Глава 1 О ВТОРАЯ ЕВРАЗИЙСКАЯ ИНТЕРМЕДИЯ: НОВЫЙ ИСХОД К ВОСТОКУ
I Касаясь вклада евразийцев в российскую геополитику, я должен сразу же оговориться: в мои намерения не может входить рассмотрение всего комплекса евразийских воззрений, включая их философию, социально-экономическую доктрину, их правоведческие и государствоведческие взгляды. Евразийцы представляют для моего исследования важность в одном лишь аспекте, зато именно в том, в котором они сами полагали свою исключительную заслугу: эта группа идеологов и ученых заявила претензии на то, что она впервые последовательно провела геополитический взгляд на всю русскую историю. Именно в трудах евразийцев (в том числе авторов, одно время примыкавших к их движению, а затем отдалившихся от него, как П. Бицилли) впервые по-русски прозвучали термины «геополитика» и «геополитический», встречающиеся с 1927 г. многократно в текстах евразийцев и в заглавиях их работ, а кроме того, прямо присутствующие в таком (правда, относительно позднем) документе евразийского движения как «формулировка» 1932 г. С точки зрения предлагаемой мною концепции, евразийство должно рассматриваться как наиболее последовательное идейное выражение той конъюнктуры, что пришлась на 1920-1936 гг., представляя так называемую фазу Е (евразийскую интермедию) во втором геостратегическом цикле России, когда страна, потерявшая значительную часть имперского Запада, не просто отодвинулась от Европы, но оказалась от нее отделена новообразованным поясом т. н. центрально- и восточноевропейских лимитрофов, на которых великие державы Антанты конкурировали за влияние, создавая контрбольшевистские структуры, призванные удержать СССР в глубине континента. Тот факт, что евразийская геополитическая доктрина была порождена конъюнктурой данной фазы, нисколько не противоречит известному обстоятельству: тому, что интересы и воззрения будущих лидеров евразийства (таких как Н.С. Трубецкой, П.Н. Савицкий, Г.В. Вернадский) отчасти сложились еще в 1910-х гг. и тогда же выразились в некоторых их публикациях. Мы уже видели, в частности, на примере работ Семенова-Тян-Шанского - фаза А данного цикла в общем-то была достаточно благоприятна для дополнительной проработки тем, доставшихся по наследству от прерванной японской войной преевразийской эпохи: на повестке дня остались проблемы Сибири как нуждающегося в развитии тыла России в любой большой мировой игре. В этом смысле очень интересно обратить внимание на первые работы Г.В. Вернадского и П.Н. Савицкого 1914-1916 гг. именно с тем, чтобы показать, что интерес к Востоку, заявленный в этих работах, проявляется в формах, существенно отличных от будущего евразийского видения. Так, в статьях Вернадского, посвященных русской восточной экспансии (1914-1915 гг.), видим скептические отзывы о политике Московского царства, перекрывшего европейцам доступ к устьям сибирских рек и тем самым пресекшего проекты трансконтинентального речного пути из Европы в Центральную, Южную и Восточную Азию, бродившие в Европе ХУ1-ХУ11 вв., - на много веков затормозившего развитие сибирской «малой Индии». Кроме того, в этих выкладках Вернадский настойчиво возвращается к проблеме утерянной Русской Америки, т. е. к мотиву русской истории, по сути чуждому евразийским построениям 20-х и 30-х гг. Обвинение в адрес Русско-Американской компании, предпочитавшей поддерживать связи напрямую с Петербургом без увязки своей экспансии с обживанием внутренней Сибири и особенно Приамурья, перекликается с призывами В.П. Семенова-Тян-Шанского, для которого именно Сибирь оказывалась ключом к удержанию тихоокеанских позиций. В фокусе - несостоявшаяся поддержка Россией Америки через Приамурье. Фактически в раздумьях Вернадского (о наступлении в Манчжурии как неудачном замещении реальной функции Приамурья - служить базой для Русской Америки; о том, что утерянный Порт-Артур - рана уже зажившая, а Русская Америка - рана незаживающая) можно видеть предельное смещение фокусировки русской геополитической мысли, описавшей за 60-70 лет гигантскую дугу: с Ближнего Востока через Средний Восток - к утраченной Азии, Манчжурии и Корее, чтобы, наконец, сместиться к крайнему северо-востоку Империи. Во всяком случае, всё это - акцент на приморских зонах вне основного континентального торса России, причем Сибирь по преимуществу видится как неиспользованный в океанической игре тыл. Еще интереснее коснуться двух статей П.Н. Савицкого, опубликованных в 1916 г. Это тем любопытнее, что позднее этот автор перепечатал их в своей книге 1932 г. «Месторазвитие русской промышленности» под евразийскими названиями, пытаясь их интегрировать в ту парадигму, которую он энергично разрабатывает в 1920-х и 30-х. В этих статьях, несомненно, прочерчены темы, которые Савицкий позднее ставил и решал в качестве евразийского геополитика. Однако аранжировка этих тем лишена важнейших лейтмотивов, которые появятся в 1920-х. Эти статьи написаны в ответ на утверждения авторитетного экономиста М.И. Туган-Барановско- го насчет ограниченных возможностей промышленного развития России из-за якобы резко сниженных по сравнению с Англией и Германией запасов каменного угля в России на единицу площади. Савицкий начинает с тезиса о неправомерности отождествлять промышленное развитие России только с развитием ее европейского фланга и потому принимать в расчет лишь запасы угля донецкого. Относительная скудость Восточно-Европейской равнины на запасы этого топлива, а вместе с тем его значительная концентрация за Уралом делают неприменимой к России модель европейских колониальных империй с промышленным развитием исключительно в метрополии. В России приходится говорить об империи в целом, т. е. делая во многом упор на развитие периферии. Симптоматична критика цивилизационной ориентировки, скрывающейся за экономическими выкладками Туган-Барановского (прямая перекличка с «азиатским» завещанием Достоевского). Ведь Азия есть синоним некультурности, а потому путь в Азию есть путь к одичанию? В следующей статье критика Туган-Барановского ведется с немного иных позиций, но в фокусе именно контраст России и европейских империй. Те могут развиваться в сплошные государства-фабрики именно потому, что все оолее живут привозной сельскохозяйственной продукцией из колоний, из политически неоформленных торговых сфер. Для России ее деревня пребывает в ее пределах, именно поэтому лишены смысла сравнения удельных цифр развития промышленности в России и в европейских странах: сравнивать можно только абсолютные цифры развития промышленности России и западных стран. Савицкий прямо выходит на идею автаркического гроссраума, которая в те годы занимает геополитиков германского мира. Задача современности - как сохранить хозяйственную независимость не отдельного индивидуума или семьи, а обширных социальных, государственных образований, будь то национального или многонационального характера? По Савицкому, это задача любого империализма, решающего ее сообразно с подручным географическим материалом, - и Савицкий спокойно ставит в один ряд русский империализм с германским или британским: у них одна задача - обеспечить равновесие продуктообмена в имперских рамках, но Россия принуждена решать ее по-своему. Актуальность этой задачи обусловлена борьбой с Германией, уже овладевшей в войне железо-угольными бассейнами континентальной Европы. Тезис Савицкого в том, что коренная Россия между Волгой, Днепром и украинскими степями, будучи лишена ресурсов, исторически стоит перед выбором направлений расширения. Культурные ориентиры заставляют ее развиваться в сторону центров Европы, но территории, поглощаемые на этом пути, ценные в культурном отношении, бедны ресурсно, тогда как области, обильные ресурсами, - малопритягательны в культурном плане. Савицкий мастерски вскрывает за формально-экономическими рассуждениями «скептиков относительно русского промышленного развития» цивилизационную апорию «действительно рокового территориального несовпадения средоточий русской культуры с центрами природных ресурсов России». И, тем не менее, задача в том, чтобы культуру, созданную в регионах, лишенных богатства земных недр и напряженной силы Солнца, выделить в энергию, нацеленную на освоение окраинно-европейских и азиатских областей: «Новороссии и Керченского полуострова, Кавказа, Урала и Алтая». Существенно, что для Савицкого юг и восток, в отличие от Семенова-Тян-Шан- ского, представляют как бы единую ориентировку, а включение Причерноморья в сферу основных приоритетов вполне отвечало построениям 1916 г. с обозначившимся русским рывком в сторону Ближнего Востока (что побуждает вспомнить не только Семенова- Тян-Шанского, но, скажем, и проекты Струве). Существенно, что Савицкий не отрицает до конца и культурно-ценного европейского направления экспансии, как бы ограничивая его значение, давая ему место. Итак, при всех попытках автора в 30-х интегрировать эти статьи в евразийскую парадигму общим оказывается лишь витавшая в первой трети века над европейской геополитикой тема самодовлеющего гроссраума вокруг великой державы, с указанием на те особенности строительства этого пространства, которые исторически обусловливают неизбежность такого строительства в силу местоположения России. Здесь, собственно, нет нового евразийского момента, который состоит в том, что Россия, как особый мир, именно обретается вне Европы. Как у Вернадского - фокус на морях не предполагает противостояния континента океаническому миру; наоборот, сожаление о том, что потенциал Сибири не был использован для морской стратегии - будь то в качестве базы для русского утверждения в северной части Тихого океана или же в целях связывания речных и морских путей в единые межокеанические магистрали. Но это, в общем, не евразийские конструкции. II Между тем, в предыстории евразийского движения мы обнаруживаем не только труды Вернадского и Савицкого 1913-1916 гг., где обозначается подступ к некоторым будущим темам евразийской доктрины, однако при отсутствии ее главного компонента - идеи самодовлеющего «российского мира». Не менее интригующим моментом оказывается идейный зигзаг, пережитый будущим классиком евразийства Савицким где-то в 1919 г. и документированный его брошюрой «Очерки международных отношений», выпущенной в указанном году в Екатеринодаре. Эта работа показательна как любопытнейший памятник недолгой фазы конца 1910 - начала 1920-х, фазы оборвавшегося большевистского наступления на Европу. Эт>7 фазу открывают венгерская, баварская и словацкая революции лета 1919 г., максимумом ее становится выход Красной Армии к Висле, последними ее событиями - сорвавшиеся революции 1923 г. в Германии и Болгарии. Притом, что речь шла фактически об экспорте большевизма, - тем интереснее преломление этой фазы в работе будущего евразийца Савицкого, в 1919 году участника белогвардейского движения на юге России. Савицкий отталкивается от исторической аналогии между событиями, разделенными столетием: мировой наполеоновской войной начала XIX в. и мировой войной 1914-1918 гг. Тезис - переплетение войны и революции как единый акт пересмотра европейского порядка. Революция, длящаяся в 1919 г. в России и охватившая часть Центральной Европы, позволяет ему утверждать, что мировая война еще не кончилась, и, соответственно, Версальские соглашения должны рассматриваться не как аналог венских решений 1815 г., но исключительно на правах краткосрочных перемирий вроде Тильзитского или Эрфуртского. Дальнейшее развитие связано с отмеченным переломом конъюнктуры: если на первых порах (в моей категории - фаза В) «русская революция ... грозила уничтожить великодержавность России и отдать ее в национальную кабалу Германии», то уже через год, по Савицкому, видны приметы того, что «интернационализм российской Советской власти перерождается и неизбежно должен перерождаться в воинствующий российский империализм ... в международном отношении под советскими знаменами можно чувствовать себя более непринужденно, чем под всякими иными, ибо для большевиков законы не писаны». Тезис Савицкого в том, что трансформация гражданской смуты в гражданскую войну с формированием двух мощных станов, отстаивающих противоположные принципы, предвещает при любом исходе будущее милитаристское возвращение России. Победа большевиков приведет к наступлению на Европу «большевистских русских и спартаковских немецких полчищ, воодушевленных одновременно пафосом “всемирной революции”, национальным ожесточением немцев и разбойничьими аппетитами русских профессионалов». Наоборот, победа Колчака и Деникина «утвердит собой национально-индивидуалистический строй во всей остальной Европе». Разорванная гражданской войной Россия 1919 г. видится как носительница проекта будущего обустройства Европы (фаза С во всей силе). Это видение воспринималось бы как чистая фантазия, если бы мы не имели аналогичных свидетельств из противоположного стана. Здесь нет намека на евразийские воззрения. Русские 1914 г. расцениваются наряду с немцами как два самых крупных народа Европы, отличающихся наибольшим естественным приростом и имеющих право сыграть решающую роль в обустройстве континента. Куда попробует расширяться Германия - на восток или на запад? Этот вопрос будет в 20-х волновать многих, от автора «Майн Кампф» до устроителей конференции в Локарно. По Савицкому, как Россия Колчака-Деникина, так и Россия Ленина-Троцкого должна быть заинтересована в «соглашении расчета» с Германией: эти два народа призваны к строительству новой Европы; немыслимо ни помешать расширению Германии, ни превратить русских в удобрение немецкого поля. Границей российской сферы в Европе должна быть линия Познань - Богемские горы - Триест; всё, что к западу, - будет охвачено западноевропейским таможенным союзом, связывающим с Германией прибрежные страны Западной Европы и их колонии. Гарантиями России должно быть ослабляющее Германию сохранение морской мощи Англии (шаг, фактически обеспечивающий России - восточному центру - превосходство над западным центром, германо-романским), а вместе с тем, укрепление под покровительством России пояса образований на землях «не-немецкой бывшей Австро-Венгрии» и на Балканах. Речь идет о комбинации принципов «океанического равновесия» и «континентальных гарантий» для России (но не для Германии, к которой впритык тянулся бы пояс российских сателлитов). Это - реконструкция Европы с возведением России в статус восточного континентального центра при попадании западного центра, зажатого между Россией и Англией (устраняемой как фактор с материка), в зависимое, ослабленное положение. Таким образом, проект Савицкого при всей схематичности оказывается любопытнейшим памятником недолгой и, в общем, не состоявшейся экспансивной фазы в цикле В. III Проходит всего полтора-два года после этой брошюры - и в сознании лидеров становящегося евразийства происходит перелом, приводящий к становлению новой политической парадигмы. Ее основные постулаты были сформулированы в 1920-1921 гг. в дискуссии Трубецкого и Савицкого - точнее, в статье Савицкого «Европа и Евразия», представляющей рецензию-ответ на брошюру Трубецкого «Европа и человечество». Основные постулаты статьи Трубецкого просты и, по его признанию, сформировались в его сознании в 1910-1911 гг. Между тем, по- р* г* - ООО - казательно уже то, что в окончательном виде он решил предать их печати в 1920 г. - в год решительного броска Красной Армии на запад к Варшаве и германской границе и надлома этого натиска на Висле (которую немного повлиявший на размышления Трубецкого Шпенглер объявил в 1918 г. географической границей романо-германской «высокой культуры»). По Трубецкому, величайшее бедствие современности в том, что в мире под именем «общечеловеческой культуры» утверждается культура романо-германской группы народов. Европейский космополитизм, преподносящий эту культуру в качестве высшего достижения человечества, глубоко эгоистичен и заслуживает имени «общеромано-германского шовинизма». Между тем, нет никаких критериев, по которым можно было бы судить о большем или меньшем совершенстве той или иной культуры - поскольку все эти культуры удовлетворяют потребностям выработавших их народов. Претензии романо-германцев на всемирное превосходство базируются, прежде всего, на военных победах и совершенных средствах передвижения, иначе говоря, опираются на поклонение грубой силе: однако, сколько раз в истории высшие цивилизации были разрушаемы варварами! Рассуждения Трубецкого о глубочайшей разработке многих областей «дикарской культуры», о напряженной умственной жизни «дикарей», несмотря на то, что набивающий их головы обширный материал несопоставим с «материалом», наполняющим сознание европейца, - живо напоминают будущие постулаты К. Леви-Стросса и всего европейского структурализма, переходящего к концу XX в. в постмодерн. Вывод Трубецкого тот, что «момент оценки должен быть раз навсегда изгнан из этнологии и истории культуры, как и вообще из всех эволюционных наук, ибо оценка всегда основана на эгоцентризме. Нет высших и низших. Есть только похожие и непохожие» [Трубецкой 1995, 81]. Когда не-романо-германские народы стремятся усвоить «общечеловеческую» культуру Запада, они неизбежно вынуждены оценивать самих себя, новую традиционную культуру с точки зрения романо-германцев, что приводит к раздвоению культурного сознания, осложняет и запутывает культурную работу7 «европеизированных» народов, обрекает их на цивилизационную зависимость, на вечное превалирование культурного импорта над культурным экспортом. Следствием импорта культуры становятся разрушение национального единства европеизированных народов, распространяющийся среди них взгляд на самих себя как народы «отсталые», что облегчает романо-германцам превращение «отсталых» народов в объекты своей экономической и политической эксплуатации. Этот расклад не изменится при переходе Европы к социализму, более того, он будет еще усугублен экспортом социализма из Европы во все концы мира: «Во всех европеизированных государствах при социалистическом строе на первых ролях, в качестве инструкторов и, отчасти, правителей, будут сидеть представители чистых романогерманских народов или народов, полнее приобщившихся к романо-германской культуре. ... Прочие “отсталые народы” постепенно попадут в положение их рабов». Бороться надо не против «милитаризма и капитализма», а против «ненасытной алчности, заложенной в самой природе международных хищников - романо-герман- цев» и против «эгоцентризма, проникающего всю их пресловутую “цивилизацию”» [Трубецкой 1995, юо]. Задача этой борьбы в том, чтобы произвести переворот в сознании интеллигенции европеизирующихся неромано-германских народов, очистить это сознание от влияния эгоцентризма, заставить эти народы понять, что нет «высших и низших», есть только «разные». «Не надо отвлекаться в сторону... такими частными решениями, как панславизм и всякие другие “пан-измы”. Эти частности только затемняют суть дела. Надо всегда и твердо помнить, что противопоставление славян германцам или туранцев арийцам не дают истинного решения проблемы, и что истинное противопоставление есть только одно: романно-гер- манцы - и все другие народы мира, Европа и Человечество». Фактически Трубецкой конструирует модель мира с центром и периферией, где оптимальным выходом для народов периферии является сплоченное культурное противостояние наступающему центру. Для самого Трубецкого эти выкладки были связаны с вполне прагматическим вопросом: справится ли российская интеллигенция с задачей культурного переворота, эмансипирующего ее от влияния Европы. «Самое худшее, что может произойти, это - преждевременное восстание низов романо-германского мира, связанное с перемещением мировой оси в Берлин, вообще на Запад; после этого переворот в сознании, скорее всего не произойдет, а если и произойдет, то будет уже поздно. Но, возможно, конечно, что романогерманские низы ничего не предпримут, и тогда Россия, предоставленная на долгое время самой себе и азиатской ориентации, либо принудит своих вождей произвести переворот, либо стихийно заменит их другими, к этому перевороту более способными. Что будет - сказать трудно: боюсь, что самое худшее» (письмо Р.О. Якобсону от 7 марта 1921 г.) Итак, именно в начале 20-х, возможно, сложившиеся уже давно воззрения Трубецкого обретают геостратегическую подоплеку: цивилизационный выбор России определяется как развилка между двумя геополитическими сценариями. Либо свершится самое худшее - большевики вносят свой проект в Европу и поднимают на борьбу за него «низы» романо-германского мира (т. е. фаза С доходит до логического конца). После победы революции на Западе центр «социалистического содружества народов переходит в Европу», а Россия добровольно выступает экономическим резервуаром «другой Европы» - т. е. идет на самоколонизацию. Либо этот сценарий срывается, и отброшенная на восток Россия оказывается передоверена самой себе и азиатской ориентации. Как и некогда у Тютчева, проблема самопознания решается в борьбе с Европой, но в борьбе не за переустройство Европы (таковая борьба самосознание лишь затемняет и осложняет), а за дистанцирование от Запада. С поразительной силой эти интенции в своей рецензии подхватил и выпятил Савицкий, резко очищающий аргументацию Трубецкого от «общечеловеческой» шелухи. Савицкий требует ясно различать два типа культурных ценностей: одни определяют цели и «самоцели» народной жизни - такие ценности действительно равноправны и несоизмеримы; другие относятся к средствам для достижения целей - и эти ценности вполне соизмеримы, когда, например, речь заходит о научном познании или о военной технике. Пренебрежение идеологией романо-германского мира недопустимо распространять на его технику; нельзя недооценивать «значения силы как движущего фактора культурно-национального бытия» [Савицкий 1997,146]. Сила - в том числе сила техническая и военная - один из важнейших параметров, определяющих сравнительное достоинство сталкивающихся цивилизаций. Чтобы отстоять себя, народ должен обладать большей силой либо в степени культурной влиятельности, либо - в военном плане. Народ, не способный ни защитить себя ми- литарно, ни противостоять чужому культурному влиянию, - не может претендовать на особые достоинства своей идеологии. Именно по признаку силы в двух ее пониманиях народы неравны и должны быть представлены в виде лестницы. Чтобы бороться с кошмаром европеизации, народ должен быть не просто частью Человечества, но обладать культурой, которая позволила бы противостоять Запа ду как «идейно и ценностно», так и физически-милитарно [там же, 149]. В этом смысле масса народов, «не говоря уже об австралийцах и папуасах, но даже негры, малайцы - имеют весьма небольшие шансы успешно сопротивляться романо-германской агрессии». «Для этих народов существует только одна возможность: смена романогерманского ига каким-либо иным». Все рассуждения Трубецкого имеют смысл постольку, поскольку относятся к народам, способным представить реальный противовес Европе - культурный, политический, силовой. И в первую очередь это относится к России. Вместо соотношения Европы и Человечества говорить следует прямо о соотношении потенциала Европы и России (так вслед за Данилевским формулируется идея России не как носительницы некоего европейского проекта, но как цивилизации-противовеса). Встает вопрос: «поскольку Россия в своем противопоставлении “Европе” вовлекает в свой лагерь целый ряд иных нероссийских народов, не означает ли для этих народов такое вовлечение простую смену ига “романо-германской” культуры игом культуры российской?» [там же, 157.] Ответ: народы не равны по своим культурным потенциям: жизнь жестока, и на слабейших народах может тяготеть российское иго, однохарактерное игу романо-германскому. Но в случае с народами, «не лишенными культурных потенций», примыкающих к российскому центру, речь должна идти о «братании» и создании единого культурного содружества. Особенно жестко Савицкий критикует утопические построения Трубецкого насчет противостояния «романо-германской алчности» через плюралистическое миропонимание и отказ не романогерманской интеллигенции от «эгоцентризма». «Люди именно потому и приемлют ту или иную идеологию для удовлетворения своих духовных потребностей, что видят в ней “нечто... высшее и совершенное”» [там же, 158-159]. Признать чужую идеологию как равноценную своей - значит обесценить свою. Как немыслимо освободить от ига Запада всё человечество (освобождены могут быть лишь те, кто способен к военной и культурной борьбе за самоутверждение), так же нельзя освобождаться от «романо-германского гнета», отрекаясь от «эгоцентризма»: отрекшийся от «эгоцентризма» народ открыт для всех и всяческих влияний. Культура самоутверждения начинается через возвращение народа к эгоцентризму, к готовности бороться за свою идеологию против всех чужестранцев. Не через плюрализм, а лишь через жесткий эгоцентризм Россия утвердится в качестве противостоящей Западу цивилизации-противовеса. Более того, чтобы утвердиться в таком противостоянии, следует освободиться от терминологических иллюзий, связанных с существованием Европейской России. Следует реструктурировать терминологию так, чтобы она создавала картину целостного мира, способного противостоять Европе. Так возникает формула «России- Евразии» (Большевизм не как проект переустройства Европы, а как конструирование противостоящего Европе центра.) В решении своей задачи Россия обязана быть последовательно эгоцентрична. Нет ничего невозможного в том, что противостояние Европы и России «вовлечет в свое лоно также и некоторые народы “Азии”» [там же, 157]. Но «следует оговориться, что расширение этих рамок на такие народы, как индусы или китайцы, отнюдь не означает расширения их до пределов всего “Человечества”. Ибо индусы или китайцы в смысле потенций культурно-исторического противопоставления отнюдь не однохарактерны, например, неграм, австралийцам или папуасам...» [там же.] Речь идет не об освобождении культур, а о самоутверждении цивилизаций древних традиций, имеющих большой опыт государственно-имперского строительства и способных стать основой милитарной мощи53*. IV В ходе дискуссии начала 1921 г. Савицкого с Трубецким первым было введено понятие «Евразии». Цель заявления была проста: утверждая противостояние Европы и России, элиминировать сам термин «Европейская Россия», как бы входящий в оба противопоставляемых термина. Фактически та же задача, что и у Семено- ва-Тян-Шанского, но первый, стремясь снять противопоставление 53 Г. Федотов писал, что «в Сталине... ненависть к Европе лишь созрела до дьявольского замысла: разжечь мировую войну, чтобы на пепелище Европы, среди пустынь былой христианской цивилизации, построить могущество русского красного царства» [Федотов 1991, т. 2, 230]. Несомненно, однако, что этот «дьявольский замысел» находит четкую аналогию в построениях Тютчева (у которого Великая Резня народов предшествует возникновению «другой Европы» - России будущего), Достоевского, Леонтьева. В том же ряду оказываются евразийцы, рассматривающие войну цивилизаций Азии против «романо-германского хищничества» как событие, подготавливающее становление «православной Евразии». Приписываемый Федотовым Сталину план разрушения «христианской цивилизации» восходит к проектам русских мыслителей, видящих в Западной Европе прежде всего «цивилизацию еретическую». Европейской и Азиатской России, вводит «Русскую Евразию» как соединительный член, используя выражение «евразийские степи» для порождения существительного. Савицкий же пытается отменить понятия «Европейской» и «Азиатской» России, объединив обе термином «Евразия»; впрочем, отсылка к «евразийским степям» в смысловой структуре этого термина сохраняет важное значение, как мы увидим ниже в связи с двусмысленностью роли «Дальнего Востока» в евразийской модели России. Разрабатывая свою доктрину, евразийцы ввели понятие «геополитики»: с конца 1920-х появляются в их трудах такие заглавия, как «Геополитические заметки по русской истории» [Савицкий 1927], «Географические и геополитические основы евразийства» [Савицкий 1933]) «Из области русской геополитики» («младший» евразиец К.А. Чхеидзе [Чхеидзе 1931]). Попутчик, а затем оппонент евразийства П. Бицилли противопоставляет «вероисповедные» и «геополитические» мотивы евразийства [Бицилли 1993,285,286] и ставит в особую заслугу Г.