До сих пор я обходил вниманием недавно опубликованную важную книгу, из которой позаимствовал название для настоящей главы. КнигаХарта «Понятие права»119, несомненно, представляет собой такой вклад в литературу по юриспруденции, какого не было уже давно. Это не сборник статей, замаскированный под книгу. Это не учебник в обычном смысле слова. Это попытка представить в небольшом объеме предлагаемые автором собственные решения основных проблем юриспруденции. Книга заслуживает того, чтобы говорить о ней в превосходной степени. Она прекрасно написана и полна блестящих суждений. Я очень много вынес для себя из знакомства с ней. Однако мое мнение полностью расходится с изложенным в ней фундаментальным анализом понятия права. В заключительной главе я выскажу несколько критических замечаний о трактовке Хартом того, что я назвал внутренней моралью права. Пока же отмечу вкратце, что моя критика сводится к тому, что весь анализ Харта в целом выполнен в таких категориях, которые систематически исключают любое рассмотрение тех проблем, которые я попытался проанализировать во второй главе книги. В данном контексте мое несогласие касается «правила признания» — концепции, которую Харт, по-видимому, считает центральной темой своей книги и своим основным вкладом. Развитие этой концепции Харт начинает с разграничения между нормами, налагающими обязанности, и нормами, наделяющими юридическими полномочиями. Пока возражений не возникает. Разграничение это изве- стно, особенно в нашей стране, где оно послужило краеугольным камнем анализа, предложенного Хохфелдом120. Существует явное различие между нормой «Не убий» и нормой, которая гласит: «Если вы хотите, чтобы ваше завещание было действительным, составьте его в письменном виде и подпишите в присутствии трех свидетелей». Следует заметить, что это разграничение, очень полезное для прояснения некоторых проблем, иногда применяется столь неадекватным образом, что лишь безнадежно запутывает простейшие вопросы. Примеры подобного рода во множестве можно найти в целом ряде сочинений, основанных на анализе Хохфелда. Позвольте мне на двух примерах вкратце разъяснить некоторую неопределенность, присущую данному разграничению. В качестве первого примера мы рассмотрим проблему отнесения к тому или иному классу нормы, гласящей: «Если попечитель оплатил за счет собственных средств расходы, подлежащие оплате из имущества, находящиеся в его доверительном управлении, он имеет право возместить их за счет указанного имущества». Использование слова «право» предполагает соответствующую обязанность со стороны бенефициара, однако попечителю нет нужды добиваться принуждения к выполнению этой обязанности бенефициаром; посредством своего рода узаконенной самопомощи он просто осуществляет юридически правомерный перевод средств из вверенного ему фонда на свой счет. Соответственно, можно заключить, что здесь мы имеем дело с нормой, наделяющей полномочиями, а не с нормой, налагающей обязанности. Но предположим, что учредительный документ трастового фонад, в свою очередь, дает бенефициару полномочия по достижении совершеннолетия совершить перевод средств трастового фонда на личный счет. Предположим далее, что бенефи- циар сделает это до того, как попечитель получит шанс воз - местить свои расходы из вверенных ему средств. Очевидно, что теперь бенефициар имеет законную обязанность по возмещению расходов попечителя. Однако в обоих случаях действует один и тот же фундаментальный принцип, заключающийся в том, что попечителю предоставлено право на возмещение расходов за счет бенефициара; будет ли он наделен полномочиями, так сказать, для оказания помощи самому себе или правом в отношении бенефициара (что соответствует обязанности последнего) — это просто вопрос наиболее подходящего способа достичь нужного результата. Мой второй пример относится к известной норме, регулирующей уменьшение суммы взыскиваемых убытков. А и J3 заключают договор, в соответствии с которым Л должен построить для В специально спроектированную машину, а В обязуется заплатить 10 000 долл, по завершении работы. После того как А начал работу над машиной, В расторгает договор. Не возникает сомнений, что В обязан возместить ущерб, который должен включать возмещение затрат Л, понесенных к моменту аннулирования заказа, а также некую прибыль, которую получил бы Л, сделав всю работу. Главный вопрос состоит в том, может ли Л, проигнорировав расторжение договора со стороны В, продолжить работу над машиной и, когда работа будет закончена, взыскать полную цену. Закон гласит, что он не может взыскать с В никаких расходов, которые были понесены в ходе выполнения договора после того, как J3 расторг договор; независимо от того, продолжит