Итак, тенденции благоприятствуют зарождению геополитических изысканий на нескольких направлениях. Идея самодовлеющего «русского мира», заключающего в себе «все почвы, все климаты», искала себе географического воплощения. Не случайно Надеждин, провозглашая генезис русской «цивилизации», которой предстоит сменить цивилизацию Европы, выступает одним из создателей русской исторической географии. Более того - его «Опыт исторической географии Русского мира» можно рассматривать по праву как первый подступ к структурной географии, как ее позднее понимали евразийцы. Однако симптоматично, что «русский мир» Надеждина по преимуществу сводится к Европейской России (Сибирь остается его внешним довеском), описываясь как система трех возвышенностей - Валдайской, Авратынской (Прикарпатской) и служащей продолжением Скандинавского хребта на русском Северо-Западе, соединяющих их цепей, мотивированной этим рельефом гидрографии. Симптоматично, что «Русский мир» Надеждина предстает территорией, отрезанной от Азии и открытой в сторону Европы. Она «стрех сторон ограничена естественными рубежами, Северным Океаном, Уральским поясом, Киргиз-Кайсацкими степями, морем Каспийским, хребтом Кавказским и Черным морем. Но с четвертой, западной, ее отрезывает от остальной Европы черта условная». Поразительно, что при этом Урал оказывается естественным рубежом, а Карпаты - нет, при той же средней высоте 1000-1200 м и при значительно большей максимальной высоте, чем уральские горы (Карпаты - 2655 м, Урал - 1895 м). «Русский мир» Надеждина с цивилизацией, призванной сменить европейскую, физико-географически развернут к Европе, а исторически он представляет окраину славянского ареала, имеющего эпицентр в Карпатах и три периферийные «Украины» - Днепровскую, Эльбскую и Дунайскую. Во-вторых, непрерывное присутствие России в Европе становится стимулом к зарождению практической геостратегии, которая трудами Д.А. Милютина утверждается под именем «военной статистики». Впервые на разработки Милютина как подступ к геополитике указал Е.Ф. Морозов, и с ним я полностью солидарен, если понимать под геостратегией дисциплину, обеспечивающую разворачивание геополитических установок в практические сценарии на основе физико-географических, политических, хозяйственных и культурных особенностей определенного пространства. Сформулировав понимание «статистики» как науки, которая «обнимает все разнообразнейшие явления сложного организма политического тела» и при этом, аналитически исследуя разнородные данные, характеризует «действительное развитие известного государства в один лишь данный момент». Военная же статистика, по Милютину, призвана устанавливать это состояние государства, с точки зрения «средств и способов, необходимых в государстве для войны, оборонительной и наступательной». С этой точки зрения, военная статистика призвана изучить «территорию государства, его поселения, его устройство и финансы, его военную систему, а также те части государства, которые могут стать театрами ведения войны». Самые факты статистики перейдут в историю, но сделанный из них вывод, если был верен, останется и для будущих исследований ступенью к новым выводам. Симптоматично, что крупнейшая практическая разработка Милютина по военной статистике оказывалась посвящена Германии и в особенности Пруссии. Работа вся проникнута видением Германии как оплота европейского мира и ее зарейнских форпостов как гарантий против Франции. Всё сосредоточено на шансах войны Франции против Австрии и Пруссии и обоих этих государств между собою. В работе немало ошибочных прогнозов. Таково предположение, якобы «значительная война в Европе неизбежно будет иметь главным театром своим Германию» (на самом деле первой большой европейской войной стала Крымская, выбросившая Россию с западно-европейского театра, второй - австро-франко-итальянская, устранившая Австрию из Италии, и лишь затем произошла австропрусская, положившая конец роли Австрии как великой державы; ошибка, связанная с не учетом особенности системы «Европа-Рос- сия» и ее взаимодействия с системой Европы). Тем не менее, эта работа изобилует ценными характеристиками значимости границ с точки зрения тенденций государства. На