В. Вернадскому подход к истории России с «геополитической» точки зрения («изучение истории России как геополитической величины»). Один из участников этого движения Н. Алексеев прямо указывает, что евразийцы являются основателями в русской науке геополитического подхода к русской истории, - что, впрочем, не мешало евразийцам указывать на таких предшественников, как Данилевский, Менделеев, Мечников, Ламанский. Разрабатывая свою геополитику, евразийцы, может быть, невольно оказались на стыке двух геополитических подходов, разрабатывавшихся в Европе первой четверти XX в. С одной стороны, проблема России как автономного (или «автаркического» мира), мыслимого в виде гигантского континентального пространства, свела их не только с немецкой антропогеографией Ратцеля, но и с геополитикой школы Хаусхофера, активно разрабатывающей доктрину т. н. «Пан-идей». Не случайно в 1927 г. Чхеидзе печатает одобрительно принятую Савицким статью о «государствах-материках», усматривая в Лиге Наций прообраз оформления будущего государства-материка Европы. Разрабатывая контуры возможных государств-материков «Пан-Азии», «Пан-Ислама», «Евразии» и «Европы», а также области их грядущих столкновений и битв, Чхеидзе не только идет вместе со школой Хаусхофера и уже предвосхищает его книгу 1931 г. о «Пан-Идеях», но и в некоторой степени оказывается предшественником доктрины «столкновения цивилизаций» С. Хантингтона (схемы столкновения Европы и Пан-Ислама в Средней Азии и на Кавказе, Евразии и Пан-Азии в Манчжурии, Западном Китае, Тибете, Евразии и Европы в Прибалтике, Евразии, Европы и Пан-Ислама на Балканах). Савицкий не только принял эту доктрину, но в 1932 г. предложил свою схему становления государственных типов: государства-города, государства-территории, нации и государства-материки, - вводя точные количественные параметры для каждого из этих типов. Однако ключевое место в геополитике евразийцев обрело понятие «месторазвития», понимаемое как «географический индивидуум» - комплексная целостность, предстающая в разных планах как «одновременно географический, этнический, хозяйственный, исторический и т. д. и т. п. “ландшафт”» [Савицкий 1927], как естественные, природные условия месторождения государства [Чхеидзе 1931]. Чхеидзе прямо утверждал, что «геополитик говорит не о территории, но о месторазвитии» [там же, 112]. Разрабатывая теорию соединения меньших месторазвитий - «географических индивидов» - во всё большие, вплоть до планеты как высшего «месторазвития» человечества, устанавливая возможность вхождения разных областей как условий становления цивилизаций в различные эпохи в разные месторазвития, евразийцы вышли на уровень философии геополитики. Сами они склонны были осмыслять свои построения в свете православных представлений об иерархии всё укрупняющихся соборных «личностей»54*. С другой стороны, доктрина иерархии и переселения «месторазвитий» пересекалась с учением К. Риттера о географических «Ganzheiten». Но при этом толкование «месторазвитий» как индивидуумов, складывающихся в более крупные индивидуумы, предвосхищает концепцию, развитую после второй мировой войны Готтманом (хорошо знакомым с трудами Савицкого) об иерархиях «иконографий» локальных систем смыслов и социальных условностей, складывающихся в образования всё более высокого ранга. Таким образом, в 1920-30-х гг. евразийцы органически включаются в становление геополитической парадигматики XX в., входя в контакт со множеством современных им научных и духовных движений. В частности, настойчиво проводимое ими противопоставление генетических связей языков и культур - и тех 54 Любопытно соприкосновение с оригинальным учением Н. Лосского об иерархии душ-монад, причем как христианский еретик Лосский развивал идею переселения и восхождений душ, при этом не исключая возможности возвышения человеческой души до статуса души соборного индивида. схождений, которые формулируются через принадлежность к тому или иному месторазвитию (отличение русских от славян Европы, кочевников-скифов от оседлых азиатских иранцев), перекликается с «новым учением о языке» Н.Я. Марра, цитируемого евразийцами, настойчиво выпячивающего принцип автохтонного развития в ущерб генетическим связям и заимствованиям. Несомненно, достаточно общим местом для всей геополитики XX в. было разрабатываемое евразийцами противопоставление «Евразии» как континентального мира океану, и в этой связи выдвинутое Савицким различение «морского хозяйства», осуществляющего торговлю в масштабах земного шара с учетом торговой конъюнктуры, и хозяйства континентального, вынужденного мобилизовать принцип «связывания соседств», чтобы тем самым несколько нейтрализовать потери от доставки своих товаров на мировой океанический рынок и привоза их с этого рынка. В конечном счете, доктрина «континента-океана» служит совокупности месторазвитий, обеспечивающих полный цикл взаимного обмена. Когда на последующем этапе (в 1931 г.) Савицкий под впечатлением советских успехов в освоении Арктики решает дополнить принцип «континента- океана» принципом «единства побережий» (строительство каналов между Белым, Балтийским и Черным морями, развитие Северного морского пути ради соединения «западно-ледовито-морского» и дальневосточного участков русского побережья) и утверждает этот принцип как основу океанической активности русских, он выходит на ту же тему выработки океанической мощи континентальным государством, которая от Ратцеля до Хаусхофера проходит навязчивым мотивом через германскую геополитику. Вообще, можно отметить, что тема «обездоленности» России-Ев- разии в смысле ее ограниченного выхода к морям и четвертован- ности ее побережий с проистекающими отсюда задачами (с одной стороны, компенсаторного изощренного «связывания соседств», а с другой - максимальной эксплуатации арктических доступов к океану и увязки этих выходов в связную замкнутую структуру) играет роль такой же движущей «фундаментальной недостачи» в построениях Савицкого, как «нехватка жизненного пространства» в германской геополитике. На экспансионистских выходах доктрины Савицкого я остановлюсь ниже. Пока что подчеркну одно - проблема внутренних структурных связей оказывается гораздо более выношенной, чем проблема экспансии. Задачи экспансии отодвигаются перед задачами организации пространства, которое рассматривается, как «Россия-Евразия»; экспансия рассматривается либо как дополнение к развитию внутреннего пространства, либо как отдаленная перспектива, немыслимая без такого развития. Отсюда, прежде всего, мотив потенциального самодовления пространства «России- Евразии» - мотив, который утверждается через акцентирование ее уравновешенного самозамкнутого географического паттерна. Основные постулаты этой модели хорошо известны. Это - показатели рельефа (Европа и платформа Азии отличаются богатством рельефа, Россия - пространствами, однообразными в плане рельефа, но компенсирующими эту структурную упрощенность редким разнообразием и сложностью почвенного состава). Это - температурные показатели: разность температурных перепадов и в то же время отделенность от Европы т. н. изотермой января, иначе говоря, замерзанием вод зимою. В этой связи выпячивается роль балтийско- черноморского междуморья, отделяющего Россию от Европы, тогда как на юге подобными буферами служат горы. Это - особенность растительного покрова: при этом Савицкий делает упор на флагоподобную протяженность евразийских зон в широтном направлении с запада на восток. Интеллектуальный путь Савицкого (в меньшей мере Трубецкого) с наибольшей отчетливостью обнаруживает влияние хронополитической конъюнктуры, определяющейся развертыванием геостратегического цикла России на движение русской геополитической мысли. Мы уже видели, насколько преевразийский текст участника белого движения Савицкого «Очерки международного движения» (1919) объективно выразил ту самую геополитическую конъюнктуру, которая в следующем, 1920 году толкнула красные армии через Галицию и Польшу к Варшаве и немецкой границе. Первые же статьи сборника «Исход к Востоку», в частности «Континент-океан», обнаруживают перелом конъюнктуры: в центр выдвигается пафос собирания внутриматерикового пространства, мотивируемый «обездоленностью» России. Вместе с тем, прочерчивается новое направление экспансии: в первую очередь это Восточный Туркестан (Синьцзян), отчасти и северо-восток Ирана - области, отдаленные от моря более чем на 8оо км и тем самым предназначенные к тому, чтобы естественно дополнить «русский мир». Существенно, что в эти первоначальные годы новой «евразийской интермедии» лосой тундры арктические пустыни, и с другой стороны - лежащие за зоной южных так или иначе обжитых растительностью пустынь абсолютные пустыни вроде Гоби и некоторых участков Тибета. Таким образом, утверждается мысль о том, что движение русских к перифериям их мира, выразившееся в освоении Арктики, должно получить закономерное подкрепление в их движении к крайнему пределу пустынь - к границам Индии. Таким образом, «индийская» тема, поднятая в преевразийский период, возвращается к евразийцам. Тезис о центробежном характере русской географической экспансии приводит их к балансированию на самой грани российского мира - т. е., по сути, к прощупыванию окраины соседних платформ. Абсолютно сходным образом обосновываемый в «Месторазвитии русской промышленности» тезис насчет «обездоленности» России и необходимости сдвига ее центра тяжести в сторону монгольского ядра оборачивается пропагандой неизбежности «трагического» столкновения с Японией. Итак, налицо балансирование между отказом от экспансии на основные платформы Азии, которые можно завоевывать, но нельзя удержать, и тезисами «упора на Азию» вместе с географической рационализацией сдвига российских интересов не только за пределы основной платформы России, но также и за грани основной Евразии (зоны трех равнин), на крайние периферии, соседствующие с зонами «приморских империй». Очевидно, что при .этой стратегии области, ведущие к Европе, отодвигаются на второй план, однако на первом оказываются земли, открывающие прямой доступ к окраинам иных «платформ теплых морей». Наконец, исключительный интерес представляет последняя предвоенная работа Савицкого «За творческое понимание природы русского мира», написанная в конце 1938 - начале 1939 г., но явно доработанная в конце 1939 г., поскольку речь в ней идет о «бывшей советско-польской границе». Напечатанная в занятой Праге в трудах НКО в дореволюционной орфографии, она параллельно перепечатывается особым оттиском в новой орфографии, более доступной для советского читателя. Ценность этой работы в том, что в ней намечается модификация евразийской доктрины с явной попыткой приспособить ее к назревающей конъюнктуре нового возвращения России-СССР в дела Европы, однако возвращения, мыслимого как сугубо умеренное. Чтобы осознать процедуру, применяемую здесь Савицким, следует обратить внимание на изменения в очертаниях русского мира с трудом 1927 г. В последней работе, как мы помним, отбрасываются планы выдвижения России на черту Познань - Богемские горы - Триест, но остаются планы, связанные с Черноморскими проливами, хотя в очень урезанном виде («следует добиваться реальной гарантии, что флот противника не будет пропущен через проливы и не придет громить берега Черноморья», - задача, решенная Сталиным в рамках конвенции Монтрё). Зато в положительных терминах формулируется задача «приобретения выхода на Персидский залив». Однако, обе задачи размечаются как задачи «принципиально второстепенные». В 1926 г. он присоединяется (а во многом принимает участие в ее выработке) к «формулировке 1926 г.», где открыто объявляется, что «теперь о завоевании Европы никто не думает». Вместе с тем, с пониманием отмечается намерение большевиков «двинуть коммунизм на Европу через азиатские страны», мотивированное тем, что «отношения Азии к Европе отличаются от отношений Азии к Евразии» (ср. размышления Витте в записке Александру III по поводу7 проекта Бадмаева). В той же «формулировке» отмечается, что, мечтая о «русификации Европы», большевики «ошибаются и выходят за пределы жизненных русских задач, как в свое время за эти пределы выходили Александр I и Николай I»: таким образом, большевистское наступление на Европу ради экспорта революции в конце 20-х прямо сопоставляется с деятельностью царей - устроителей Священного Союза и отвергается с той же аргументацией («выход за пределы жизненных русских задач»), с какой русская гегемония отвергалась идеологами «протоевразийской» фазы (Данилевский, Достоевский). Между тем, Константинополь остается на особом месте: в 1927 г. в примечании к статье Чхеидзе о государствах-материках Савицкий не отказывается от мысли, что Турция некогда будет интегрирована в состав России-Евразии. Вместе с тем, он продолжает на нее смотреть, даже в случае ее притягивания к России- Евразии, как на периферию русского мира. В 1932 г. он публикует работы о «периодичности русских географических открытий» и о «месторазвитии русской промышленности», где с ортодоксально-евразийских позиций очерчиваются направления русского геополитического строительства. В первой из этих работ обосновывается тезис о постепенном смещении русской экспансии к границам русского мира, задаваемым, прежде всего, симметричностью географических зон относительно лесостепной оси. В таком раскладе перифериями оказываются лежащие за по- четырехзонный центр России (Западная Сибирь) с поясами тундры, леса, степей и пустынь дополнялся трехчленными флангами - тундра, лес, пустыня - на востоке и тундра, лес, степь - на западе. Западный фланг простирался где-то до полосы Львова, затем констатировалось начало европейской, лесной зоны. Тундры Скандинавии не принимались в расчет как связанные с вертикальным районированием. Исходя из этой точки зрения, Савицкий в 1934 г. расценивал лесной Дальний Восток как лежащий собственно за гранью Евразии. В 1939-1940 гг. схема перерабатывается. Дальний Восток объявляется не лесным, а двухкомпонентным - леса и тундры - естественным продолжением трехкомпонентной Восточной Сибири, с особым указанием на то, что здесь выклинивается зона хвойных лесов, а лиственные леса подступают прямо к северу. Аналогичная структура усматривается и на западе. Теперь скандинавские тундры вводятся в расклад, пояс от Средних Карпат до Северного Ледовитого океана объявляется двухчленным, т. е. естественно входящим в поле зоны «России-Евразии». При этом в «Евразию» записывается вся область Карпатской Украины (а с продолжением меридиана на север - и Финляндии). Таким образом, область русского