Л работу или нет, предел возмещения ограничен суммой, на которую он имел бы право, прекратив работу сразу после расторжения договора со стороны В. Как правило, суды выражают эту мысль следующим образом: в случае расторжения контракта у Л появляется «обязанность по уменьшению суммы взыскиваемых убытков» путем прекращения работы над машиной. Смысл данного утверждения заключается в том, что Л не может взыскивать те расходы, которые понес в случае нарушения этой обязанности. Данная точка зрения подвергалась жесткой критике за то, что подобное понимание правовой нормы затуманивает различие, которое существует между нормами, налагающими обязанности и нормами, предоставляющими законные полномочия (или лишающими их). Если А по собственной глупости продолжит работу над машиной после того, как В расторгнет договор, то у В нет оснований для иска против А с целью принудить того к исполнению какой бы то ни было «обязанности». Единственная санкция, предусмотренная в связи с этой так называемой «обязанностью», заключается в том, что, если Л продолжит работу, он не сможет добиться от В возмещения затрат на изготовление машины. До аннулирования заказа у А было юридическое право, в соответствии с которым продолжение работы с каждым днем увеличивало вероятные обязательства В перед ним. Теперь А лишился этого юридического права. Данная ситуация схожа с той, которая сложилась после принятия Закона о мошенничестве. До его принятия люди обладали полномочием заключать договоры устно, а после вступления в силу Закона о мошенничестве в отношении некоторых видов договоров это полномочие было аннулировано. Так работает логика, основанная на анализе Хохфелда121. Данное рассуждение кажется весьма убедительным до тех пор, пока мы не осознаем то, что в случаях, подобных описанному делу об изготовлении машины, суды исходят из посылки, что А следует прекратить работу, поскольку, продолжая ее, он растрачивает ресурсы (свои и общества) на нечто такое, что больше не удовлетворяет никакой потребности. Именно это подразумевают суды, говоря, что у А есть обязательство по уменьшению [суммы взыскиваемых убытков]. У В нет никаких оснований возбуждать иск о нарушении этого обязательства: поскольку он не должен оплачивать работу, сделанную после расторжения договора, ему лично не нанесет ущерба то, что А продолжит работу. Закон же о мошенничестве не говорит о том, что люди должны заключать договоры письменно: он просто говорит, что, если определенные договоры заключены в устной форме, их исполнение не поддерживается применением законного принуждения. Договаривающиеся стороны, знакомые с условиями Закона, могут фактически преднамеренно воздержаться от оформления письменного меморандума, чтобы сохранить для своего договора статус «джентльменского соглашения». В случаях с машиной и с Законом о мошенничестве так называемое «признание ничтожности» используется для достижения совершенно разных целей. В одном случае оно используется, чтобы заставить Л сделать то, что он должен сделать, путем, так сказать, сокращения его вознаграждения; в другом — чтобы гарантировать, что полномочия вступать в обязательные договоры будут реализовываться в обстоятельствах, которые защитят от мошенничества и ошибок памяти. Невозможно рассмотреть здесь должным образом то множество проблем, которое может возникнуть в связи с разграничением между нормами, возлагающими обязанности, и нормами, наделяющими юридическими полномочиями, особенно если используются доводы по аналогии. Однако тот фрагментарный обзор, который только что был представлен на суд читателя, позволяет выделить два различных стандарта применения указанного разграничения. Один исследует фундаментальное законодательное намерение, а другой — юридические механизмы, посредством которых реализуется цель правовой нормы. Непонимание того, что эти два стандарта принципиально отличны друг от друга, предопределило неудачу многих попыток применить анализ Хохфелда для практических целей122. Однако если всегда ставить перед собой задачу непременно докопаться до намерения [законодателя], стоящего за правовой формой, то данное разграничение потеряет значительную долю своей привлекательности и едва ли обеспечит то всеобъемлющую объяснительную силу, которой ожидают от него последователи Хохфелда. Разочаровывающий опыт практического применения аналитического аппарата Хохфелда, особенно учитывая то, с каким энтузиазмом было встречено его появление, заставляет меня с некоторым скептицизмом относиться к утверждению о том, что предложенное Хартом различение двух типов норм представляет собой «самый мощный инструмент для анализа большинства проблем, которые ставили в тупик юристов и политических