Была ли многодетность желанной?
Это утверждение как будто противоречит всему, что известно об отношении к рождению детей в былые времена.
На протяжении столетий для русской культуры была характерна ярко выраженная прона- талистская ориентация. Религиозные предписания, народные представления и обычаи, карпогенические обряды — все подчеркивало желательность рождения детей, бездетность рассматривалась как несчастье и т.п. «У кого детей нет, во грехе живет» (Даль 1984: 297), — пословица точно отражала народные взгляды на этот счет. Православие считало рождение детей единственным оправданием половой жизни в браке. Во многих пословицах в весьма одобрительных тонах рисуется образ многодетной семьи: «У кого детей много, тот не забыт от Бога», «Один сын — не сын, два сына — полсына, три сына — сын»(Там же, 298). Таков же обычный мотив колыбельных песен: «Бай-бай! Бай-бай! Семерых Бог дай!» (Мартынова 1975: 145) и т.д.
Однако современные демографы часто не довольствуются признанием несомненных пронаталистских установок традиционной культуры и пытаются подвести под них понятное сегодняшнему человеку рациональное основание — прежде всего экономическое. Широко распространено противопоставление былой экономической заинтересованности и нынешней незаинтересованности родителей в большом числе детей (Сови II: 180; Коул 1979: 94; Борисов 1976: 183). Считается, что в результате общих социально-экономических изменений в современном мире дети из носителей экономических преимуществ превратились в экономическую обузу. Особой популярностью пользуется теория австралийского демографа Дж. Колдуэлла: межпоколенный поток экономических благ, который во всех традиционных обществах направлен от младших поколений к старшим, в современных обществах меняет направление на 180 градусов, что приводит к потере заинтересованности родителей в рождении детей (Caldwell 1976: 345).
Нет ли в этом теоретическом представлении, так же как и в некри- 32 тическом отождествлении идеальных пронаталистских установок
культуры с реальным поведением людей минувших эпох, дани все той же утопии прошлого, идеологического клише утраченного «золотого века» многодетности?
В той мере, в какой источники и конкретный анализ позволяют судить об истинном положении дел и о его отражении в рефлексии современников, это клише скорее опровергается, нежели подтверждается, — по крайней мере, в отношении России второй половины XIX века.
Это было время, когда, с одной стороны, начала быстро изменяться социальная пирамида населения и все более явственно обозначался рост его потребностей, а с другой, первые признаки демографического перехода дали знать о себе увеличением числа выживающих детей.
По мере того, как эти две противоречащие друг другу тенденции набирали силу, нарастала и рефлексия по поводу тягот высокой рождаемости и многодетности, о них все чаще стали задумываться и представители «образованных классов», и, что особенно важно, крестьяне, составлявшие большинство населения России. В литературе того времени — у Льва Толстого, Глеба Успенского, Александра Энгельгардта, равно как и у менее известных авторов, изучавших жизнь русской деревни, — имеется множество свидетельств на этот счет. И на первый план выходили обычно именно экономические трудности.Конечно, увеличение числа детей означало для семьи и увеличение числа рабочих рук и могло способствовать ее экономическому благосостоянию. Но почему-то в литературе намного чаще встречаются свидетельства того, что рождение детей, особенно когда оно вело к многодетности, далеко не всегда рассматривалось как благо. Многие народные пословицы, явно снижая звучание пронаталистского камертона, иронизируют по поводу многодетности, а иногда выражают и ее явное неодобрение: «Ребята, что мокрицы, от сырости разводятся»,
«Был бы коваль да ковалиха — будет и этого лиха»», «Прежде одну свинью кормили, а теперь с поросятами» (о снохе) и даже: «Хороши ягоды с проборцем, а дети с проморцем» (Даль 1984: 297-298). Заботит именно многодетность, о чем прямо говорится и в фольклорных источниках, и в свидетельствах современников: «Каб вы, деточки, часто сеялись, да редко всходили!» — взывала не лишенная юмора крестьянская поговорка (Ивановская 1908: 119).