мира простиралась, по сути, через Карпаты в Центральную Европу и захватывала значительную область Скандинавии (работа явно заканчивалась во время советско-финской войны). Таким образом, в начале 1940-х Савицкий фактически идет нога в ногу с руководителями советской внешней политики, которые осенью 1940 г* заявят Гитлеру претензии на особое влияние СССР в Юго-Восточной Европе. Можно предвидеть, как могла бы далее развертываться модель Савицкого, когда с введением в расклад румынских и венгерских степей значительная часть центральной Европы оказалась бы естественной частью русского мира, чуть ли не до заветной черты Данциг-Триест (впрочем, предложил же Савицкий евразийскую интерпретацию вступления Александра I в Париж, сопоставив этот акт с движением кочевников эпохи Великого переселения народов). Таким образом, разработка Савицким в начале 1940-х годов своей концепции демонстрирует механизм перестройки геополитической мысли на переходе между фазами. Если на переходах от экспансии к сжатию и далее, к евразийской фазе, как мы видели, стандартным приемом оказывается мотив «отсрочки», отодвижения экспансии, то сдвиг от евразийских фаз к вхождению в европейскую игру требовал иного обоснования. Один из таких приемов мы видели у Семенова-Тян-Шанского, когда в связи с двойным движением геологических массивов на Русской равнине вариант броска на Ближний Восток предлагался как альтернатива движению к Тихому океану, компенсирующая русских в случае неудачи восточного движения (намек на русско-японскую войну). Вариант Савицкого - это попытка, учтя дополнительные признаки в строении русского мира, реорганизовать его образ так, что в его поле попадала некоторая часть Европы. Таким образом, на хронологических флангах деятельности Савицкого-евразийца обнаруживаются тексты, порожденные конъюнктурой других фаз российского геостратегического цикла. Вместе с тем, для нас евразийство существенно не только как выражение конъюнктуры. Двузначность России-Евразии выразила фазовый сдвиг в русской цивилизационной истории (явившись последней попыткой обоснования геополитической программы с опорой на конфессиональный миф), куда вторгается идея /дуализма «религии и политики», а вместе с тем, как правильно отметил Федотов, под угрозой оказывается сама идентичность России. У Трубецкого заявлен выбор между распадом России и перестройкой ее самосознания, причем формально подобная кризисность проявляется смещением центра тяжести российского мира не просто на его окраины, но часто и за их пределы, причем на окраины, не отмеченные сакральной традицией. Фактически евразийцы балансировали между сакральной традицией средоточия мира, утверждающей самодовлеющее достоинство земель доуральского русского ядра, и секулярным дискурсом, утверждающим центростремительный сдвиг за пределы этого ядра, в нерусские географические зоны, с демонстративным выдвижением роли народов - обитателей этих зон, независимо от их язычества (компромисс с «потенциальным православием» не решал проблемы - сдвиг из «средоточия мира, становящегося Церковью, в зоны чистой потенциальности»). Кризис явный. Интересно приглядеться к тому, как та же самая конъюнктура сказалась в работах «контревразийца» Г.П. Федотова. На протяжении 20-х и 30-х настойчиво противостоя энтропийно-центростремительным тенденциям евразийства, он, тем не менее, оперирует многими его постулатами. Он пишет о Востоке, готовом перейти от освободительных революций к завоевательной экспансии, о насыщенности России восточными влияниями (сперва через Византию, а затем через «вторичную ориентализацию» Московского царства), о праве России «смотреть с сочувствием на освободительное движение великих древних народов», «без вреда для себя черпать в сокровищнице их культуры». Продвижение советской экспансии к Британской Индии отзывается у него словами насчет «древней славянской мечты об Индии - мечты русских былин и сказок», призванной «осуществиться не в виде новой, третьей по счету Индийской империи, а в виде новой индийской Церкви, в которой воскреснет почти угасшее христианство ап. Фомы». Приветствуя предвидимое сплочение Европы в единую федеративно оформленную Империю, он исключает из этой тенденции Россию, указывая на то, что «для России было бы опасно вторичное включение в “политический концерт” Европы в момент его зловещей какофонии и политического пробуждения Азии», на необходимость для нее «выдержать нейтралитет в борьбе Европы с миром цветных рас» (разумеется, чтобы потом «вступить в членство подлинно мирового союза народов»), на неизжитые ею возможности хозяйственной автаркии, на ее великую задачу «опытного построения политического общежития народов», при успешном решении которой опыт России «может быть перенесен на мировое поле». В 1940 г. перед фактом пакта Молотова-Риббентропа, раздела Польши и наступления СССР в Финляндии Федотов объявляет, что европейская федерация без России немыслима. «Балтийские, польские, даже балканские (так! - В. Ц.) интересы России принадлежат не к искусственным “империалистическим” наростам на ее политике, а к органическим темам ее истории. Загнать в Азию Россию еще никому не удавалось ... При всей гибельности разбойных приемов Сталина, самое направление его интересов доказывает, что об изоляции России не может быть и речи. Она остается, как была, неразрывно связанной со всем комплексом восточноевропейских политических сил» [Федотов 1991, т. 2, 229]. Отсюда вывод о том, что европейская федерация должна оформляться как федерация мировая с участием России как партнера Англии - в Восточной Европе и в Азии (с указанием на старую Антанту и фактическим возвращением к идеям эпохи Первой мировой войны). С 1943 г., когда очевидными становятся военный перелом и наступление России-СССР, Федотов начинает обсуждать идею РаФв аПапПсае. В 1943 г. «Франция, Германия, Россия превращаются в идолы прошлого, условная краса которых способна соблазнять риторов, не поэтов». В знаменитой статье «Судьба империй» он сам обозначает предпосылки этого поворота. Дело не только в том, что строительство государств в соответствии с национальным сознанием становится лицемерием; по стопам Леонтьева Федотов твердит, что «культура - или бескультурность - современных наций становится всё более космополитической, безнадежно однообразной. Национальные традиции служат больше для декоративной рекламы внутренне пустой технической цивилизации». Не менее важно другое: «Сейчас история предлагает народам мира два варианта Империи... Эти два варианта соответствуют двум возможным победителям, на долю которых выпадает организовать мир». Существенно, что Россия-СССР в отличие от 1931 г. и от 1940 г. выступает носителем одного из двух конкурирующих проектов всемирного обустройства. Для Федотова этот проект неприемлем, и потому он решительно за атлантический вариант. Он пишет: Россия - обреченная империя, независимо от того, проиграет ли она мировую войну или сама избавится от большевизма. В любом случае восстания народов неизбежны, а при попытке Великороссии удержать над ними господство единая мировая власть - единственный шанс спасения существующего мира - обязана будет «прекратить всякое насилие одних народов над другими. Ликвидация последней частной Империи станет вопросом международного права и справедливости». Если этого не произойдет, «то погибнет не одна Россия, а всё культурное человечество». Интересно, что при всем при том Федотов признаёт, что «западная цивилизация тяжко больна». Даже если Империя будет возведена, «остается возможность социальных потрясений, моральных кризисов, духовных бурь. В конце концов, вопрос о спасении нашей культуры (показательно это «наша культура». - В.Ц.) есть вопрос духа». Но создание Империи даст миру, построенному Западом, еще одну отсрочку. Рано или поздно потребует своего возрождающийся Восток. Но это «проблема наших (опять «наших»! - В.Ц.) детей и внуков». Сейчас главное - ликвидировать Россию-СССР с ее мировым проектом. Так конъюнктура, определяемая сменяющимися фазами российского стратегического цикла (он же цикл системы Европа-Россия), преломлялась в сознании идеологов с разной предрасположенностью. V Функциональные смысловые устремления и внутренние напряжения раннего евразийства раскрываются через смысловую структуру введенного ими ключевого термина «Россия-Евразия». В первых же евразийских публикациях нам бросается в глаза разнобой мотивировок вводимого термина. С одной стороны, уже современники, например Г.В. Флоровский, отмечали постоянное колебание между толкованиями «Евразии» в смысле «ни Европы, ни Азии», «отдельного мира» и ее же подачей в смысле «и Европы, и Азии», «помеси или синтеза двух». Уже предисловие к первому сборнику евразийцев «Исход к Востоку» объявило: «Русские люди и люди народов “Российского мира” не суть ни европейцы, ни азиаты». И одновременно в программной статье Савицкого было объявлено, что «Россия есть не только “Запад”, но и “Восток”, не только “Европа”, но и “Азия”, и даже вовсе не Европа, но “Евразия”». В евразийских изданиях находим то утверждение, что русская культура «соединяет элементы» Европы и Азии, сводит их к некоторому единству, то рассуждения о русских как «плохих азиатах» в глазах «настоящих азиатов» и «плохих европейцев» в глазах Европы. Не случайно в статье некоего антрополога, подписавшегося инициалами В.Т. и пытавшегося обосновать биологическую особость сообщества «Евразии», прямо утверждается, что кровь евроазиатов по своим характеристикам представляет переход от типичного для европейцев состава к составам азиатов. В конечном счете, евразийцы не отказываются от данной Ламанским оценки Среднего мира как «ненастоящей Европы и ненастоящей Азии», где Европа кончилась, но Азия не началась, а впрочем, частичное сходство обнаруживается и с той, и с другой. И вместе с тем у теоретиков евразийства проступают с не меньшей постоянностью намеки на иную мотивировку опорного словопоня- тия, возводящего его прямо к названию охватывающего Европу и Азию континента. В1926 г. в «Опыте систематического изложения» евразийских воззрений было прямо объявлено, что в названии «России-Евразии» «давно уже утвердившийся в науке и обозначавший Европу и Азию как один материк термин получает более узкое и точное значение». Еще в 1925 г. Савицкий подчеркнул, что евразийцы «вновь “увиденному” материку нарекли имя, ранее прилагавшееся иногда ко всему основному массиву земель Старого Света, к старым “Европе” и “Азии” в их совокупности». В 1930-х он же, как и Якобсон, писал о Евразии sensu stricto («в более точном смысле слова»), противопоставляя ее Евразии sensu latiore («в смысле расширительном»), «охватывающей весь Старый материк». Как я уже писал, комментируя эти пассажи55, у термина «Евразия» оказываются как бы два возможных обоснования, две внутренних формы. Одна соотносит Россию-Евразию каким-то образом с Евразией- материком, другая полагает нашу «Евразию» просто интервалом между типологически и географически определенными мирами и «Азии», и «Европы». Таким образом, в отличие от В.П. Семенова- Тян-Шанского евразийцы ввели в свою концепцию сознательную игру на омонимии двух Евразий, причем в рассмотренных контекстах проступает своего рода мифотворческое переворачивание отношения между эпитетом России и названием материка: будто материк («Евразия в расширительном смысле») - назван по России («Евразия в смысле более точном»). Пытаясь проникнуть в механизмы этого сдвига, естественно сопоставить словоупотребление евразийцев с терминологией двух европейских геополитических доктрин, с которыми евразийцы должны были соприкасаться в своих разработках. Это доктрина «географической оси истории» X. Маккиндера и взгляды немецкой геополитической школы, лидером которой выступил К. Хаусхофер (по-видимому, именно у немецких авторов евразийцы восприняли сам термин «геополитика»). При сопоставлении этих трех школ геополитики складывается впечатление, что и евразийцы, и Хаусхофер в известной степени отталкиваются от «мирового сюжета» Маккиндера, однако разрабатывают разные его аспекты. Хаусхофер, исходя из задачи немецкого противостояния Англии, как обозначившемуся с начала XX в. основному противнику, вдохновился страхом Маккиндера перед сплочением «хартленда», ядра континента с некой частью приморья - либо через русско-германский блок, либо через вытеснение России из значительной части хартленда японо-китайским сообществом. Отталкиваясь от страхов противника, Хаусхофер выстроил план сплочения «евразийского континента от Рейна до Амура и Янцзы» посредством японо-советско-германской оси, притягивающей к себе всех противников океанического, англо-французского империализма. В концепции Ха- 55 См. [Цымбурский 1998]. - Примеч. ред. усхофера «Евразия» - это массив континента. В ранних работах он различает Ost-Asien и West-Eurasien как части этого массива: Восточная Азия - это и есть восток Евразии. В то же время в некоторых случаях (например, в статье 1940 г. «Континентальный блок: Центральная Европа - Евразия - Япония» в связи с обсуждением плана оси «Берлин - Москва - Токио») возникает как бы контекстная омонимия: если идея «Центральной Европы» отождествляется с Германией, то термин «Евразия» в этой цепочке как бы естественно соотносится с Россией. Однако неоспоримо, что эта метонимия всецело мотивирована сюжетом «связывания Центральной Европы - через большую Евразию насквозь - с ведущей силой Восточной Азии», на каковой оси Россия представляет некий важный промежуточный член (ein wichtiges Zwieschenglied). Руководствуясь такой же логикой, Гитлер, по воспоминаниям В. Шелленберга, свой приказ о подготовке войны против СССР сформулировал в терминах перехода к строительству «евразиатского пространства» (eurasiatischer Raum). И в текстах Хаусхофера, и в распоряжении Гитлера идеи матери- ка-Евразии и России связываются предполагаемой ролью России в консолидации континента как звена между силовыми центрами Европы и Восточной Азии: будь то роль соучастника или добычи. В рамках такого сюжета состыкуются под одной фонетической оболочкой термина «eurasiatische» идеи материка, объемлющего Азию и Европу, и внутреннего пространства, выходящего на оба этих географических мира. Но как раз такой связи у евразийцев найти невозможно. Исходя из идеи «России - особого мира» с неевропейской и