теоретиков» (Hart, The Concept of Law, p. 95). Эти сомнения приобретают некоторое подобие уверенности, когда дело доходит до «правила признания» Харта. Позвольте мне выразить свое понимание смысла этого правила с помощью примера, возможно, несколько гротескного в своей простоте. Король Кароль правит маленькой страной. В пределах страны существует единодушное согласие относительно того, что высшая законная власть в ней принадлежит Каролю. Чтобы сделать это предельно ясным, можно предположить, что каждый совершеннолетний гражданин охотно и искренне подписывает заявление, гласящее: «Я признаю, что Кароль — единственный и окончательный источник права в моей стране». Очевидно, что в его королевстве принято правило, в соответствии с которым Кароль обладает последним словом относительно того, что будет признаваться законом. Харт предлагает называть его «правилом признания». Против этого предложения возразить нечего. Но Харт идет дальше и настаивает, что к этому правилу мы должны применить различение между нормами, наделяющими полномочиями и нормами, налагающими обязанности. Он заявляет, что правило признания следует рассматривать как норму, наделяющую полномочиями. И вновь это представляется почти трюизмом. Однако Харт, по-видимому, старается вложить в данное понятие нечто большее; он утверждает, что указанное правило не может содержать в себе никакого явного или подразумеваемого условия, согласно которому власть, которой оно наделяет, может быть отобрана в случае злоупотребления ею. Некоторые аргументы в поддержку данного тезиса могут выдвинуть те, кто озабочен борьбой с анархическими тенденциями, и никто иной как Гоббс действительно неоднократно высказывался в его защиту. Но Харт полагает, что он имеет дело с логической необходимостью. Если основной целью является сохранение резкого разграничения между нормами, налагающими обязанности, и нормами, наделяющими полномочиями, то есть причины для недовольства любым предположением о возможности отзыва законодательной власти, некогда дарованной согласно правилу при- знания. Если Кароль начал скрывать свои законы от тех, кто юридически обязан им повиноваться, и из-за этого был лишен короны, то глупо задавать вопрос, был ли он свергнут из-за того, что нарушил подразумеваемое обязательство, или оттого, что, превысив неявные пределы своей власти, он автоматически лишился своей должности и таким образом подвергся «санкции ничтожности». Иными словами, норма, которая наделяет властью и явно или неявно предусматривает, что эта власть может быть отозвана за злоупотребления, содержит в этом условии оговорку, размывающую разграничение между нормами, налагающими обязанности, и нормами, предоставляющими полномочия. Отсюда следует, что для сохранения своего ключевого разграничения Харт вынужден предположить, что законодательные полномочия не могут быть отозваны законным образом. В своем анализе правила признания Харт попадает в известную ловушку, которая вполне обоснованно наводит ужас на всех, кто работает в области правоведения. Он применяет к отношениям, создающим и поддерживающим правовую систему, юридические разграничения, которые в этом контексте не могут иметь никакого значения. Не вызывает сомнений, что в конечном счете фундаментом правовой системы является восприятие ее как «правильной». Однако это чувство, возникающее в действительности из неявных ожиданий и молчаливого одобрения, просто не может быть выражено в таких терминах, как обязательства и правомочия. Воспользовавшись знаменитым примером Витгенштейна, представим, что уезжающая на дневной спектакль мать говорит няне: «Пока меня нет, научите моих детей какой-нибудь игре». Няня учит детей играть в кости на деньги или фехтовать на кухонных ножах. Должна ли мать, прежде чем вынести суждение об этих действиях, ответить на вопрос, нарушила няня подразумеваемое обещание или просто превысила свои полномочия? Я считаю, что ее 6у- дет столь же мало интересовать этот вопрос, как и вопрос самого Витгенштейна: «Может ли она искренне сказать: “Я имела в виду не такую игру”, если она никогда не думала о возможности того, что ее детей будут учить подобным играм?» Некоторые типы человеческих отношений слишком абсурдны, чтобы кому-нибудь могла прийти мысль сознательно их исключать. Например, то относится к случаю, если бы парламент (по крайней мере в наше время), забыл, что его признанная функция — принимать законы, и начал бы действовать так, как если бы ему была дана власть спасать души или провозглашать научные истины. А если признание и ожидания, лежащие в основе власти парламента, ограничивают ее законотворчеством, разве это не подразумевает дальнейших ограничений? Не предполагается ли, например, что парламент