Исследователь начала ХХ века отмечает: «Положение в семье первых по рождению детей рисуется в более привлекательном свете, нежели последующих. Их рождение встречается с большой радостью» (Там же). «Первые детки — соколятки, последние — воронятки», — гласила пословица (Даль 1984: 298). Об этом же свидетельствуют современники. Один из них отмечает, что «крайняя тягость для матери, возникающая прямо из крестьянского быта,... заставляет ее иногда избегать зачатия и беременности» (Гиляровский 1866: 122), — к этому вопросу мы еще вернемся.
Другой пишет, что первого ребенка «еще ждут более или менее радостно. К дочери отец относится совершенно равнодушно, такое же отношение, впрочем, проявляет и ко второму и третьему сыну.Матери же начинают обыкновенно тяготиться уже третьим ребенком.
Если баба начинает часто родить, то в семье к этому, конечно, относятся неодобрительно, не стесняясь иногда делать грубые замечания по этому поводу: „Ишь, плодливая, обклалась детьми, как зайчиха. Хоть бы подохли они, щенки-то, трясет каждый год, опять щенка ошлепетила“ и т.д.» (Семенова-Тян-Шанская 1914: 7-8). 33
«Прижитие детей вводит немедленно в каждое семейство розные отношения, которые порождают между ними совершенное неравенство, как в отношении нужд, так и в отношении рабочих сил... Так как число детей и возраст их в каждой семье различен, то вместе с детьми возникает между домохозяевами глубокое различие состояния; оно доходит до таких крайностей, что вовсе изменяет все условия хозяйства» (Васильчиков 1881: 38). Очень часто крестьянской семье с детьми «приходилось пережить трудный период, прежде чем она могла достичь относительного благополучия. Как ни рано крестьянские дети начинали помогать взрослым, это время наступало не сразу... Чем больше было несовершеннолетних детей, тем тяжелее было материальное положение семьи. Время до того, как первые дети станут взрослыми, было очень тяжелым в жизни семьи, в этот период она могла и обеднеть. Если на семью со многими малолетними детьми обрушивалось несчастье, скажем смерть главы семьи, что было не такой уж редкостью, ее экономическое положение оказывалось отчаянным» (Миронов 1977: 99).
Сегодняшние авторы, связывающие высокую рождаемость в прошлом с трудовым вкладом детей в благосостояние семьи, несомненно, склонны к преувеличению этого вклада. Действительно, относительная зажиточность семьи могла быть в какой-то мере следствием большого числа взрослых работников. А малые дети не только сами не были работниками, но еще отвлекали от работы женщин.
Если исходить из демографических реалий, определяемых режимами рождаемости и смертности того времени, то нельзя не прийти к выводу, что, находясь в возрасте максимальной трудовой активности (30-40 лет), среднестатистические родители могли опираться на помощь лишь одного- двоих детей в возрасте 10 лет и старше. Третий 10-летний помощник в семье появлялся, когда его мать находилась в возрасте 50 лет и старше (подробнее об этом см. в разделе 21.1). К этому времени его старшие братья выделялись в самостоятельное хозяйство или служили в армии, а сестры уходили из семьи. На долю этого третьего сына или дочери выпадала функция заботы о стареющих родителях. Ни о какой многочисленной детской рабочей силе в нуклеарной семье, состоящей из одной брачной пары, речь идти не может.Если доходы от трудовой деятельности детей часто преувеличиваются, то расходы на них, напротив, преуменьшаются. Разумеется, воспитание детей в XIX веке требовало намного меньших средств, чем сейчас, но ведь и возможности были иными. Крестьянам их расходы на детей не казались ничтожными. А. Энгельгардт передает разговор с крестьянкой, которая благодарит бога за то, что у нее умер ребенок: «„Ведь он грудной был, хлеба не просил?“ — удивляется автор. — „Конечно, грудной хлеба не просит, да ведь меня тянет тоже... Теперь, как Бог его прибрал, вольнее мне стало“» (Энгельгардт 1987: 121-122). Об этом же говорят и многочисленные наблюдения Г. Успенского, например его рассказ о том, как разорившийся крестьянин «пошел на поправку» благодаря гибели трех его маленьких детей, причем эта «поправка» была предсказана односельчанами, узнавшими о трагедии: «Горе, горе, что говорить! А что Алехе все полегче станет — это верно, потому как же?... куда с этакой оравой ребят выбиваться... А теперича, пожалуй что, и на поправку должон пойтить...» (Успенский 1956г: 259). «Когда ребенок умирает в бедной и многодетной семье, считается счастьем, что 34 его Бог прибрал» (Быт 1993: 283).