примерах Швеции XVII в. и Пруссии ХУШ-Х1Х вв. Милютин доказывает, что «не всегда растя нутое и даже разобщенное положение территории должно считаться признаком особости государства», так же как защищенность, недоступность для внешнего мира и неуязвимость границы - не всегда благо. Собственно, эти черты выгодны для обороняющегося, а значит, слабого государства, заинтересованного в уменьшении прямого соприкосновения с опасными внешними противниками. Для государства, находящегося на подъеме, растянутость границ, множество соседей и прямой контакт с ними - благо, ибо тем самым создается масса наступательных плацдармов, а уязвимость такого государства для обороны тем более толкает его к наступлению (пример политики Швеции XVII в. с ее владениями в Европе, используемыми для экспансии, и Швеции XIX в., получившей Норвегию, чтобы замкнуться на Скандинавском полуострове). Собственно, с этого вывода начинается русская геостратегия, а сосредоточенность автора на Германии как западном барьере безопасности России отвечает ситуации нашего первого геостратегического европейского максимума. И, наконец, третье направление русской геополитической мысли в это время - это формирование моделей и проектов евророссий- ского пространства, как бы снимающих те напряжения, которые несла в себе эпоха. Важно понять, что в эту эпоху влияние геополитической ситуации на идеологию, философскую и политическую мысль не всегда явное. Другое дело, что концепции отношений между Европой и Россией обладают геополитическим субстратом. Это приводит к тому, что подобная подоснова может быть выявлена и у концепций, не имеющих геополитического облика и лишь в отдельных случаях намечающих геополитические решения цивилизационных проблем. Эпоха Священного Союза, если оценить ее роль в русской истории, уникальна: в это время вырабатываются важнейшие парадигмы нашей идеологии, причем во многих случаях оказывается возможным проследить влияние геостратегического положения России, парадоксального характера ее отношений с Западом в этой фазе, на идеологическую динамику. В это время мы видим появление идеологических проектов, которые мог>гт рассматриваться как опосредованные попытки разрешения и осмысления российской и мировой ситуации (особенно это относится к проектам авторов, занимающих парадоксальную двусмысленную роль в славянофильско-западническом споре: Тютчева, Герцена, Чаадаева). На материале этой эпохи наиболее определенно можно говорить о геополитической детерминированности русской культуры и русской фило- Софии, проявляющейся порой в превращенных формах, но иногда, как в случае с Тютчевым, выходящей на поверхность, воплощаясь в философски и цивилизационно нагруженных геополитических проектах. Главная особенность фазы: Россия с самого начала определяется как одна из лидирующих в Европе сил, основа нового европейского порядка. Александр I полагает принцип этого порядка в доминировании ценностного консенсуса европейских правительств над разногласиями и сепаратными конфликтующими интересами. Мощь России должна была стать гарантией «новой системы». Ради этой конфедерации Россия отказывалась от дестабилизирующих в глазах Европы действий на тех флангах, которые обретались на окраине Европы или даже за ее пределами, оставляя спорные вопросы открытыми на неопределенный срок. В то же время в глазах Запада претензии России на роль столпа европейского порядка (пусть порядка глубоко консервативного) означали складывание нового восточного центра. Таким образом, неизбежно возникает конкуренция между Россией и Австрией за роль восточного центра, в то же время в условиях явного ослабления посленаполеоновской Франции на роль крупнейшей силы западного центра выдвигается балансир - Англия. Впервые возникают предпосылки для ситуации, когда крупнейшие силы Европы нацелены на сдерживание России, в свою очередь притязающей на роль консервативного стабилизирующего фактора. Результатом становилось то, что оплот европейского порядка одновременно становился изолянтом, сдерживаемым порой от Балтики до Каспия. Роль фактически сводилась к моральной легитимации и поддержке сепаратных акций европейских держав, сдерживающих собственные потенциалы