не станет уходить в запой всем своим составом, понимая, что те члены парламента, которые еще будут держаться на ногах к полуночи, будут иметь полномочия заниматься законотворческой деятельностью? И если мы, скажем, что по умолчанию предполагается, что парламент не будет держать в секрете принимаемые законы от тех, кто обязан соблюдать их, или излагать законы в терминах, намеренно сделанных непонятными — если мы скажем все это, разве потребуем мы тем самым слишком многого? Харт стремится избавить концепцию права от ее отождествления с силой принуждения. Он утверждает, что правовая система не « бандит с ружьем ». Однако если правило признания означает, что законом считается все, что облеченный полномочиями законодатель назвал законом, то положение гражданина некоторым образом оказывается даже хуже положения жертвы бандита. Когда бандит говорит: «Кошелек или жизнь!» —ожидается, что если я отдам ему свои деньги, то он сохранит мне жизнь. Если он возьмет мой кошелек и затем застрелит меня, я бы предположил, что его поведение осудили бы не только моралисты, но и живущие «по-понятиям» разбойники с большой дороги. В этом смысле даже «безоговорочная капитуляция» не вполне безоговорочна, так как у сдавшегося должна оставаться надежда на то, что он не обменивает быструю смерть на медленную пытку. Собственное разграничение Харта между «ситуацией бандита» и правовой системой (Concept of Law, рр. 20— 25) не содержит указания на какой-либо элемент молчаливо разделяемой взаимности. Вместо этого данное разграничение выражается исключительно в формальных и структурных терминах. Бандит сообщает свои угрозы в простой коммуникационной ситуации противостояния лицом к лицу; право же, как правило, выражается в постоянно действующих и общих предписаниях, которые могут быть опубликованы, но не представляют собой прямой коммуникации между законодателем и подданным. Действие посредством общей нормы является «стандартным способом функционирования закона, хотя бы потому, что никакое общество не способно содержать такое количество чиновников, которое необходимо для того, чтобы обеспечить доведение официальной и индивидуально адресован - ной информации до каждого члена общества о каждом действии, которое тот должен выполнить» (Ibid., р. 21). Складывается впечатление, что каждый шаг хартовского анализа словно бы создан для того, чтобы исключить малейший намек на возможность существования сколько-нибудь правомерного ожидания со стороны гражданина, которое может быть нарушено законодателем. Я не стану прослеживать в подробностях применение Хартом правила признания к сложному, конституционному, типу демократии. Достаточно сказать следующее: он признаёт, что в этом случае не одно правило признания, а целый комплекс правил, методов и соглашений определяют, как избирать законодателей, какой должна быть квалификация и юрисдикция судей и все прочие относящиеся к делу вопросы, которые в данном случае затрагивают определение того, что будет считаться законом, а что нет (Concept of Law, рр. 59, 75, 242 et passim). Он также признаёт, что «значительная часть обычных граждан — возможно, большинство — не имеет общего представления о правовой структуре или о ее критериях юридической действительности» (р. 111). Наконец, он признаёт, что не всегда возможно провести четкую границу между обычными нормами права и нормами, которые предоставляют законодательные полномочия (р. 144). И тем не менее Харт наста - ивает на том, что, несмотря на все эти уступки, то самое правило признания, которое приписывает правовой суверенитет королеве в британском парламенте, может некоторым образом суммировать и включать в себя все те мелкие правила, которые позволяют юристам определять, что является законом, в сотнях различных конкретных контекстов. Кроме того, он утверждает, что такой взгляд на ситуацию не юридическая конструкция, навязанная извне, и не выражение веры в политическую власть парламента разрешать любые мыслимые конфликты, какие только могут возникнуть, а скорее нечто такое, что эмпирически доказывается повседневной практикой правительства его страны. Я с трудом представляю себе, как такое возможно. В конце концов, «британский парламент» — всего лишь название института, природа которого неоднократно принципиально менялась на протяжении столетий. Память об одном таком изменении сохраняется в вежливой фиктивной формуле, которая даже сегодня гласит, что законы творит не парламент, а «королева в парламенте». Мне кажется, говорить об одном правиле признания применительно к тому, что постоянно меняется, это все равно что сказать: в данной стране правило признания всегда предоставляло высшую законодательную власть Великому X, где X в одно