Сходное отношение к экономическим тяготам, связанным с воспитанием детей, мы находим и в фольклоре.
Автор, изучавший, как отношение к детям отразилось в русских, украинских и белорусских пословицах и поговорках, отмечал, что, по народным представлениям,«чисто материальный вопрос о содержании нового члена семьи не должен беспокоить родителей» (Ивановская 1908: 116): «Дал Бог роточек, даст и кусочек», «Много бывает, а лишних не бывает. Много есть, да лишних нет» (Даль 1984: 298). Тем не менее в изобилии и пословицы, свидетельствующие о том, что «воспитание детей тяжело отзывается на материальном благосостоянии родителей» (Ивановская 1908: 17):
«Сын да дочь, да и тех кормить невмочь» (Даль 1984: 298), «Одно взять — или детки водить, или деньги копить», «У богатого телята, а у бедного ребята» (Ивановская 1908: 117, 119) и т.д.
«Появление на свет лишнего ребенка в бедной семье считалось семейным горем, а высокую рождаемость объясняли своим скромным благосостоянием. Образную картину этого сюжета нарисовал в 1890-х годах бедный крестьянин деревни Елехово Череповецкого уезда Новгородской губернии. Пришел он однажды к священнику и просит пудик муки на лишнего ребенка. „Уж видно сильно же на нас прогневался Бог. Пять человек, батюшка, было, а вот недавно шестого принесла“. — „Не спал бы вместе с женою, так вот бы Бог и не прогне- вался“, — ответил священник. — „Батюшка, богатый-то как поужинает досыта, так и спит до утра, ничего ему и в голову не придет. А голодный-то ляжешь, ночь и не спишь, да чего-нибудь и наварогосишь.
Оттого у богатых всегда и ребят меньше“» (Лещенко 1999: 153). Та же дилемма богатство — многодетность в грубой, но емкой форме нашла отражение в такой поговорке: «Богатый тужит, что х... не служит, а бедный плачет, что х... не спрячет» (Пушкарева 1997: 66).
«Особенно неприятным „гостем“ считался ребенок, когда баба родила в сенокос или жнитву, потому что в это время дороги рабочие руки» (Лещенко 1999: 154). Как отмечал Г. Успенский, «существование в крестьянском быту желания сохранить женщину для возможно большего количества рабочих дней — желания, чтобы „баба“ в трудную рабочую пору „страды“ была здорова, не лежала в родах и не была брюхата, — несомненно» (Успенский 1956в: 186).