неазиатской судьбой, они оказались полностью чужды идеи трансконтинентальных блоков, особенно мысли о союзе «сердцевины суши» с Центральной Европой. Трубецкой твердо предостерегает русских, разгневанных на Антанту, против убежища в германофилии, и Савицкий относит всю Европу к враждебному России-Евразии царству Океана. Еще важнее другое обстоятельство. Резко осуждая большевиков начала 1920-х за намерение «русифицировать» Европу под видом ее «коммунизации», евразийцы полностью приняли большевистскую политику в Азии - политику подрыва европейских империй и сфер влияния как «единственно естественную для России». Трубецкой провозгласил новую роль России как «огромной колониальной страны, стоящей во главе своих азиатских сестер в их совместной борьбе против романо-германцев и западной цивилизации». Поскольку в сестринские страны он зачислил территории в Азии, ведущие к теплым морям (Турцию, Персию, Индию, Китай, Афганистан), казалось бы, он тем самым прямо выходил на идею «континентального блока», пусть и противостоящего Европе. Но не тут-то было. Тот же Трубецкой резко осуждает своего любимца Чингисхана, вышедшего за рамки евразийской империи и пытавшегося захватить азиатские платформы с их цивилизациями, притязавшего «на то, что можно завоевать, но нельзя удержать в руках», как и большевикам - Европу. В «формулировке» 1926 г. евразийцы сформулировали со всей определенностью: «“Цветная опасность” направлена не на Россию и угрожает Европе совсем на других путях. Она уже колеблет колониальные империи европейских держав, оставляя Россию-Евразию как неподвижный центр, вокруг которого закипает борьба и на который как будто склонны опереться своим тылом неевропейские культуры... В случае возможной борьбы Азии с Европой нам благоразумнее предпочесть наше евразийское само- довление превращению равнин Евразии в поле сражений». Здесь очевиден спор с В. Соловьевым, у которого в «Повести об Антихристе» силы Европы и Восточной Азии сталкиваются в битвах на земле России. Но точно так же евразийцы отторгают сюжет Маккиндера, у которого хартленд наступает на азиатское приморье: за такую стратегию они осуждают и большевиков, и Чингисхана. Их сюжет иной: приморью предстоит быть охваченным войной Азии против европейской гегемонии, Россия же, формально не вовлекаясь в войну, должна предоставить надежный тыл азиатам (стояние во главе Азии оборачивается ролью исключенного из непосредственной войны, хотя и дружественного азиатам «неподвижного центра»). Таким образом, при чуждости евразийцам идеи «континентального блока» тезис о перенесении на Россию названия материка не объясним аналогиями с немецкой геополитикой. Более интригующие результаты дает прямое сравнение евразийской доктрины с исходным текстом Маккиндера. Отвергнув идею прямого наступления на приморье (с оговоркой насчет Анатолии), а также созидания континентальных блоков, они сомкнулись с английским геополитиком в других пунктах, в том числе не представлявших интереса для Хаусхофера и его школы. Это осевое положение России в Старом Свете (а не просто роль гмтезсйе^Кес!); воспринятое ею «наследство Чингисхана», вошедшее в греко-славяно-туранский синтез; динамика «лесного» и «степного» начал и их скрещение в генезисе русской государственности. Весь этот комплекс мотивов у Маккиндера, вторящих идеологии раннего евразийства, венчается рассуждением Савицкого о том, что «Россия-Евразия охватывает собою “ядро”, “сердцевину” Старого Света», причем слова «ядро», «сердцевина» - переводы маккиндеровского heartland ставятся в кавычки, знаки цитируемого чужого дискурса (имя Маккиндера не названо, но евразийцы ведь вообще избегают ссылок на современных им романо-германцев в соответствии с формулой, вынесенной Савицким в эпиграф одной из его статей: «European non citantur» - «Европейцы не цитируются»). На этом фоне бросается в глаза точная перекличка русской формулы «Россия-Евразия» и формулы Маккиндера «heartland of Euro-Asia» применительно к России. Я предполагаю, что возникновение ключевого словообраза в сознании таких евразийцев, как Трубецкой и Савицкий, хорошо владевших английским, могло быть инспирировано восприятием оборотов «the closed heartland of Euro-Asia» или «the vast area of Euro-Asia which is inaccessible for ships» по аналогии с английской конструкцией типа «the city of Dublin»: эта конструкция как бы подсказывала тождество России-«хартленда» и «Евро-Азии». Однако ясно, что такая подсказка могла реализоваться лишь в том случае, если она находила некую поддержку в геополитической идеологии евразийцев. Итак, мы должны выяснить, каким образом в сознании евразийцев могла быть мотивирована мысль о «России-Евразии» как «более узком и точном» применении имени континента и, напротив, о большой Евразии как «расширительном» употреблении эпитета России. Похоже, что этот ход может как-то соотноситься с сюжетом Маккиндера, но в деталях это соотношение нам еще не ясно. И, кроме того, надо расчленить, как эта нетривиальная мотивировка для наименования «России-Евразии» соотносится с той, другой, что полагает в России «ни Азию, ни Европу». VI Но этот вопрос разъясняется, если мы посмотрим, как евразийцы трактуют соотношение между Россией и массивом Старого Света. Я выявил три схемы, по-разному изображающие это соотношение. Схема 1 наиболее проста: Россия - посредница в воссоздании целостности материка, разделенного на Азию и Европу. В начале 20-х эту схему разрабатывает Бицилли, видевший в «новейшей истории России» «грандиозную попытку восстановления центра и тем самым воссоздания “Евразии”». В 30-х Савицкий развивает мысль о миссии евразийских народов поднять европейцев и азиатов на некое неконкретизируемое «общее» дело, которое ассоциируется с трансконтинентальными, преимущественно железнодорожными контактами. То есть Россия-Евразия мыслится воссоединительным мостом для большой Евразии. Всё это выводит нас на типичную для немецкой геополитики тему России-Zwieschenglied, хотя и без идеи «континентального блока». Схема 2 разработана Савицким в «Степи и оседлости», где выдвинут тезис: «Держава Российская ... есть - в обозримой потенции - не просто частица Старого Света, но некоторое уменьшенное воспроизведение его совокупности» с указанием на зоны «европейского» земледелия, на тюрко-монгольское кочевое скотоводство, среднеазиатское искусственное орошение, субтропики и т. д. Эта схема может читаться двояко. В ней можно видеть просто констатацию сосуществования разных европейских и азиатских укладов. Именно так формулу «Евразии» принял Троцкий, рассуждавший в 1923 г. о соседстве в России кочевого хозяйства и концентрированной промышленности и о роли торгового капитала здесь как «евразийской, более азийской или азиатской, чем европейской». Но та же схема может прочитываться по-иному, - и Савицкий ее прорабатывает в историческом ключе, рассуждая о целостном «внутри- континентальном» мире, который образует хозяйство России-Ев- разии, и об остающихся вне этого мира «окраинах» - «прижатых, выдвинутых в моря», обреченных жить океанической торговлей. В сравнении с «континентом-океаном» акценты переставлены ближе к ранним статьям Савицкого 1916 г. Речь идет не об «обездоленности» России, но о пласте жизни ее ядра, как бы являющего в себе ту самодовлеющую суть материка, из которой выпадают лишь прижатые к морям окраины. И, наконец, схема 3 Савицкого обоснована в «Миграции культуры». Опершись на выдвинутый в XIX в. П. Мужолем и Л. Мечниковым «закон» перехода культурных гегемоний во всё более холодные широты, Савицкий заключает: Западная Европа уже отыграла во II тысячелетии свою роль; в наступающем же III тысячелетии гегемония утвердится в России и в Северной Америке. Тогда США и Канада по-новому продолжат за океанами культуру Запада, но Старый материк охватит восходящая культура Росси и-Евразии. С этим тезисом Савицкого на страницах «Исхода к востоку» солидаризируется Флоровский: он отличает от культурно коснеющей Европы - восходящие США, где прочерчивается «путь жизни и утверждения индивидуальной свободы». Несомненно, что оба автора тут идут за Ламанским, различавшим Европу как «мир прошлого» от двух восходящих «миров будущего»: Среднего мира и мира Англо-саксонского, утверждающегося за океанами (во «внешнем полумесяце» Маккиндера). По этой схеме Россия зовется «Евразией» оттого, что изображает собою Старый Свет Третьего Тысячелетия, откуда романо-германская традиция будет вытеснена за океаны. Я свожу эти три схемы, описывающие соотношение двух Евра- зий, в следующий идеологический спектр. На одном краю - Россия- Евразия как совокупность народов и территорий, связующих Европу и Азию, на другом - она же как «грядущая культура» материка, прообраз его будущей эры. А посреди Россия как уменьшенный образ Старого Света: эти схемы читаются в любом из двух ключей, в ключе ли «междумирья» или «грядущей культуры». Отсюда по-новому можно понять пресловутые выпады евразийцев против «романо-германского шовинизма». Как бы они ни эксплуатировали риторику цивилизационного плюрализма, привлекая Шпенглера себе на помощь (единственного почтительно упоминаемого ими романо-германца), - однако это культурплю- ралистическое поборничество оказывается под большим сомнением, когда мы знакомимся с взглядами Трубецкого на религиозные культуры Азии. Он твердит о «бедности, плоскости и банальности» догматики ислама, об «элементарности» его морали, об Индии как самой прочной цитадели сатаны, под властью которого проходит всё ее развитие, о том, что в религиях Запада и Востока вообще «явно или скрыто веет дух сатаны». Лишь «Восточное Православие ... должно остаться тем сокровищем, которое мы должны беречь и за дарование которого вся Русская земля ежечасно должна благодарить Всевышнего». Если сопоставить эти размышления Трубецкого с «законом» миграций культуры в истолковании Савицкого, то увидим, что речь идет не просто о вероисповедном, но в равной мере о геополитическом постулате: для группы ранних евразийцев Россия представала прообразом торжества и гегемонии православия в Большой Евразии. Отпавший от евразийства Бицилли так и писал, что они «мечтают о превращении - в будущем - всего старого континента от Вислы и Днестра и до Океанов в единую “Культуро-личность”, в православный мир». Это положение прямо подтверждается евразийской формулировкой 1926 г. В ней звучат следующие положения: «Православие - высшее, единственное по своей полноте и непорочности исповедание христианства. Вне его всё - или язычество, или ересь, или раскол. ... Существуя пока только как русско-греческое и преимущественно как русское, Православие хочет, чтобы весь мир сам из себя стал православным ... Историческая задача русского народа... путем исповедничества и самораскрытия создать возможность самораскрытия в Православии и для “неплодящей языческой церкви”, и для мира, отпавшего в ересь.... Полнота Церкви предполагает оцерковление всего. Становление мира Церковью объясняет, почему лишь средоточие его явственно предстает как Соборная Православная Церковь и ныне - как Церковь русская в соборном единстве Церквей Православных. ... Русская Церковь ... является истинным центром тяготения всего потенциально-православного мира.... Евразия понимается нами как особая симфоническо-личная индиви- дуация Православной Церкви и культуры». И важнейший постулат раннеевразийской геополитики, которого Савицкий держался до бо-х (времени его писем к Л.Н. Гумилеву): «Как религия создает культуру, так и культура - этнологический тип, а этнологический тип выбирает или находит “свою” территорию и существенно по- своему ее преобразует». Полностью в духе этой формулировки присоединившийся к евразийцам Карсавин писал в том же году: «Православная Евразия и православная Россия будет гегемоном культурного мира, если она всецело раскроет себя». Итак, культурплюралистическую риторику ранних евразийцев надо воспринимать с поправкой на их главную сверхзадачу. Они вполне искренне верили во множественность «соборных личностей» - культур и народов, считая, что все эти личности должны включиться в православную «симфонию». Картина мира, обусловившая перенос названия материка на Россию, - в своей основе конфессионально-мифологическая. Запад отпал от соборности, которую в свернутом виде являет мировое средоточие - православная Россия; более того, он пытается эту соборность подменить, выдать свое за то всеобщее, центр и оплот которого - русская Церковь. Это вечный спор русского православия с Римом насчет того, какая из разошедшихся конфессий мистически несет в себе полноту христианства. Но раннее евразийство инсценирует этот спор в геополитических терминах, образах и сюжетах. В формулировке 1926 г. евразийцы различают «кафоличность», или «соборность» церкви как внутреннюю ее черту (церковь «пребыла бы соборной даже в том случае, если бы в ней осталось всего два-три человека»), и «вселенскость» (экуменичность) как обозначение «географически-этнографическое и внешнее», означающее «факт и - еще более - идеал распространенности Церкви по всему миру, по всей населенной людьми земле.... Вселенскость, конечно, вытекает из соборности, будучи полнотой ее осуществления вовне; но эмпирически Церковь может и не охватывать вселенную иначе как в идеале, хотя всегда была, есть и будет актуально соборной». Это богословское раздумье обретает вполне ясный геополитический смысл, если учесть, что в следующем 1927 г. Вернадский предложил название Ойкумены - т. е. «вселенной», или «круга земель» - для массива, объемлющего Европу, Азию и Россию-Евразию, т. е. для Большой Евразии, с указанием, что это - вселенная «русской истории». Благодаря этим фактам мы можем восстановить картину мира ранних евразийцев следующим образом. Мировая ойкумена, она же - актуально или потенциально - вселенская общность христианства, изображается массивом Старого Материка (Евразии-Ойкумены), на платформе которого друг другу противостоят Россия-Евразия и Европа. Сами эти названия икони- чески указывают, с одной стороны, на представляемую Россией (ядром материка) соборную целостность, а с другой стороны - на полуостров Европы как часть, от этой целостности отколовшуюся. Если Большая Евразия-Ойкумена в этом геополитическом коде - синоним к православной «вселенскости» и «кафоличности», то Россия - «средоточие мира, становящегося