более бедными, менее определенно установленными и урегулированными и поэтому более подвергающимися изменению, даже произволу, а следовательно, стоящими ниже языков. Но такими они нам кажутся, пока мы их сравниваем с письменными языками. Которое из 500 племен многоязычной Колхиды, где римляне, по словам Плиния, употребляли 130 переводчиков, говорило языком, и какое — диалектом? На этой ступени говорят только диалек- тами, и каждое племя имеет свое наречие; если новогреческому языку приписывают 70 наречий, то языки Колхиды не должны более удивлять нас. Что именно рождает языки и поддерживает диалекты, мы видим из сравнения бирманского языка в густо населенных, имеющих разнообразные сношения странах — Бирме, Пегу и Аракане, с большею ограниченностью языков в близлежащих к ним горных областях верхнего Иравади; Гордон в одном Манипуре нашел 12 диалектов; там часто 30 или 40 семейств говорят своим наречием, непонятным другим семьям. Этим масштабом могут измерять столь частые указания чрезмерно большого числа языков у мелких народов. Разнообразие наречий, на которых говорят бушмены и которыми обозначаются различия групп, разделяемых только цепями холмов или течением рек, Моффат сводит исключительно к культурному состоянию, не имеющему общего центра и общих интересов, одним словом, ничего такого, что могло бы способствовать закреплению языка. Любопытно видеть, насколько язык «бечуанов-бушменов», балалов, живущих, как племя парий, среди бечуанов, является изменчивым, выказывающим различные особенности у каждого племени, между тем как бечуаны, их властители, в общественных совещаниях, и частных беседах, и песнях свой язык (си- чуана) поддерживают и распространяют в полной чистоте.Но следует остерегаться ставить слишком низко разговорный язык, также обладающий охранительной силой, и допускать без всякой критики излишнюю подвижность форм языка. Благодаря Швейнфурту мы знаем, что джуры и белланы, несмотря на разделяющее их пространство, сохранили шиллук- ский язык почти без изменения. Последние всей областью бон- гов отделены от джуров, и первые также отделены от шиллу- ков. Достаточно так же обратить внимание на незначительные различия самых отдаленных наречий банту. Мы можем признать только грубой ошибкой наблюдения, когда Вальдек, как он писал из страны Паленкэ Жомару, в 1833 г. не мог уже пользоваться словарем, который он составил не далее как в 1820 г. Мы достаточно знаем, с какой небрежностью составляются многие подобные словари. Даже в лучших списках слов «диких» языков, составленных англичанами или американцами, вследствие произвольности транскрипции большое число слов для немцев и для французов вовсе непригодно при обращении с туземцами.
Во всяком случае, можно принять за правило, что чем народ крупнее, чем взаимные отношения его теснее, чем тверже выработаны его социальные расчленения, чем больше единства в его обычаях и воззрениях, тем язык его менее изменчив. Речи в общественных собраниях, народные песни, законодательные правила для народа, в несколько меньшей степени, производят то же влияние, как и письменность. Они не дают растекаться языку на бесчисленные ручьи диалектов и сообщают прочность образованиям языка, которые без этих внешних влияний могли бы быть лишь временными.
Эти факты ясно указывают, где мы должны искать истинное и существенное различие уровня развития языков. Прочный рост возвышает ценность как культуры, так и языка. Те языки достигают высшей ступени развития, средства которых доросли до наибольшей выразительности, не впадая вследствие излишества, в неясность, которые дают самые полные, ясные и краткие средства выражения для конкретных и для абстрактных понятий. Отсюда следует, что между развитием языка и культуры должен существовать параллелизм, так как высшая культура употребляет и создает наиболее богатые средства словесного выражения. Независимо от различий в строении языка носители высших культур должны пользоваться языками, заслуживающими названия орудий по преимуществу. Под этими последними мы разумеем не такие орудия, которые всего лучше соответствуют цели, для какой они предназначены: в действительности, простым потребностям австралийцев их языки, при всей своей бедности, соответствуют как нельзя лучше. Мы видим здесь языки как особые организмы со свойственным им развитием, точно также, как в отделе механических орудий мы отводим плугу высшее место сравнительно с мотыгой, хотя эта последняя отвечает простым потребностям настолько же удовлетворительно, насколько первый соответствует более высоким требованиям; мы ставим гибкие и твердорасчлененные, ясные и богатые языки индогерманского семейства выше, чем более бедные идиомы семейства Банту.