Родившимся же в летнее время года доставался совсем малый шанс выжить — за ними был плохой уход, их нерегулярно и некачественно кормили, что снижало сопротивляемость желудочно-кишечным инфекциям. Не случайно на июнь-август приходился максимум младенческой смертности, превышавший среднегодовую норму в два раза: в этот сезон умирал каждый второй новорожденный (Avdeev, Blum, Troitskaia 2001). К этому стоит добавить, что, учитывая сезонность браков, летняя «коса смерти» выкашивала значительную долю первенцев, казалось бы, наиболее желанных в семье (Там же; Сивушков 1988: 33).Конечно, если дети выживали и подрастали, они очень рано начинали работать, и «поток экономических благ» начинал струиться от них к родителям, а точнее, к главе семьи, «большаку», который — в неразделенной семье — часто и не был родителем ребенка, но олицетворял общие интересы семьи. Но значит ли это, что не существовало потока, идущего в противоположном направлении? Ведь и работающего ребенка надо содержать, при том что его экономический вклад, пока он не подрос, был не так уж велик. А были ведь и расходы, не связанные с текущим потреблением. 35
Один из авторов, хорошо знавший крестьянский быт начала
ХХ века, писал о необходимости собирать приданое для дочерей как
об экономическом бедствии для крестьянской семьи. «Рождение девочки в семье рассматривается главой семьи как несчастье: оно несет разорение ей, и чем больше девочек, тем глубже оно» (Внуков 1929: 7). Особенно важная часть приданого — личное женское имущество по веками выработанной норме («наряд», «снаряд», «коробья» и т.д.), которое собиралось всю жизнь девочки — от рождения до замужества. «Девочка в люльку — новинка в коробку», «Дочки оставят матку без сорочки», — гласили пословицы (Ивановская 1908: 121). «Снаряд» стоил дорого, по оценке крестьян, его стоимость была равна или почти равна стоимости всего хозяйства (Внуков 1929: 7). По мнению другого автора, «если оценить снаряд только в две коровы, то получается, что у середняка, имеющего дочь-невесту, значительная доля его имущества исключена из хозяйственного оборота. Редкий крестьянин может готовить снаряд без ущерба для хозяйства» (Синкевич 1929: 35). Подчеркивая непроизводительный, потребительский характер этих огромных затрат, отрываемых от хозяйства, наблюдатели отмечали одновременно, что родители никогда не стремились от этих затрат уклониться. «Бесполезно говорить крестьянину об улучшении хозяйства, многополье, выходе на поселок и т.д. (о матери уже и речи нет), когда есть в семье дочь на выданье» (Внуков 1929: 7).
Недешево обходилась женитьба и семье жениха. Она платила семье невесты своеобразный выкуп («кладка», «кладки», «поклажа» и т.д.) — по оценке одного из авторов второй половины XIX века, от 20 до 80, а у богатых и до 100 рублей, деньги по тем временам очень немалые (Матвеев 1878: 25). Да еще надо было сыграть свадьбу. О. Семе- нова-Тян-Шанская писала, что «самой средней руки свадьба обходится мужику рублей пятьдесят», при том что, по ее же данным, поставить деревянную избу стоило от 50 до 120 рублей, а годовой бюджет семьи среднего достатка из 6 человек составлял около 80 рублей (Семенова- Тян-Шанская 1914: 60, 83-84). Понятно, что дети, вступавшие в брак очень молодыми, даже и начиная работать с малолетства, сами не могли накопить необходимых для женитьбы или замужества средств и что все эти расходы несли родители.
В конце XIX — начале XX века экономические тяготы многодетности осознавались уже весьма отчетливо. «Жизнь крестьянская, — отмечал один из исследователей, — с каждым годом становится дороже... „Хорошо иметь детей, — говорят крестьяне, — если их один, двое или, самое большее, трое. Больше этого они становятся родителям в тя- гость“. Дальнейшая плодовитость супругов-крестьян — божье наказание. Чем больше в семьях детей, тем больше бедности, недостатка и голода» (Степанов 1906: 221).
Экономические тяготы высокой рождаемости были наиболее очевидны, но постепенно приходило осознание и других ее обременительных сторон, в частности, ее влияния на здоровье женщины. Авторы XIX века постоянно указывали на повсеместное распространение женских болезней как следствие раннего начала половой жизни и деторождения, частых родов, несоблюдения простейших гигиенических требований во время беременности и родов. «Так называемые женские болезни терзают огромное большинство деревенских женщин» (Успен- 36 ский 1956в: 186). «Каждому врачу, практиковавшему среди сельского
населения, известно, насколько часто встречаются женские болезни... : большинство этих болезней обязано своим происхождением родовому акту» (Афиногенов 1903: 60). Часты были выкидыши, мертворожде- ния. За рождение большого числа детей женщины платили дорогую цену, и это не могло не оставлять следа в народном сознании.