Церковью», закономерно берет на себя - символически - имя всего материка, объемля «в идеале» вселенную. Между тем, «прижатая к морям», «выдвинутая вовне» Европа выпадает из континента, персонализированного «соборной личностью» России. На тех же основаниях моделируется отношение евразийцев к нехристианской Азии. Ее общества с их окраинным, приморским положением в «воцерковляемом» мире подвержены, в той или иной мере, «веянию духа сатаны». Но, как миры «потенциального православия», они достойны симпатий в их восстании против Европы, ведавшей истину и от нее отпавшей. Ранние евразийцы могли отметить, что их предшественники, Данилевский и Ламанский, как и некоторые западные авторы (например, А. фон Гумбольдт), называли Европу «полуостровом» Азии, иначе говоря, титуловали «Азией» тот массив, который в глазах евразийцев был Большой Евразией - Ойкуменой. Авторы формулировки 1926 г. с их доктриной «язычества - потенциального православия» верят в будущее становление Азии той «православной Евразией», что предызображена Россией. Для последней, однако, как сакрального фокуса становящейся Ойкумены III тысячелетия важно не расточиться в периферийных царствах «потенциальности» и «становления». Потому Россия обязана пребыть «неподвижным центром» относительно той материковой окраины, где должны разразиться битвы между отпавшей от Евразии Европой и еще не влившейся в Евразию «языческой» Азией. Мир должен быть «освобожден» от «ереси» и «раскола», в том числе через великую войну азиатов против Европы, чтобы иметь возможность развиваться к православию. Исключительно важно, что в сознании ранних евразийцев пафос России-Евразии был связан с неприятием стиля Петербургской империи (этого не воспринял попутчик движения Бицилли, видевший в «Евразии» только европейско-азиатское междумирье и потому писавший, что «Россия, то есть Российская Империя, есть Евразия и всегда была Евразией»). Но увлечение Московской Русью имеет прямое отношение к генезису «географической мифологии» раннего евразийства. Формулировка 1926 г. объявила Москву XVI-XVII вв. «религиозным оправданием» евразийского мира. Трубецкой, как славянофилы или позднее И. Солоневич, полагает в «императорском самодержавии» - «вырождение допетровской ... подлинно национальной монархии». Когда он призывал на Россию такую революцию, которая бы «стремилась быть “возрождением” глубокой древности», - то для него и его товарищей, в то время отказывавшихся видеть истоки «России-Евразии» в Киеве, эти слова звучали надеждой на возрождение духа Московского царства. В идеологии и словесности этой эпохи мы находим параллели к мифу о «России- Евразии» как сердцевине и прообразе мира-материка. Вспомним, как Филофей обосновывал перенос имени «Рим» на Москву. Изображая мир, потопленный в неверии, с Москвою, вставшей над потопом как последнее царство, Филофей афоризмом «Рим - весь мир» (калькируя древнюю латинскую игру на созвучие «Града» и «мира», Urbs et orbis) утверждал тождество «Третьего Рима» всему уцелевшему миру. «Москва - Третий Рим», ибо Россия - это остаток ойкумены. В XVII в. из тех же посылок развивается идея царства, символически «держащего» весь земной круг, представляемый сообразно с традициями античной и средневековой географии. Комментарий на Библии 1663 года к изображению трех венцов в гербе московских царей гласит: «Яко есть Троицы теплая служебница. Яко воздержавствует Европою, Асиею, землею тричастные Ливии. Яко трех благодатей родительница». Держава, служащая на земле промыслу Троицы, несет герб, изображающий тремя венцами полноту мирового охвата, согласно с верой в тро- ечастное членение мировой суши. Россия XVII в., символически «воздержавствующая» Европой, Азией и Ливией, - идеологическая предшественница раннеевразийской «России-Евразии» как религиозного и географического средоточия того Старого материка, который некогда отождествлялся с «кругом земель» (думается, трактовка Америки в «Миграциях культуры» Савицкого как земли, уступаемой для жизни Западу, могла поддерживаться средневековым географическим каноном, для которого Америка оказывалась землею, лежащей вне Ойкумены). В основе омонимии «Евразии-материка» и «России-Евразии», похоже, обнаруживается своего рода наложение фабулы Маккиндера на «теософию» московского средневекового православия. Мифотворчество, представлявшее Россию то последней сценой в «потопленной» вселенной, то образом «европейско-асийско-ли- вийского» мирового царства, сталкивается с империалистической фабулой начала XX в., где «сердцевина Евро-Азии» пытается объять собою Мировой Остров. От такого совмещения фабула Маккиндера резко перестраивается: вместо битвы хартленда с приморьем видим приморье, полыхающее войной вокруг неподвижной «географической оси истории». Тезис об Америках с Австралией как недоступном для хартленда «внешнем полумесяце» оборачивается геокультурной сагой о том, как Россия-Евразия в Третьем Тысячелетии вытеснит Запад за океаны из «воправославленной» Большой Евразии. В конечном счете, миф евразийцев обнаруживает существенное сходство с мифом Тютчева, с той оговоркой, что теперь России отводится роль загадочной страны, выпавшей из исторических битв и взращивающей культуру, которой предстоит в отдаленном времени воцариться в Ойкумене. Если (со всеми поправками) этот сюжет сопоставим с тютчевской картиной становления мира Россией, то также и мировая битва европейцев с азиатами, предвидимая авторами «формулировки» 1926 г., представляет аналог к тютчевской Великой Резне народов, предваряющей становление «другой Европы - России будущего». Вопреки тому, что евразийцы, и среди них - Савицкий, настойчиво педалировали свою чуждость всякой эсхатологии и, в частности, каким бы то ни было надеждам на «тысячелетнее царство» и разрешение мировых проблем еще в земной истории, в основе их геополитической имагинации явственно прослеживаются мифотворческие и, в том числе, эсхатологические тенденции - например, в том, как тот же Савицкий, опираясь на хронополитические выкладки, приурочивает воцарение культуры Росси и-Евразии в Старом Свете к Третьему Тысячелетию. Аналоги с мифом Тютчева, в свою очередь имеющим прямые аналоги в пророчестве Серафима Саровского, подтверждают этот вывод. Похоже, эти установки Савицкий сохранял еще в 50-х, когда в мордовском лагере писал в стихотворении «Грамматистам русским»: «Труд ваш благородный Ковал для мира мировой язык. Заговорят по-русски в мире все народы, Все племена и каждый материк». VII С учетом этих выводов можно обратиться теперь к двойной мотивации термина «Евразия» в дискугрсе ранних евразийцев. К этой двойной мотивации впервые прикоснулся Бицилли, когда написал о «двух ликах» евразийства, по его мысли, «способных существовать и отдельно», ибо один обращен к идеалу Православной Руси, другой - к «федерации Земель и Народов». Но Бицилли ошибался, полагая, что лишь второй из аспектов евразийства заключен в названии «Евразия». На самом деле, двум идеологическим измерениям раннего евразийства отвечают два истолкования эпитета «России- Евразии» - через имя материка-Ойкумены или через названия двух разных частей света. Если вдоль первой смысловой оси генерируется представление о Евразии - индивидуации православия, взращивающей будущую культуру Ойкумены, то на второй оси откладываются истолкования той же Евразии как скопления религиозно, лингвистически и культурно гетерогенных народов, принужденных общностью пространства (бывшей « Монголосферы») и исторической судьбой к взаимоприятию и кооперации. Можно бы понять эти два осмысления формулы «Россия-Евразия» как рационализацию этой формулы «сверху7» - от ценностей и заданностей или «снизу» - от этнологических ценностей или, пользуясь известным каламбуром П.А. Флоренского, - от «эмпиреи» и от «эмпирии». Однако, думается, Бицилли заблуждался, связывая евразийскую геополитику7 всецело с идеей «федерации Народов и Земель», а обращение к Святой Руси исключительно с вероисповеданием, идеократичес- ким компонентом евразийской доктрины. Мы уже видели только что, как «евразийство заданностей» располагало собственной геополитической проекцией, входя в контрапункт с мировым сюжетом Маккиндера (ядро материка берет верх над окраинами, что значит по-евразийски: Азия трансформируется в Евразию, становясь «из себя» православной). Напротив, «евразийство данностей», не имея к этому мировому сюжету касательства, скорее - сколько бы оно ни трактовало об «особом, самодовлеющем мире народов Евразии» - вступает, хотя и при оговорках (неприятие идеи «континентальных блоков») в соприкосновение с идеями школы Хаусхофера о России как «промежуточном члене», Zwieschenglied, между Азией и Европой. Как уже говорилось, Бицилли в начале 20-х трактовал Россию исключительно с этой точки зрения, не чуждой также и Савицкому. Развивая эту7 вторую трактовку, евразийцы выдвинули тезис о веке идеократий под знаком мощных идей-правительниц. Причем Трубецкой объявил, что эта идея сведется к «благу совокупности народов, населяющих данный автаркический особый мир», при устранении между7 народами всякого «чувства национального неравенства». Очевидно, что такое понимание идеократии входило в напряжение с тезисами о «Евразии - индивидуации православия» и о веянии «духа сатаны» в религиях многих евразийских народов, в том числе в исламе и буддизме. Евразийцы попытались интегрировать эти тезисы, приложив теорию «потенциального православия» уже не к внешней Азии, но к миллионам обитателей самой России («средоточия мира, становящегося Церковью»). Ламаизм и мусульманство России были произвольно занесены в «язычество» и объявлены «тяготеющими к русскому Православию как к своему центру религиозно-культурным миром», чье «свободное ... саморазвитие будет его развитием к Православию, приведет к созданию новых специфических его форм». Тем не менее, принцип реальности не удовольствовался подобным компромиссом. Уже в первом евразийском сборнике Трубецкой вынужден был признать, что все «опыты “христианизации” инородцев до сих пор были мало удачны». Из этого делается тот вывод, что «верхи» русской культуры должны сближаться с низами, а для этого «не ограничиваться восточным православием, а выявлять и те черты своей основной народной стихии, которые способны сплотить в одно культурное целое разнородные племена». Так евразийцы оказываются в некоем вибрирующем шатании между требованиями к культуре «оцерковляться сверху донизу» и велением ей же не «ограничиваться православием», но с самого верха ориентироваться на те низы, где русские успешно конвергируют с «языческим соседством». В конечном счете, евразийцы идут к безоговорочному принятию эмпирической Евразии как пестрого полиморфоного скопища суверенных стихий и элементов. Евразийский манифест 1927 г. уже ничего не говорит о развитии всех евразийских религий в «специфические формы Православия», но просто обязывает власти - во исполнение «основных религиозно-культурных задач» - «содействовать каждой вере, исповедуемой народами России-Евразии». В конце концов, Трубецкой приходит к выводу, что сама «жизнь» заменила Россию на «Евразию», отняв у русского народа статус «единственного хозяина государственной территории». Из этого следует вывод, что только идея «многонародного единства евразийской нации» может дать Евразии «тот этнический субстрат государственности, без которого она рано или поздно начнет распадаться на части к величайшему несчастью и страданию всех ее частей». Ради утверждения этой идеи требуется «перевоспитать самосознание народов Евразии», убедив их особенно гордиться именно тем, что они - «евразийцы». «В частности, с этой точки зрения совершенно по-новому приходится строить историю народов Евразии, в том числе и русского народа». Итак, Трубецкой приходит по существу к идеологической инженерии, предназначенной внушить народам идею их «общего блага», нацеленную на предотвращение иных, неизбежных «рано или поздно» страданий от распада Евразии. Трубецкой осознаёт трудность этой задачи, поскольку религия и язык многих евразийских народов роднят их с народами, обретающимися за пределами Евразии, однако утверждает, что «евра- зиаты» связаны той «общностью судьбы», которую во избежание страданий надлежит поставить выше иных связей и общностей. Если «евразийство ценностей» уверяло, что народ создается верой, а земля выбирается народом, то «евразийство данностей» противопоставляет религиозные почвенные культуры многих евразийских народов «судьбе», отделяемой от веры, но возводимой в высшую из ценностей (притом, что в таком виде судьба легко редуцируется к исторической конъюнктуре и просто к фактической данности). Сам Трубецкой в «Наследии Чингисхана» писал о бесполезности и даже вредоносности ислама для империи Чингисхана, не вписавшейся в мусульманский проект мирового Халифата. Неизбежно должен был возникнуть вопрос: не может ли православие оказаться такой же помехой для взаимопонимания народов Евразии? Интересно, что сам Трубецкой в статье-памфлете о «Вавилонской башне и смешении языков» объявил, что общим знаменателем разнородных культурных традиций может быть только низший принцип материального благополучия и техники и осудил возведение такого принципа в идол, написав: «Никакое братство неосуществимо вовсе, когда во главу угла ставятся эгоистические материальные интересы». Однако в статье об общеевразийском национализме он, в конечном счете, пытается в основу созидания государственного единства России-Евразии положить именно материальный интерес «блага совокупности народов». Если «евразийство ценностей» сталкивалось с ситуацией, когда одно и то же географическое пространство оказывалось «выбрано» народами, «созданными» различными религиями, то «евразийство данностей» либо вынуждено было братать всевозможные культуры единого почвенного месторазвития, ставя «почву» выше «духа», либо стремилось создавать народную общность из прагматической потребности, возводя факт сосуществования племен в судьбу, а судьбу - в высшую ценность. В конечном счете, «евразийство данностей» концептуально и прагматически сильно напомнило разрабатывавшуюся в Турции в прошлом столетии и потерпевшую в нашем веке крах идеологию османизма, утверждавшую единение народов Оттоманской Порты по тем же основаниям судьбы и почвы. Так открывается болезненная расколотость раннеевразийского