и сферы контроля под предлогом европейской стабильности. Между тем, вопросы, которые Россия оставила открытыми, таковыми и оставались, а во время греческого кризиса оборачивались прямым вызовом России - вызовом, поддержанным лидерами Запада. Такое положение Александр оставил брату, и Николай во всё царствование искал выход. Максимум первой половины 30-х: легитимно устанавливается гегемония в Турции, а диффамация Орлеанской монархии как революционного режима позволяет Николаю притязать на роль гаранта безопасности германских держав, завязав на себя Австрию как подопечную монархию. Тем не менее, принципиальный расклад оставался. Как гарант Европы Россия выступала в глазах последней претендентом на гегемонию, приверженность устоям она вынуждена была подтверждать, снимая вызовы; однако, обнаруживая слабость, она вместе с тем утрачивала европейские функции, оказываясь «выталкиваема» из Европы (что не могло не иметь следствием крушение Австрии в первую очередь). Соответственно, попытки разрешения ситуации. Несколько направлений. Одно из них представлено декабристами и полное воплощение находит в разработках Пестеля, которые (наряду с публикациями Тютчева) следует рассматривать как подступы к русской геополитике. По основным параметрам можно видеть попытку отстранения из европейской системы: сдвиг столицы в Нижний Новгород, средоточие Азиатских путей - одна из примет. Перечень необходимых восполнений России привлекает внимание геополитическим интересом к казахско-киргизским степям и Монголии и задачей формирования и усиления тихоокеанского флота. Сложнее с проектом царства Греческого: сам по себе этот проект (особенно учитывая аннексию Молдовы и Валахии, неясный момент со статусом Константинополя) выглядел продолжением экспансии XVIII в. Однако его следует рассматривать в увязке с проектом расширения суверенитета Царства Польского. Фактически Пестель предполагает создание сильных буферов на Западе, снижающих (даже сводящих к минимуму) прямые соприкосновения России с германскими монархиями, инкорпорирование в состав России Центральной Азии, создание предпосылок для политики на Тихом океане. Это можно сопоставить с формированием декабристского «гнезда» в Российско-Американской компании и его активностью, фактически приведшей к неудачной попытке в 1819-1820 гг. утвердить статус Берингова моря как внутреннего моря России. Проекты декабристов могут рассматриваться как попытка выхода из тупика, созданного «системой» Священного Союза, на путях евразийской и тихоокеанско-американской политики. Итак, обнаруживается важная особенность евразийской стратегии в эти годы: она предстает своего рода выходом из тупиков, возникающих на западе в пиках нашей фазы С. В годы Николая восточное направление сохраняет тот же самый смысл. Таковы прощупывание Хивы в 1839 г. В.А. Перовским и постепенный сдвиг в казахстанские степи в 1840-х, прощупывание устья Амура в конце 1840-х и начале 1830-х - это как бы компенсации за тупиковость положения на западе и юго-западе и застойный характер войны на Кавказе. Симптоматично, однако, что в это время не выдвигается сколько-нибудь значимых проектов, акцентирующих восточное направление интересов России. Основное направление - запад и юго-запад, причем главная особенность эпохи в отличие от фазы Е в том, что экспансия на юге непосредственно увязывается в глазах России с собственно европейскими судьбами. Претензии на юге выглядят обходом Австрии с фланга, увязываясь с претензиями на роль покровителя и умиротворителя Германии (позиция, сформулированная Тютчевым в «России и Германии»). Россия как восточный центр, причем центр доминирующий. Такова объективная логика, и эта логика порождает реакцию на Западе. Правительства, формально принимая претензии России на роль гаранта европейского спокойствия, зорко следят за каждым ее шагом. Любая попытка апеллировать к европейским державам ради легитимизации интересов и позиций России на Балканах немедленно оборачивается потерями. Одновременно следует бурная реакция общественности, воспринимающей Россию не просто как реакционную по внутреннему устройству державу, но как силу, наступающую на Европу. Неизбежно появление