десятилетие означало избранное должностное лицо, в следующее — старшего сына последнего X, а в третье десятилетие — триумвират, избранный по жребию от армии, духовенства и профсоюза трудящихся. Таким образом, оказывается, что, по Харту, указующий перст правила признания, направленный на источник права, в действительности может описывать широкую дугу, не упуская своей цели. Насколько широкой может быть эта дуга? Возможно, с политической точки зрения, было бы мудрым не требовать слишком точного ответа на этот вопрос. В конце концов очень удобно, изучая историю какой-либо страны, видеть в ее прошлом преемственность даже там, где современники видели революцию. Но если правило признания используется в качестве «мощного инструмента анализа», то становится важным знание о том, в какой момент существует нечто, на что это правило может указать, и когда вместо А оно начинает указывать на совсем иное В. 51 полагшо, что вся трактовка Хартом правила признания основана на фундаментальной методологической ошибке. С помощью этого правила он все время пытается дать точные юридические ответы на вопросы, которые по сути являются вопросами социологического факта. Неадекватность такого применения Хартом правила признания наиболее очевидным образом проявляется при обсуждении того, что он называет проблемой «неизменности закона» (Concept of Law, рр. 60—64). Представим себе, что абсолютный монарх, король Кароль V, наследует трон после смерти своего отца Кароля IV. Несмотря на смену человеческого источника права, законы, принятые Каролем IV, считаются действующими и неизменными до тех пор, пока Кароль V не объявит о внесении в них изменений. Этот социологический факт и пытается объяснить Харт. Еще более полутора столетий назад Порта- лис описал данное социологическое явление следующим образом: «Как показывает опыт, люди меняют власть с большей легкостью, нежели закон»123. Харт объясняет этот опытный факт тем, что правило признания относится не к человеку, а к должности, и включает в себя правила законной преемственности. Аналогичным образом можно объяснить, полагает Харт, почему закон, принятый парламентом в 1735 г., может оставаться законом и в 1944 г. Но предположим, что в нашем гипотетическом случае Каролю IV наследует не его сын Кароль V, а Брут I, свергнувший Кароля IV, не имея ни малейшего повода притязать на титул и откровенно нарушив обычные правила престолонаследия. Можно ли сказать, что необходимым следствием этого события станет то, что теперь утратят силу все предшествующие законы, включая законы о собственности, договорах и браке? Именно это вытекает из анализа Харта, противореча всему историческому опыту. Здесь Харт, предположительно, должен прибегнуть к аргументу, заключающемуся в том, что Брут I, ничего не сказав по этому поводу, тем самым по умолчанию вновь узаконил прежнее право. Но именно этот довод Харт критикует у Гоббса, Бентама и Остина, а сам анализ Харта направлен на то, чтобы сделать этот аргумент излишним. В том, что наиболее очевидной моделью изменения «правила признания» является старомодный, военный, неидеологический государственный переворот, в то же время представляющий по-видимому наименьшую угрозу принципу «неизменности закона», вероятно, есть своеобразная ирония. Идеологическая революция современного типа, проникающая во власть посредством манипуляций с правовыми формами, представляет собой именно тот вид изменений, который с гораздо большей вероятностью порождает сомнения относительно того, остаются ли в силе прежние законы (скажем, освобождающие церковь от обложения налогами). Правило признания, примененное в качестве объяснения постоянства законов, наклоняет чашу весов совершенно не в ту сторону. Столь же неуместной, на мой взгляд, является попытка Харта использовать правило признания для объяснения того, каким образом и когда примитивное общество делает «шаг из доправового мира к правовому» ( Concept of Law, р. 41). Обществу, живущему в доправовом мире, известны лишь первичные нормы обязательства, а именно, правила, налагающие обязанности (р. 89). Подобная система норм несовершенна во многих отношениях: она не обеспечивает никаких механизмов ни для разрешения сомнений и противоречий, ни для совершения обдуманного изменения; эффективность норм в рамках этой системы зависит от диффузного социального давления (р. 90—91).