дискурса, закрепленная двойственностью мотивировок эпитета «Евразия» и, в частности, открывающая его для атаки идеологов, принимающих один лик евразийства и осуждающих другой. Именно так в 1927 г. евразийство с противоположных позиций атаковали былые участники этого движения Бицилли и Флоровский, из которых каждый принял одну «Россию-Евразию», а другую - отверг. Флоровский обличал евразийство за «покорное и даже угодливое приятие творимой новизны», за «дурное кровяное почвенничество», расточающее историю Церкви в судьбах евразийского конгломерата. Доктрину «потенциального православия» он обличил как оправдание сделок с Востоком вне и внутри России, готовом растворить Святую Русь. Программа секулярного государства с православной правящей партией, пекущегося о всех евразийских верованиях, для Флоровского выражала готовность евразийцев к антиправославной конъюнктурной политике ради ублаготворения «своего» Востока. По Флоровскому, этот «свой» Восток следовало знать, чтобы чувствовать грань между ним и православной Россией. Напротив, для Бицилли и в 1922, и в 1927 гг. «Россия-Евразия» - всего лишь совокупность «срединных земель и народов, способных послужить внутренней связи материка в их национально-федеративном обустройстве, - чистая идея евразийства». Не приняв «евразийства заданностей», Бицилли пытается его отсечь как болезненный автономный нарост на здоровом «евразийстве данностей». Воправославление Старого материка - миф в худшем смысле, Россия как «средоточие православия» - нелепость: «православие» и «Евразия» - сферы не совпадающие, православных масса вне России, а внутри нее полно иноверцев. «Потенциальное православие» - плохая пропаганда, ни для мусульман, ни для буддистов неприемлемая. «Православная правящая партия» в секулярном государстве - не беспринципный компромисс с Востоком, как для Флоровского, но прямо наоборот - путь к «безраздельному и неограниченному господству одной категории граждан над всеми другими или, что на практике в евразийских условиях одно и то же, такому же господству одного народа над всеми прочими». Таким образом, сопряжение двух смыслов под одной словесной оболочкой формулы «Россия-Евразия» было изначальной чертой мысли ранних евразийцев, - и эта омонимия явно мешала им рассмотреть различие двух путей, по которым они пытались идти одновременно. Один путь, открытый для «консервативных революционеров», принявших конец Петербургской монархии, состоял в апелляции к духу Московского царства, к его мировидению, парадоксально совмещенному с новейшей геополитической сюжети- кой: противостояние хартленда и приморья интерпретируется как сказание о стране-сердцевине материка как «средоточии» мира, предназначенного стать православным царством. На другой путь толкало зрелище большевистской сборки в отодвинутой от Европы России, где с отпадом запада Империи резко возрос процент тюрок и монголов, «заговоривших на своих признанных официальными языках» и получивших федеративно-государственное обустройство. Для «правых» евразийцев, как Савицкий и Трубецкой, не склонных к «большевизанству», второй путь состоял в том, чтобы принять новую сборку помимо ее идеологии, но как бы возводя в идеологию технику сборки и ее результаты сами по себе. А то были два разных пути, но евразийцы старались не замечать их расхождения: возможно, интуитивно страшились, как бы любое из решений не подорвало либо ценностного обеспечения программы, либо ее прагматической жизненности. Более того, характерно, что в полемике с «левым евразийством», провозгласившим дуализм религии и политики, отцы раннего евразийства провозглашали себя православными монистами, как бы не замечая того дуализма, который пронизывал их доктрину, начиная с двоякого осмысления ключевого понятия-лозунга. Эта спорная двусмысленность могла бы быть преодолена в случае сознательного конструирования идеологии с двойным дном, которое бы экзотерически проповедовало федерацию Земель и Народов, а эзотерически пестовала бы веру в Православную Ойкумену - Евразию Третьего Тысячелетия. Однако это потребовало бы пропаганды на разных уровнях и по разным каналам с учетом различия «евразийства профанов» и «евразийства пастырей». Вместо этого евразийцы исподволь нащупывали разные мостики между двумя смыслами «Россия-Евразия»: то поднеся миф о жаждущем «воп- равославиться» Чингисхановом наследии, «Монголосфере», то обсуждая Византию - первую православную «Евразию» - с точки зрения варварской пестроты ее культурной стилистики, то обыгрывая тему России как европейско-азиатского «промежуточного члена» при помощи квазибиблейской фразеологии воссоздания «рассыпанной храмины» континента. Евразийский дискурс - выражение фундаментального кризиса, этот кризис может быть оценен как столкновение двух идейных установок при попытке закрыть глаза на их сущностное различие, при нежелании делать между ними выбор. Но с другой стороны, коль скоро мы видим здесь столкновение двух геополитических сюжетов, можно показать, что сам кризис в известной мере имел геополитический смысл. VIII В геополитическом смысле эта двусмыслица евразийства проявляется в следующем. Объявляя эталоном евразийской национальной политики стратегию Московской Руси, евразийцы невольно апеллируют к эпохе, проникнутой не просто жестким противостоянием народов леса и степи: речь идет об эпохе, когда лес (культура православия) геополитически жестко наступал на степь, подчиняя ее области своей гегемонии, низводя степь до статуса своей периферии. Московские цари принимали татар, да и вообще тюрок, на свою службу, - но именно на службу православным Белым царям - в той же мере, в какой степь не была замирена, Московская Русь жестко отделялась от нее цепью засек. Евразийцы с самого начала делают упор на синтез леса и степи, с выдвижением степи на первый план как доминирующего стержня, организующего Россию- Евразию. Фактически за их апелляциями к наследию Чингисхана и к « Монголосфере» раскрывается пафос пересмотра структуры России с утверждением нового доминирования пояса степей и пустынь над лесом - опорным «месторазвитием» русских. Например, Трубецкой в своем «Наследии Чингисхана» обосновывает нежизнеспособность Киевской Руси следующим образом. Геополитический смысл Киевской Руси заключался в обеспечении товарообмена между Балтийским и Черным морями. Однако, Киевская Русь не могла выполнить этого задания, поскольку южная часть этого пути оказывалась под постоянной угрозой кочевников. Киевской Руси ничего не оставалось, кроме как деградировать в конгломерат борющихся между собой отдельных владений, не имеющих чувства объединяющего их целого, ибо само это целое не имело смысла. Евразия Трубецкого предстает в противоборстве рассекающих лесной пояс речных меридиональных осей и гигантской степной оси от Дуная до Восточной Сибири. Держава, контролирующая любую из речных систем, контролировала лишь часть Евразии, и все усилия такой державы могли быть сводимы на нет со стороны степи. Держава, контролирующая полосу степей, держит под своей наконец, на западную сторону России. Там, где движение евразийской политической объединительной традиции скрестилось с движением культурной традиции западной части старого света (в виде влияний византийских и европейских), - в той среде образовался российский политико-культурный «объединительный узел» [Савицкий 1927а, 48]. Итак, Савицкий приходит к возможности «евразийской» апологии имперского Петербурга, впервые подмявшего под себя «степную ось». В то же время, с точки зрения доминирования Степи, Петербург оказывался предельно неудовлетворителен. С этой точки зрения, евразийцы должны были приветствовать отодвижение столицы назад, на грань лесостепи - в Москву, но опять же, как промежуточный предварительный ход перед будущим сдвигом столицы, скажем, в Среднее или Южное Поволжье, в направлении Старого и Нового Сараев. Апологеты Москвы против западнического Петербурга, евразийцы вынуждены были видеть в Петербурге более явный прототип евразийской столицы, чем в Москве, а оптимальным развитием им виделся сдвиг центра в направлении евразийских столиц, лежащих за пределами того «месторазвития», где оформлялась Московская Русь - «религиозное оправдание Евразии». Если в масштабах континента они могли отстаивать «самодовление» России в противовес Европе и Азии, то в масштабах Евразии они неизбежно приходили к сдвигу центра за пределы лесного и лесостепного ядра исторической России, в зоны с нерусской религиозной, хозяйственной, культурной традицией. В этом смысле весьма показательны упреки со стороны советских историков середины 40-х годов в адрес «Древней Руси» Вернадского, которая фактически стала историей кочевых народов степной системы. Славяне оказались на окраине интересов автора, который время от времени, как бы спохватываясь, упоминает о возможности предположить также и славянские племена под теми или иными иранскими названиями военно-племенных союзов. Если перевести и эту геополитическую картину в историософские категории, неизбежен вывод: противопоставляя Россию-Евразию как сердцевину становящегося православного материка платформам Азии - как мирам «потенциальности» и «становления», евразийцы, в то же время, внутри самой Евразии пропагандировали сдвиг акцента с русского ядра на земли нерусские, представляющие, с точки зрения истории именно русской сборки Евразии, сугубое царство становле- властью всю Евразию: такой силой была империя Чингисхана. Ее преемницей стало Московское царство, Российская империя. Получилось, что ядром Империи, основой ее геополитической идентичности выступали обезлесенные пространства, степи и травянистые пустыни [Трубецкой 1991 (1925)]. В том же ключе Савицкий утверждал, что «в течение первых тысячелетий известной нам истории Евразии русское (восточнославянское) племя стояло в стороне от большого русла евразийской истории, хотя основные события ее и отзывались на нем непосредственно. Так называемая Киевская Русь возникла на западной окраине Евразии в эпоху временного ослабления общеевразийских объединительных тенденций» и не заслуживает особого внимания со стороны историка Евразии. (Лишь позднее Савицкий скорректировал свою точку зрения, указывая на империю Новгорода, на движение владимиро-суздальцев к Уралу. Однако, эта корректива не была радикальной, поскольку речь шла об операциях в пределах лесной полосы, евразийская же доктрина акцентировала роль степи.) Савицкий приходит к заключению, что русская история «до XV века была историей одного из провинциальных углов евразийского мира» и лишь после XV века вырастает в историю всей Евразии. Однако, он сам признавал, что до конца XVII века Россия по преимуществу собирала лесную зону и отчасти лесостепь, жестко отгораживаясь от степи как таковой, ограничиваясь контролем над отдельными, стратегически значимыми точками в степи и пустыни. Таким образом, реально Россия становится Евразией никак не в эпоху Белого Царства, представляющего «религиозное оправдание» евразийского мира, но только в эпоху европеизированной «антинациональной монархии», начинающей с 1730-х выдвигать пикеты в степь и кончающей к 1880-м ликвидацией всех преград внутри «Евразии». Геополитическое утверждение России - европейской державы совпадало с утверждением России-Евразии: царство XVI-XVII вв. не было ни той, ни другой. Отсюда внутренняя двусмысленность позиции евразийцев. Особенно любопытны раздумья Савицкого в разное время насчет евразийских столиц. В одной из работ, сопоставляя центры объединения Евразии во II тысячелетии (династия Чингисхана, династия Тимура, Московское царство, Петербургская империя), Савицкий выводит формулу смещения этих центров из монгольского ядра сперва в долготное ядро континента, затем на долготную ось Доуралья и, ния и потенциальности, к тому же, населенное народами, отнюдь не разделяющими подобной точки зрения. Геополитическим итогом этой тенденции стала книга Савицкого «Месторазвитие русской промышленности» (1932). Центральным тезисом этой книги становится превознесение «монгольского ядра континента» как зоны, отличающейся уникальной «естественнопромышленной одаренностью». Речь идет, в частности, об ареале между Алтаем и Большим Хинганом (и шире, между верховьями Оби и Леной). В пределах монгольского ядра «отдельные участки, взысканные всей полнотой и разнообразием естественно-промышленных богатств, смыкаются в сплошную полосу территорий ... в несколько миллионов квадратных километров. На остальном пространстве России отдельные “ресурсоносные площади” перемежаются с территориями, почти совершенно лишенными первосортных естественно-промышленных ресурсов или, во всяком случае, слабо одаренными по этой части» [Савицкий 1932,7-8]. «Ресурсные территории России как бы рассеяны отдельными островами среди малонасыщенного, по части промышленного одарения, пространства. И только за верхней Обью и Енисеем они собраны в связное целое» [там же, 8]. В тексте Савицкого прослеживается своего рода иерархия значимости территорий. Так, «евразийская лесная зона, на ее протяжении от Балтийского моря до Енисея ... представляет один из замечательнейших в мире примеров разительной бедности огромного пространства промышленными месторождениями углей» [там же, 51]. Степная зона Евразии в этом смысле немного исправляет положение (Донецкий бассейн, Карагандинский, в лесостепи - Подмосковный и отчасти Уральский). Даже с поправками на Печорский бассейн степь по углю одареннее леса и тундры, однако, основные его запасы, причем высшие по качеству, - в монгольском ядре. Гидроэнергетически обильны северо-запад, юг и восток союза, но скуден Центр» [там же, 36-38]. Железорудные запасы средней России - второсортны, но все на периферии - в Керчи, Криворожье. Главные запасы - в Восточной Сибири (горы Шории, бассейн Ангары и на Урале) [там же, 29-36]. Цветные металлы - на Урале, в Донецком кряже, на Кавказе, в Туркестане и Казахстане. Однако богатейшие месторождения - в Забайкалье, на верхнем Енисее, в Минусинском крае и т. д., с захватом Манчжурии. Ядро России в четырехугольнике - Санкт-Петербург, Нижний Новгород, Кременчуг, Перемышль - скудно и второсортно, и если эта второсортность и корректируется, то за счет степи, окраинных гор, в меньшей степени окраинного севера (кроме леса и тундры), отчасти за счет Урала. Всеми мерами Савицкий