Хотя язык народа и служит меркой его культурного уровня, но делать заключения из развития языка о его культуре можно только с большой осторожностью, так как язык есть лишь одно проявление ее из многих и живет своей собственной жизнью. Всего менее следует избирать для такой меры словесное выражение известных понятий. Числа и счет, без сомнения, весьма важны, и от выработки их зависит большая часть умственного, а вместе с тем и культурного развития народа. Но ввиду замеченной неспособности некоторых диких народов пользоваться числами выше 3 или 5 должно обратить внимание на то, что непригодность орудия не позволяет предполагать соответственной неспособности движущей руки. Нам постоянно приходится слышать: в своем языке эти народы не имеют числительных выше 3, и поэтому они не могут считать выше этой цифры. Блеек справедливо заметил по этому поводу, что подобные заключения столь же основательны, как и вывод о неспособности французов считать выше 10 или 20, так как у них существуют числа dix-sept и quatre-vingt. И в немецком языке недостает особого слова для 10 ООО, какое было в греческом, для 100 000 (lak) и 10 миллионов (kror), какие мы находим в индийских языках. Нубийцы, считающие на своем языке только до 20, употребляют для высших числовых понятий арабския слова, но 100 они опять обозначают нубийским словом imil. То же самое относится к обозначениям цвета, бедность которых у многих диких и древних народов неосновательно объясняли соответствующей бедностью ощущений. При этом исходили из недоказанного предположения, будто выражение с точностью отвечает ощущению, то есть в данном случае число обозначений цвета соответствует числу различных цветовых оттенков, воспроизводящихся в сознании. Насколько неверно это предположение, настолько же полезно для понимания истинной сущности языка заключение, что многие дикие народы именно в обозначениях цвета выказывают необычайное богатство выражений. Избыток и скудость одинаково соответствуют незрелому состоянию. Так же, как одно и то же название употребляется для различных цветов, и различные имена прилагаются к одному и тому же цвету. Альфред Кирхгоф писал после испытания нескольких куинслэндских австралийцев: «О готтентотах говорят, будто у них есть 32 выражения для цвета; в таком случае эти куин- слэндские австралийцы превосходят их более, чем вдвое: список их названий цветов содержит 70 нумеров». Способ происхождения этого чрезмерного богатства выясняется тем, что крупные скотоводы между африканскими неграми, гереросы, динки и др., со страстью занимающиеся скотоводством, обладают обширнейшим выбором слов для бурых, серых, белых, пегих и др. мастей своих стад. Герерос нисколько не затрудняется называть цвет луга и неба одним и тем же словом, но он счел бы величайшим доказательством умственной неспособности, если бы кто-нибудь назвал одинаково легкие оттенки бурого цвета различных коров. У самоедов существует И —12 обозначений для различных серых и бурых окрасок северных оленей. В такой же степени развита мореходная терминология малайцев и полинезийцев. Но рядом с тем мы видим большую бедность слов вследствие умственной лени.
Не только дикие народы довольствуются одним словом для различных цветов, вовсе несходных между собой, но и на высших ступенях культуры проявляется то же бесплодие в образовании слов. Крестьянин Средней Германии нередко фиолетовый цвет называет бурым; японец для наименования голубого или зеленого обыкновенно безразлично употребляет одно и то же слово «ао».