Переходк «правовомумиру» происходит в тот момент, когда общество впервые осознает и начинает использовать для решения своих проблем идею, что правило может наделять полномочиями по созданию и изменению норм, регулирующих обязанности (р. 61). Это открытие «является для общества столь же важным шагом вперед, как и изобретение колеса» (р. 41). На мой взгляд, эта концепция, в своей основе восходящая к Остину, также представляет собой неадекватное использование системы юридических различий в таком контексте, который для этого совершенно непригоден. С одной стороны, очевидно, что в обществе, пронизанном верой в магию, где природу заклинают словесной формулой, не может существовать четкого различия между «природными» и «правовыми» силами. Харизматический законодатель получает свои полномочия не от созданного человеком правила признания, позволяющего ему создавать право. Власть, которой он пользуется в обществе, исходит от веры в то, что он обладает особой способностью распознать и провозгласить закон124. Если можно говорить о возникновении чего-то, подобного явно сформулированному правилу признания, то этот процесс протекал на протяжении веков и заключался в постепенном сдвиге от представлений о власти как атрибуте личности к идее власти, которая связана с той или иной социальной ролью. То, что можно назвать примитивным состоянием общества, осталось позади задолго до того, как этот переход был полностью завершен. Конечно, можно сказать, что этот переход не гарантирует от возврата к более примитивным представлениям. Культ личности в той или иной степени остается с нами всегда. Более того, существуют серьезные сомнения в том, действительно ли в первобытном обществе доминирующую роль играло то, что мы описываем с помощью современного понятия обязанности. По меньшей мере спорно утверждение, что власть представляет собой более примитивную идею по сравнению с обязанностями. То, что сегодня мы называем «наказанием», в примитивных обществах обычно принимает форму воздействия магических сил на преступника для очищения общества от нечистоты. Аналогичное очищение осуществлялось с помощью широко использовавшейся процедуры остракизма. Бмссто обобщенного понятия обязанности мы видим действия, которые дозволены или не дозволены, правильны или неправильны, fas et nefas*. Первые юридические процедуры часто принимали форму не определения вины судом, а ритуальной само помощи. Считалось, что каждый проступок для своего исправления нуждается в особом, специально разработанном средстве. Обобщенная концепция обязанности, вероятно, могла возникнуть лишь при наличии нескольких средств для исправления факта нарушения одной обязанности или одного средства для принуждения к исполнению нескольких обязанностей. До тех пор пока последствия проступка отождествляются с формальными мерами, необходимыми для его исправления, мы, судя по всему, имеем дело с идеей власти, а не обязанности. Будет полезно проверить гипотезу Харта относительно перехода к «правовому миру» на реальном опыте примитивного народа, совершающего этот переход в самую что ни на есть современную эпоху. Я имею в виду опыт племени манус с островов Адмиралтейства, описанный Маргарет Мид125. После Второй мировой войны племя манус узнало от своих австралийских губернаторов, что существует способ разбирать споры, о котором они прежде не имели понятия. Речь идет о рассмотрении спора в суде. Их собственные методы улаживания споров были весьма неудовлетворительны и состояли из «междоусобиц, набегов и последующих церемоний заключения недолговечного мира, зачастую сопровождаемых уплатой компенсаций». Теперь они обнаружили, что споры можно решать и улаживать путем посредством передачи рассмотрения спора беспристрастному арбитру. Последовала настоящая мода на судебные разбирательства. Старейшины назначались на совершенно незнакомую им социальную роль судей или присваивали ее себе. Интересно, что осуществляемое таким образом правосудие было своего рода товаром «черного» рынка, так как у «судей», которые принимали решение в спорах, отсутствовал надлежащий правовой статус, согласованный с правительством Австралии; их власть не поддерживалась никаким правилом признания, за исключением весьма неформального и непостоянного признания среди самой народности манус. Мисс Мид описывает отношение коренного населения в этому новшеству следующим образом: «...для аборигена Новой Гвинеи, загоревшегося новым желанием, чтобы общество стало “правильным”, вся правовая система представляется новой и прекрасной. Он видит в ней великолепное изобретение, столь же замечательное, как самолет, так что во внутренних районах Новой Гвинеи институт незаконных “судов” распространяется все шире и шире». Если описание, приводимое мисс Мид, верно, то у народности манус правило признания распространяется не на организацию людей, уполномоченную некоей нормой создавать закон, а на процедуру. И, конечно, если говорить об изобретении, сопоставимом с изобретением колеса или самолета, то следует иметь в виду процедуру, а не просто наделение полномочиями.