подчеркивает эту обездоленность коренной России и во вторую очередь коренной Евразии зоны «трех равнин», в первую очередь Русской, отчасти Западно-Сибирской, с некоторыми оговорками насчет Беломорско- Ладожского края (его металла). Он ставит под сомнение большинство сообщений и проектов, связанных с этими старыми областями России-Евразии. Иногда он очевидно прав, когда решительно критикует проекты «Волгостроя», как бы опровергающие его оценку гидроресурсов Евразии, однако, по справедливому его предположению, связанные с затоплением ценнейших площадей. Но настойчивое стремление доказать второсортность Донецкого бассейна, недоверие к рудам Курской аномалии - всё это выявляет определенную предвзятость в отношении к центру Евразии, пафос сдвига интересов именно к крайней периферии. Грубо говоря, центр, особенно лесной - скуден, степь несколько улучшает положение, но больше всего его улучшают либо монгольское ядро, либо горы, либо тюркские области за пределами России. «Если русская промышленность желает обосноваться на ресурсах, которые являются наиболее крупными в пределах ее месторазвития, - она должна продвинуть свои центры в сторону тех мест, где зародилась в свое время (в XIII в.) мировая держава Чингисхана. ... Не в коренных русских областях, но в “монгольском ядре континента” может найти и находит Россия полноту естественно-промышленных ресурсов» [там же, юо]. Отсюда выводы о неизбежности назревающей схватки с Японией, которая «пытается утвердиться у предела тех стран, в которые, объективным фактом распределения естественно-промышленных богатств, предназначена двигаться, в своем промышленном развитии, Россия. География естественных производительных сил усугубляет трагичность подготовляющегося конфликта» [там же]. В то же время, «промышленное включение» Востока и, отчасти, Юга «не может сводиться к механическому распространению на них культуры, вне их созданной». Их место «в русском будущем указывает на необходимость для русской культуры приспособиться к условиям этих районов, познать и впитать их традиции, на новых и братских началах сжиться с их народами» [там же, 7]. «Не могут считаться и быть “колонией” те страны, на перспективах промышленного развития которых основывается в значительной мере само промышленное будущее России» [там же, 104]. Итак, «обездоленность» России толкает ее интересы к областям, которые в наибольшей мере граничат со старыми платформами Азии, а тем самым предопределяет изменения и образа ее культуры, и лица носителя этой культуры. Центр тяжести «России-Евразии» должен уйти в «Евразию», за пределы России. Показательно, что евразийцы восторженно принимали поступающие из России обрывочные данные, согласно которым в результате происходящих пертурбаций изменяется сам расовый облик населения и начинает формироваться новый тип «степного русского человека» (сведения, подогревавшие русофобию среди расистов Европы и, в частности, использовавшиеся в пропаганде Третьего Рейха: по воспоминаниям Шелленберга, Гитлер прямо приписывал Сталину намерение вывести некую породу «славяно-монголов» - чисто евразийская идея, - чтобы эти орды в некий момент двинуть на Европу). Итак, внутреннее напряжение евразийства в его раздвоении между пафосом России как «срединного мира» и упора на те области, края, которые относятся к предельным окраинам этого «срединного мира», и в цивилизационном смысле должны скорее расцениваться как окраины Азии, переходящие в собственно азиатские миры. Кризисность евразийства - в напряжении между попыткой утвердить стержневую Россию (воспринимаемую с апелляцией к «лесной» Московской Руси ХУ-ХУП вв.) в качестве прототипа будущего духовного обустройства континента - и склонностью в хозяйственном, а что главнее, культурном укладе «России-Евразии» выпячивать края, в наибольшей степени чуждые этому прообразу. По-своему, это кризис, сходный с тем, с которым вынуждены были иметь дело авторы, пропагандировавшие «Россию будущего» как империю с центром в Константинополе: смирится ли Россия с участью маргинального придела к Центру, смещенному на отдаленнейшую окраину? Сохранился ли у России духовный потенциал, способный противостоять ее деградации при таком повороте, грозящем превращением в довесок к собственным окраинам от Новороссии до Манчжурии? Каковы гарантии выживания России как целостного образования при подобном развороте? IX Такая оценка евразийства может быть подкреплена анализом взглядов мыслителя, в середине 20-х сошедшегося с евразийцами, но потом круто разошедшегося с ними и пытавшегося выдвинуть в противовес им проект, который можно было бы назвать «контре- вразийским». Я говорю о Г.П. Федотове. Первая его эмигрантская публикация «Три столицы» в евразийском альманахе «Версты» насыщена откровенно евразийской стилистикой: мы читаем о том, как, «овладевая степью, Русь начинает ее любить; она находит здесь новую родину. Волга, татарская река, становится ее “матушкой”, “кормилицей”». Мы читаем здесь о том, как, «в сущности, Азия предчувствуется уже в Москве» и прямо об «азиатской» душе Москвы, о татарском имени казачества, которое «подарило Руси Дон и Кавказ, Урал и пол-Азии», о «сложившемся в степях» «русском характере». Совершенно евразийским гимном звучит его приветствие переносу столицы в Москву: «Всё, что творится на далеких рубежах, в Персии, в Китае, у подошвы Памира, - всё будет отдаваться в Кремле. С утратой западных областей Восток всецело приковывает к себе ее творческие силы. Москва призвана руководить подъемом целых материков». Но если вслушаться в слова: «ее долг - просветлять христианским славянским сознанием туранскую тяжелую стихию в любовной борьбе, в учительстве, в свободной гегемонии», - здесь явственна неевразийская нота: христианство связывается со «славянством», т. е. с прикосновенностью к Западу. Тут же с испугом вспоминает он о том, как в 1918 г. с бегством русских из Петербурга «заговорила было по-фински, по- эстонски петербургская улица. И стало жутко: не возвращается ли Ингерманландия, с гибелью дела Петрова, на берега Невы?» [Федотов 1991, т. 1, 54] Славянство для Федотова равноценно христианству, и он страшится растворения этого начала в «чудском» напоре, «туранство» - не «потенциальное православие», а мир, с которым идет борьба, пусть «любовная». Наконец, тезис о том, что истинный путь - «в Киеве: не латинство, не басурманство, а эллинство», - сильно отклонялся от евразийцев, начинающих историю «России- Евразии» с Золотой Орды и Москвы и готовых с большей охотой признавать маргинальное соприкосновение двух Евразий: континентальной и малоазийской. Резкий поворот наметится в эссе «На поле Куликовом», это разительный первый опыт исследования литературного произведения в целях изучения глубинных культурных смыслов русской геополитики, предвосхищающий работу Савицкого о «Местодействии в русской литературе». Начинает Федотов с констатации того, как в цикле Блока образы северной Руси, связанные с православным образным рядом, захлестываются мотивами степи и «татарской древней воли», поэтизацией «диких страстей и мятежных»: степное начало оборачивается этической двусмысленностью цикла. Отталкиваясь от этой констатации, Федотов отслеживает путь Блока. Если в стихах о Прекрасной Даме проступает «среднерусский подмосковный пейзаж, отмеченный религиозно-сказочным восприятием древнерусской культуры», то в образе северной Руси всё отчетливее проступают «финские» - т. е. дославянские и языческие - черты. По Федотову, в лирике Блока «из разложения старой славянофильской схемы святой Руси рождается новая философия ее истории: финская северная Русь отважилась на бой со степной, татарской стихией, и в этой борьбе тьма одолела ее». Приняв в себя «вражескую тьму... Русь сама обратилась в ханское кочевье, - оттого тяжесть и тьма Москвы». «Голос татарской Руси громко звучит в сердце, заглушая славянские звуки». В «Новой Америке» он констатирует переход от «финского севера к татарской Руси»: «провал славянской, черноземной России - самое примечательное в национальной интуиции Блока. В самом центре его географической карты (вот оно, истинное «оскудение центра») зияет черное пятно. Черное пятно вокруг Москвы, расползаясь радиусами на сотни верст, предвещает близкий провал национального единства: СССР». Итак, становление СССР как проекта, перечеркнувшего национально-религиозные основы русской государственности, подготавливалось сдвигом жизненных центров России на периферию. В результате «половецкая, татарская Русь воскреснет на наших глазах буйством заводов, царством донецкого угля». В видении «татарской орды» как «буйной крепи» Блок «предваряет евразийскую концепцию Золотоордынской государственности». В конце концов, переживая революцию как «татарскую, оргиастическую стихию», Блок колеблется между ее соблазном и верностью белому знамени. «Становясь на сторону революции, Блок отдается во власть дикой, монгольской стихии... распада, “ущербной луны”... на Куликовом поле». Итак, оскудение исторического центра России, «Святой Руси», сдвиг экономической жизни на периферию увязываются Федотовым с торжеством дославянской финской и, пуще, татаро-монгольской, туранской стихии, с изменой православию и хаосом. Так, за какой-то год Федотов приходит от игр с евразийством к жесткому вызову этой доктрине. Отталкиваясь от тезиса о надломе России, наступающем с 30-х гг. XIX в., он видит выражение этого надлома в слабой представленности в классической русской литературе «северо-замосковского края» - того края, что создал великорусское государство, что хранит в себе живую память «Святой Руси». Вся литература XIX в. - «литература черноземного края» (Тамбов, Пенза, Орел), но эти края лишь с ХУ1-ХУН вв. отвоеваны у кочевников, они «бедны историческими воспоминаниями», «здесь всего скорее исчезают старые обычаи, песни, костюмы. Здесь нет этнографического сопротивления разлагающим модам городской цивилизации». С начала XX в. и этот край скудеет: «Выдвигается новороссийская окраина, Одесса, Крым, Кавказ, Нижнее Поволжье». Поднимаются области, историческая память которых всё меньше их связывает с «держащим» идеалом России. Там подготавливается букет этнических элементов, жаждущих суверенности, в них распадается Россия под натиском Японии, Китая, исламского мира. Евразийство - одно из проявлений этого религиозного и цивилизационного схождения, выразившегося в центробежности хозяйственной, культурной, уже и политической, оно - капитуляция перед этой распадной стихией. «Многие не видят опасности, не верят в нее. Я могу указать симптомы. Самый тревожный - мистически значительный - забвение имени Россия. Все знают, что прикрывающие ее четыре буквы “СССР” не содержат и намека на ее имя ... не Россия, а “Союз народов Восточной Европы”; не Россия, а “Евразия”». Евразийцы - «вчерашние патриоты, которые отрекаются от самого существенного завета этой традиции - от противостояния исламу, от противления Чингисхану, - чтобы создать совершенно новую, вымышленную страну своих грез». «О чем говорят эти факты? О том, что Россия становится географическим пространством, бессодержательным, как бы пустым, которое может быть заполнено любой государственной формой». Он сходится с евразийцами во многом: в рассуждениях о России как особом мире между Европой и Азией, о ее симпатии к освободительным движениям азиатов, о ее национально-федеративном обустройстве. Однако расхождение принципиально. Концепция Федотова делает упор на два момента. Это, во-первых, возрождение исторической «святой Руси» с выходом на Белое море, упор на Московский промышленный район, где соседство святой старины «с современными мануфактурами, рабочих поселков - с обителями учеников преподобного Сергия... ставит перед нами насущную задачу нашего будущего: одухотворения православием технической природы современности». Задача вторая: укрепление Руси как ядра России посредством укрепления связи с Украиной, утверждение украинской культуры как особой формы общерусской культуры. Интеграция с Украиной, усиление украинского элемента в составе Руси - существенный способ для России избежать расточения в бессодержательном географическом и этнографическом пространстве. Итак, упор должен быть сделан на европейский фланг России с некоторым сужением и краеведческим областническим углублением на севере и расширением, выходом за границу привычных нам великорусских форм на юге (невзирая на констатируемую им явную ненависть многих украинцев к великороссам). В этом смысле можно говорить о «контревразийском» характере проекта Федотова: именно потому, что его задача состоит в том, чтобы усилить славянское ядро, создав некоторый перевес элементам украинским, примыкающим к «латинскому» миру; и, вместе с тем, развитием старой «Святой Руси» противостоять дрейфу центра тяжести на восток, за пределы русского ареала, в десакрализованные, языческие земли56. 56 Глава 10 не имела заглавия в рукописи и была обозначена только соответствующим числом. Следующая глава, которая была найдена в бумагах В.Л. Цымбурско- го, обозначена числом 15: она излагает собственную геополитическую доктрину автора - концепцию «Острова Россия». Глава 14 с большой долей вероятности должна была быть посвящена геополитическим идеям, распространенным в России после 1991 г., в частности, теориям А.Г. Дугина и Е.Ф. Морозова. Глава 13, вероятно, должна была повествовать о геостратегических воззрениях творцов советской международной политики: можно предположить, что Цымбурский воспользовался бы здесь своими прежними наработками в области изучения советских военных доктрин [Цымбурский 1994]. В 12 главе, скорее всего, автор намеревался восстановить то, что можно было бы назвать «геополитикой Сталина», т. е. те идеи, которые легли в основу нашей третьей попытки войти в Европу в качестве союзницы одной из противоборствующих в ней сил (весь период с 1936 по 1941 г.). Наконец, можно сделать допущение, что в 11-й главе, вопреки прежнему жестко хронологическому распределению исторических глав, автор собирался рассказать о других геополитических идеологах «второй евразийской интермедии» (прежде всего, о жившем в эмиграции генерале Н.Н. Головине, взгляды которого на тихоокеанскую политику России В.Л. Цымбурский высоко ценил) и о проектах вождей большевиков по перенесению центра мировой революции в Азию. - Примеч. ред.