Богатство языка обусловливается потребностью. Для самых цивилизованных из нынешних народов Европы можно установить общее правило, что у них среднеобразованные люди пользуются лишь весьма небольшой частью словаря их языков. Английский язык выражает притязание на обладание 100 ООО слов, но английский сельский рабочий употребляет из них не более 300. Там, где народы более высокой цивилизации сталкиваются с менее цивилизованными народами, язык последних легко поддается оскудению, заимствуя у первых множество слов; но это оскудение не служит выражением его культурного уровня, а является лишь историческим фактом в жизни этого языка. Убедительным примером того может слу- жить нубийский язык, сильно проникнутый арабским. Для солнца, луны и звезд у нубийцев есть особые слова, но обозначения времени — год, месяц, день, час — они заимствовали из арабского; вода, море, река у них одинаково называется «es- si», а Нил они называют «Tossi». Для всех туземных домашних и диких животных у них имеются свои слова, а все, что относится к домостроительству и судоходству, они называют арабскими именами: Бог, дух, раб, понятия о родстве, части тела, оружие, полевые плоды и все, относящееся к печению хлеба, носит нубийские названия; напротив, слуга, друг, враг, храм, молиться, верить, читать — имеют арабские наименования. Все металлы они зовут по-арабски, за исключением железа. «Как берберский — язык их богат, как арабский беден».
Насколько именно смешение языков ведет к их обогащению и делает их более целесообразными, мы из всех европейских языков видим всего более на английском языке, заключающем почти одинаковое количество слов германского и романского происхождения. Многие из презираемых чуждых слов оказываются необходимыми. Достаточно вспомнить о новых посадках и прививках, происшедших на почве каждого американского, полинезийского и африканского языка, чтобы понять, насколько это должно было облегчить миссионерам перевод хотя бы простейших библейских рассказов и основных творений христианской литературы. В области каждого миссионера труднее всего был перевод понятия «Бог».
Насколько тяжелая необходимость ведет к одинаковым проявлениям даже у людей, лишенных языка от природы, мы видим в интересном факте, отмеченном Ливингстоном в царстве Казембе, где он нашел глухонемого, объяснявшегося теми же знаками, как и необучавшиеся люди того же рода в Европе. Легко понять, что язык знаков и жестов бывает тем употребительнее, чем беднее и проще настоящий язык, чем менее разнообразны и отвлеченны идеи, которые должны быть выражены. Частым употреблением и этот род языка может дойти до совершенства, о котором мы, имеющие в своем распоряжении тысячи слов, не можем составить себе никакого представления. В простые кивки и телодвижения народы, бедные культурой, вкладывают гораздо более, чем это делаем мы. Вот что об этом говорит Ливингстон: «Когда африканцы кого-нибудь манят, они опускают ладонь вниз, связывая с этим понятие, что они желают положить руку на известное лицо и привлечь его к себе. Если это лицо находится поблизости, зовущий вытягивает правую руку на одной линии с грудью и делает движение, как будто хочет этого другого охватить пальцами и притянуть к себе; если же тот далеко, это движение усиливается тем, что манящий поднимает руку по возможности высоко и затем опускает ее вниз, указывая на землю». Но до настоящей «системы сигналов» язык жестов достиг не у африканцев, обладающих, кроме того, языком барабана (барабанный телеграф распространен от Камеруна через внутреннюю Африку [бакубы] до Новой Гвинеи и оттуда по Южной Америке до хиваросов), но представляет высшую выработку у изобретательных и вместе с тем молчаливых индейцев. Маллери в своем большом сочинении о языке знаков и жестов у индейцев сообщает ряд главных знаков, из сочетания которых образуются самые разнообразные предложения. Сюда относятся огневые и дымовые сигналы и свирельный язык гомеров, которым пастухи переговариваются на больших расстояниях, передают друг другу разные заказы и т.п. Выражение числовых понятий жестами Лихтенштейн изображает в виде убедительного примера, рассказывая, как готтентот, не соглашавшийся со своим хозяином-голландцем относительно продолжительности времени, какое он еще должен был отслужить ему, различие взглядов того и другого выразил судье следующим образом. «Мой баас (господин),— сказал он,— уверяет, что я должен ему служить вот сколько»,— здесь он вытянул левую руку и кисть и показал мизинцем правой руки на середину предплечья,— а я говорю, что я должен ему служить вот сколько», — при этом он дотронулся пальцем только до сочленения кисти. Американские индейцы часто татуируют на руке полный масштаб с различными подразделениями. Это уже приводит нас к зачаткам письменности.