идеологов, пропагандирующих миссию России как паневропейской универсальной монархии. Встречная реакция - пафос воссоздания Польши как буфера против России и сплочения Германии. Конъюнктура благоприятствует славянским движениям Восточной и Центральной Европы, улавливающим момент, чтобы поднять престиж здешних народов, играя на две стороны, в конечном счете, заставляя Европу колебаться между трактовкой славянства как буфера Запада против России и восприятием его же как авангарда России против Запада. Страна, не прирастившая новых территорий, воспринимается как грозно напирающая на Запад, порождая у немногих надежды, у многих страх и соображения насчет вариантов отпора. В свою очередь, брожения на этих территориях, интеграция Польши и т. д. - стимул к развитию революционных и консервативных версий славянской идеи, приводящих к тому, что революционеры и консерваторы начинают играть на одной почве, причем революционеры, которым терять всё равно нечего, выдвигают идеи славянского «гроссраума» последовательнее и радикальнее, чем консерваторы (правда, ценою формирования славянского сообщества они считают отказ от монархии, но тем самым только умножается количество аранжировок пан-идеи европейского присутствия). А самое главное - в условиях российского присутствия в Европе славянская пан-идея становится одним из проектов европейского переустройства в целом с формированием новой системы гегемоний (как у Тютчева: славянское доминирование над Германией ради ее преимуществ над Францией). В Европе, в свою очередь, - страхи, противославянекая реакция, а с другой стороны - появление текстов А. Мицкевича, то утверждающих славянское братство, то «реабилитирующих» славян в связи с Россией, представляя последнюю псевдославянским туфанским образованием. Очевидно, что постановка вопроса о русской «особости» была стимулирована многими факторами, в том числе русской рецепцией философско-идеологических процессов в Европе. Можно вспомнить замечание Б. Гройса: усвоение гегелевской философии, трактующей Запад как итог истории, поднимало вопрос о роли России: таким образом, эта роль должна была соотноситься с ролью Запада и вместе с тем лежать за ее пределами. Тема жизни, а не мысли, позиция России как иного Запада. Если в таком направлении шла рецепция Гегеля и Гизо, то, с другой стороны, под влиянием Шеллинга была предпринята попытка сконструировать особость России в отличие от Европы. Чаадаев писал, что Россия под влиянием Европы конструировала свою национальность. На самом же деле, конструирование «национальности» в противовес европейскому сообществу в целом неизбежно оборачивалось мотивом не национальной, но цивилизационной особости; преподнесение же этой особости по контрасту и в дополнение к «самости» Запада неизбежно оказывается, вероятно, первой попыткой ухватить особость положения России как сообщества-спутника, цивилизации-спутника Европы. В то же время этот поиск, несомненно, перекликался с особенностями положения России в эпоху Священного Союза, среди которых - формально признаваемая ее роль как важнейшего компонента европейского порядка при отторжении ее от Европы, ее сдерживании, бурной реакции европейских обществ на русское присутствие в Европе, всплеск славянских движений по стыку этих сообществ и т. д. Геостратегия стимулировала искания в плане цивилизационного самоопределения, но более того, идея особого «русского мира» почти сразу же получает географическое воплощение. Во второй половине 1830-х наблюдаем первую попытку интерпретации русского пространства как сбалансированной пространственной структуры (Надеждин), способной послужить опорой для становления новой цивилизации. Симптоматично, что такую структуру Надеждин усматривает исключительно в пространстве Европейской России до Урала, вынося Сибирь за пределы коренного русского мира. Отсюда очевидно, что географическая мысль идет к идее двух автономных пространств-цивилизаций внутри Европы. Собственно, ранний Тютчев, Тютчев «России и Германии», отталкивается от той же позиции, разрабатывая свою схему русской гегемонии в Европе («то мы и это мы же»). Во-вторых, мы видим, как геостратегическая проблема России собственно проецируется в философию, и