«Если бы высокая рождаемость у крестьян была четко связана с осознанным стремлением иметь как можно больше детей, то естественной была бы и забота родителей об уже родившихся детях. Родители заботились о сохранении 2-3 детей, к судьбе других относились хладнокровнее» (Миронов 1977: 98-99). Это утверждение современного историка опирается на массу свидетельств минувшей эпохи: «Появлению ребенка радуются лишь в обеспеченных и малодетных семьях, в большинстве же случаев на детей смотрят как на неизбежное зло, уповая на то, что „може не будут жить“. Особо не рады двойням» (Быт 1993:
264). А. Энгельгардт описывает реакцию матери на болезнь и возможную смерть дочери — молодой девушки: «Мать, которая очень любила и баловала Аксюту, отнеслась к этому совершенно хладнокровно, т.е. с тем, если можно так выразиться, бесчувствием, с которым один голодный относится к другому. „А и умрет, так что же - все равно, по осени замуж надо выдавать, из дому вон; умрет, так расходу будет меньше“
(похоронить стоит дешевле, чем выдать замуж)» (Энгельгардт 1987:
81). Этот же мотив звучит у Л. Толстого. В «Анне Карениной» «на вопрос, есть ли у нее дети, красивая молодайка весело отвечала: — Была одна девочка, да развязал Бог, постом похоронили. — Что же, тебе очень жалко ее? — Чего жалеть? У стариков внуков и так много. Только забота. Ни тебе работать, ни что. Только связа одна». Исследователь конца XIX века пересказывает слова многодетной матери-крестьянки:
«И послал же Господь наказанье. У людей хоть умирают, а у нас, словно на грех, растут и растут» (Степанов 1906: 222).
Как совместить все эти свидетельства недоброжелательного отношения к многодетности с магистральной пронаталистской установкой традиционной культуры? По-видимому, говоря о понимании ценности детей людьми русского традиционного общества, об отражении этого понимания в их поведении, нужно различать два уровня, на которых дети как ценность воспринимаются по-разному.
На одном, «верхнем», «парадном» уровне дети выступают как ценность очень высокого ранга, как нечто сокровенное, святое, то, ради чего должен жить человек. Такое понимание ценности детей поддерживается установками культуры, общепризнанными нормами богоугодного поведения, оно охотно демонстрируется «на миру», люди руководствуются им в особых, критических обстоятельствах своей жизни. Примером реального функционирования подобных ценностей могут служить «так называемые тяжкие клятвы, которым народ придает особое значение, например клятва собственными детьми». «Если человек уже начал таким образом клясться, то и судьи верят ему» (Сборник 1889: 61).
Однако при переходе к обычному, обыденному поведению людей происходит как бы снижение, приземление культурно-нормативного понимания ценности детей, оно смещается на другой уровень. Если на «парадном» уровне демонстрация пренебрежения детьми как ценностью граничит с богохульством, отступничеством, то на бытовом, «повседневном» уровне допускается гораздо более широкая гамма оценок и линий поведения по отношению к детям. 37
В «Пословицах русского народа» (1862) В. Даль приводит две очень похожие по звучанию, но абсолютно противоположные по смыслу пословицы о детях: «С ними горе, а без них вдвое» и «Без них горе, а с ними вдвое» (Даль 1984: 298).
Полярность этих высказываний свидетельствует о том, что в народном сознании ценности, связанные с многодетностью и с детьми, вообще не были жестко закреплены. Соответственно и действительное отношение к детям, их рождению, воспитанию, сохранению их жизни и т.д. далеко не всегда соответствовало тому, что можно было бы ожидать, исходя из знания лишь «парадных» ценностей традиционного русского общества.