У всех народов мы находим простые средства для закрепления понятий, заключающиеся в образном письме или письме знаками. То и другое свойственно самой ранней юности всех народов. Наши мальчики пользуются образным письмом, когда на двери дома нелюбимого товарища рисуют ослиную голову. Но взрослые, которым недоступна высшая форма письма, могут рисунками, поставленными рядом, выражать нечто, гораздо большее отдельных понятий. Когда эти обозначения приобретают условный характер и становятся путем соглашения понятными многим, они превращаются в образное письмо. Эти знаки могут в силу соглашения служить лишь определенной цели, как, например, знаки владения выражают только факт, что предметы, на которых они начерчены или вырезаны, принадлежат такому-то человеку. Многие знаки, и в том числе имеющие характер орнамента, который они часто принимают и который их уже приближает к искусству, причем их труднее бывает распознать, могли произойти из таких меток или олицетворений понятия, как, например, нога, идущая в известном направлении, или рука, указывающая путь. Но тогда они стоят уже на границе, где сопоставление их ведет к высшей ступени развития.
Все высшие алфавиты произошли из образного письма. Это происхождение можно распознать в американских и египетских гиероглифах; в китайских оно уже сгладилось. Но следы его можно заметить еще повсюду. Даже в клинообразном письме встречаются остатки образного письма, из которого оно произошло. В египетском гиероглифическом письме бык или звезда обозначают соответственный предмет, но уже в древнейших надписях, еще за 3000 лет до P. X., они означали в то же время и определенные звуки. Точно также, в мексиканском образном письме предметные знаки перемешивались со звуковыми. Односложный язык, каков китайский, который обозначает одним и тем же слогом различные слова, пользуется немногим более понятными предметными знаками для обозначения фонетических знаков слогов. Японцы, напротив, для своего многосложного языка, более доступного для фонетического изображения, применили настоящее фонетическое письмо, заимствованное из китайских букв. Еще решительнее сделали то же самое финикияне, когда они отбросили излишние предметные знаки египтян и заимствовали у них только гиероглифы, нужные для изображения звуков. Финикийские названия букв встречаются у греков и перешли во все западные «алфавиты». Так развилось из разнообразных, по- видимому, начал образного письма лишь на одном месте земли одно из главнейших орудий человеческого мышления, буквенный шрифт, самый гибкий, приспособляющийся ко всем языкам, дающий возможность самого сжатого выражения мыслей с помощью телеграфического и стенографического письма. Человечество сделало при этом чрезвычайно важный шаг для своего дальнейшего развития; между тем как письменность закрепила традицию, она закрепила и самую культуру, сущность которой, как самое живое, одушевленное ядро, составляет связь поколений, основанную на традиции.
Еще по теме ЯЗЫК:
- § 1. ФУНКЦИИ ЯЗЫКА В ОБЩЕНИИ ЮРИСТА
- Глава I Имя «Русь» в древнейшей западноевропейской языковой традиции (IX—XII века)
- ЯЗЫК
- § 3. Языковые правила
- ФОРМИРОВАНИЕ ПОНЯТИЯ «ЯЗЫКОВАЯ ИГРА»
- Глава 9 Язык, страна и нация (Э. Бен-Иехуда)
- Г.З. Рахимуллина, Казанский государственный энергетический университет РОЛЬ ЯЗЫКА В ФОРМИРОВАНИИ НАЦИОНАЛЬНОЙ ИДЕНТИЧНОСТИ (НА ПРИМЕРЕ ЦЕНТРАЛЬНОЙ АЗИИ)
- Е.Н. Квилинкова ГАГАУЗСКИЙ ЯЗЫК СКВОЗЬ ПРИЗМУ ДИНАМИКИ ЭТНИЧЕСКОЙ ИДЕНТИЧНОСТИ ГАГАУЗОВ О способах идентификации своего языка различными группами гагаузов
- Языковые права
- ЯЗЫК ДИПЛОМАТИЧЕСКИХ ДОКУМЕНТОВ
- ЯЗЫК РОССИЙСКИХ СМИ КАК ИНДИКАТОР СОЦИАЛЬНЫХ ПЕРЕМЕН Е. Л. Вартанова