здесь обретают важное значение три фигуры, занимающие особое место в споре славянофилов и западников. Герцен - западник, верящий, что русская община - ключ к решению проблем «разлагающегося» Запада. Чаадаев - западник, веривший, что Россия исполнит все обетования христианства и решит все вопросы Европы. Тютчев - славянофил, игнорировавший разрыв между допетровской и послепетровской Россией и рассматривавший Рим как одну7 из столиц России будущего. Каждый из них (беру Герцена до 1855 г.) предлагал концепцию, которая представляла косвенно или прямо разрешение того кризиса, к которому приходит Россия на вершине своего европейского влияния. Все они убеждены, что назревающее в 1850-х столкновение России с силами Западной Европы в форме локальной войны будет представлять войну России за всеевропейское и мировое владычество. Двое из них, Герцен и Тютчев, приняли этот вариант. Чаадаев его отверг, возведя фактически в идеал то соотношение между7 Россией и Европой, которое сложилось при Александре I, и в рамках этого проекта (с поправкой на особый статус России как неевропейского государства, пребывающего на службе Европы), разрабатывая свое видение российского будущего, отвергая те попытки идейного и практического выхода из тупика, которые возникли в николаевское царствование. Герцен и Тютчев одинаково исходят из того, что завоевание Константинополя Россией и превращение его в центр притяжения славянских народов должно быть переворотом в судьбах Европы и России: оба сознают, что подобный ход означал бы полное изменение имперской идентичности, а вместе с тем начало перестройки европейского порядка, изменение отношений между7 Европой и Россией. Этот общий постулат аранжируется в разных идеологических ключах. Для Тютчева социализм - по преимущест ву фактор, разлагающий старую Европу и расчищающий путь к российской гегемонии. Для Герцена Россия проникнута социализмом, и торжество Николая над Европой лишь расчищает путь к социалистическому перевороту на российско-европейском пространстве с освобождением от старых европейских традиций, причем Россия сыграет решающую роль в этом перевороте. Надо признать, что проект Тютчева заслуживает особого интереса как один из двух (наряду с проектом Пестеля) фундаментальных геополитических проектов России будущего, порожденных этой эпохой. Если концепция России Пестеля - это выход из системы Священного Союза, предвосхищающий будущие разработки наших евразийских фаз (Россия с Центральной Азией, с интересами на Тихом океане, отделенная от Европы буферами Греческого и Польского царств), то Тютчев доводит до предела тенденции эпохи Священного Союза, рисуя образ России с центрами в Константинополе и Риме, инкорпорировавшей Австрию и основную часть Германии, контролирующей судьбы континента... и почти утратившей память об историческом бытии северной России, съеживающейся на периферии панконтинентальной Империи. Ряд моментов, заслуживающих внимания: это проблема статуса межцивилизационных народов, интеграция которых становится промежуточным этапом к охвату7 Россией всего христианско-средиземноморского мира. И, кроме того, подход к геостратегии как своего рода «машине времени», снимающей особенности цивилизационной «самости» России и Запада, возрождающей, казалось бы, давно ушедшие в прошлое принципы устройства европейско-российского пространства, стирающей его разделения, возникшие в результате тех или иных политических мутаций. Если в одном измерении мы сополагаем имена Тютчева, Герцена и Чаадаева, обсуждая воздействие геостратегии на перипетии русской философии и русского цивилизационного самосознания, то в другом аспекте имена Тютчева и Пестеля представляют два проекта России: России, до предела развившей все тенденции данной фазы, преодолев сопротивление Европы (Россия со столицами в Константинополе и Риме), и, с другой стороны, России, вышедшей из этой фазы как из тупика и выбравшей прямо противоположную стратегию (Россия Пестеля со столицей на Волге). Евразийский поворот определяется в 20-х как альтернатива фазе наползания России на Европу. К этой альтернативе и обратила русских идеологов Крымская война. Альтернативное видение изнутри русской истории в 1850-х предложил Погодин, сформулировав концепцию маятникового переноса русских политических центров. Первый взмах маятника - смещение центра из Новгорода в Киев. Второму взмаху маятника - движению из Киева через Москву на Балтику, в Петербург - должно отвечать симметричное движение в сторону Средиземноморья, в Константинополь. Причем здесь маятник может остановиться с трансформацией Константинополя из окраины России в центр империи славян, тех, которые «простираются до Адриатического моря, до пределов Рима и Неаполя к Западу, а к Северу до Среднего Дуная и Эльбы» (так что Константинополь оказывается как бы на пересечении меридиональной и широтной осей славянского рассеяния в Европе). Собственно, эту модель сближает с построениями Тютчева и Герцена усмотрение некоего скачка по ту сторону собственно русской истории, с прекращением ее многовековых ритмов, с радикальной переменой отношений Центра и Периферии (вспомним старые, еще киевские поверья конца света, который наступит, когда Греция будет там, где Русь, а Русь - там, где Греция). С другой же стороны, алгоритм перемещения российских центров станет устойчивым компонентом русских геополитических построений: евразийцы XX в. обогатят его, введя в график татаро-монгольские и тюркские центры, и тем самым заставят маятник двигаться внутри континентальной Евро-Азии без уклонений к Средиземноморью (как бы исключая эсхатологические прорывы по ту сторону истории «России-Евразии»; но евразийцы из списка центров исключили Киев и Новгород, объявив их фокусами иной геополитической системы). Нельзя не отметить, что уже в начале 40-х гг. М.П. Погодин с тревогой в своих заграничных отчетах обсуждает сценарии соединения Силезии, Галиции и чешских земель с Восточной Германией (иначе говоря, собирания значительной части промежуточных территорий вокруг северной, заэльбской окраины германского мира) и с тревогой еще большей - вариант формирования при англо-французской поддержке нового славянского государства, сербо-болгарского, которое, подобно старой Польше, приняло бы на себя роль славянского центра, развернутого против России. Уже позднее, в начале Крымской войны Погодин напишет: «Имея против себя славян, - и это будут уже самые лютые враги России, - укрепляйте Киев и чините Годуновскую стену в Смоленске. Россия снизойдет на степень держав второго класса ко времени Андрусовского мира ... Если не вперед, то назад - таков непреложный закон Истории» (также о славянских кафедрах в Бреслау и Бородине как орудиях западной пропаганды против России). Фактически Погодин объединяет славянскую окраину России со славянскими землями, лежащими за российскими пределами, в единый пояс. Если на этих землях создается собственный центр самоорганизации, цепная реакция способна привести к редукции России до ее исходной платформы середины XVII века. У России выбор - редукция или движение вперед ради интеграции всех промежуточных пространств до коренной романогерманской Европы. Таким образом, проект, который в наибольшей степени мог бы быть оценен как «геополитика славянофильства», по существу, выходит за пределы будь то славянофильства или панславизма. Панславизм в нем оказывается только промежуточной ступенью в развертывании проекта реорганизации Европы и Средиземноморья. Особняком выделяется такая фигура, как М.П. Погодин, с его «Историко-политическими письмами и записками в продолжение Крымской войны». В этих выступлениях, разошедшихся по России в 1853-1856 гг. в тысячах списков, находим целый ряд мотивов, перекликающихся с концепцией Тютчева. Вместе с тем, эти тексты, как и «Письма русского ветерана» П.А. Вяземского, объективно соотносятся уже с иной фазой геостратегического цикла - фазой надлома русского напора на Европу, ее отбрасывания силами Запада и отката. Элементы, несомненно, сложившиеся в годы нашего первого «европейского максимума», пересекаются в этих письмах с элементами уже иной парадигмы, парадигмы Большого Пространства вне Европы, нашего «протоевразийского» хода, отчасти предвосхищенного проектами Пестеля. Поэтому разработки Погодина я предпочту обсудить в следующем разделе, где речь пойдет уже о кристаллизации этой парадигмы русской геополитики.