Соотношение «парадных» и «обыденных» норм поведения было, по-видимому, не одинаковым в разные эпохи. Все, что писалось об изменении семейных нравов в пореформенной России, самой своей тональностью указывает на быструю эрозию «парадных» установок культуры именно в это время. По-видимому, они все меньше соответствовали новым экономическим, социальным и демографическим условиям России вообще и русской деревни, в частности. И тогда же обнаружилась жизнеспособность в этих новых условиях многих давно известных, но оттесненных на периферию культурной системы, запретных или полузапретных форм семейного и демографического поведения, и они стали выходить из тени.
Если обобщить все многочисленные высказывания и наблюдения, касающиеся и числа рождений, и числа детей в российских семьях, то нельзя не прийти к выводу, что во второй половине XIX века в обществе подспудно назревали и все чаще выходили на поверхность сомнения в правильности вековых правил, которым, пусть и не без исключений, всегда подчинялось родительское поведение. Исключения же становились все более многочисленными. Вся прежняя многовековая система ценностей и норм, регулировавших прокреативное поведение людей, зашла в тупик, оказалась в кризисе. И горожане, и сельские жители предчувствовали или ощущали наступление новых времен, повсюду нарастало стремление к критической переоценке всего, что вчера еще считалось не подлежащим критике. 3.4
Регулирование деторождения: запретная практика
Столетиями высокая смертность детей в России делала высокую рождаемость объективно необходимой, а механизмы культуры приводили реальное поведение людей в соответствие с этим объективным требованием. Едва ли не центральное место среди них занимали запреты на сознательное вмешательство в процесс производства потомства, непризнание за родителями свободы репродуктивного выбора. И в начале ХХ столетия, даже и показывая, как тяготились многие семьи большим числом детей, исследователи подчеркивали, что, «как бы ни была обременена женщина детьми, она никогда не решится употребить средство против родов. Это считается незамолимым грехом» (Степанов 1906: 222). В одном из докладов на съезде Общества русских врачей 1889 года отмечалось, что «изгнание плода с преступной целью. не наблюдается среди народов России. Преступление это скорее заменяется 38 убийством новорожденных детей» (Дневник 1889: 189).
Разумеется, в российском обществе, как и в любом другом, издавна существовала практика избавления от нежеланных детей, и были известны методы такого избавления. Но господствующая культура, церковь, закон постоянно вели борьбу против такой практики, добиваясь ее ограничения, загоняя в подполье как запретное, греховное отклонение от общепринятого и общепризнанного поведения.
Уже в древнерусских памятниках XI-XII веков мы находим четкие указания на разные виды такого запретного поведения. В «Заповедях» митрополита Георгия (XI в.) предусматриваются наказания за три из них: «аще ли которая жена удавит дитя», «аще ли... зелья ради извер- жет», «аще ли... блуд сотворит и проказит отроча в себе» (Романов 1947: 243). Новгородский епископ Нифонт (XII в.) на «вопрошание»
Кирика «аще жены делаюче что-либо страду [какую-либо физическую работу] и вережаются и изметают?» ответил: «Аже не зельем вережают, нету за то эпитимья». Комментируя этот диалог, историк ХХ века замечает: «При чем тут была бы епитимья, если бы не молчаливое предположение у обоих собеседников, что „страда“ здесь была обычным и распространенным приемом преднамеренного „изметания“?» (Там же,
242). Церковный устав Ярослава Мудрого (XI в.) предусматривал наказание жене, которая «без своего мужа или при муже детя добудет и погубит или утопит», но к концу XII века, по-видимому, на первый план выдвинулось «не прямое убийство, а второй пункт „Заповедей Георгия с извержением „зельем“, что указывает на его бытовое значение по преимуществу» (Там же, 243-244).
Если шагнуть из XII в XIX век, мы, пожалуй, не обнаружим существенных изменений в области регулирования деторождения. Сохраняется та же бытовая практика избегания рождений в различных ситуациях и тот же культурный запрет на эту практику, ее отторжение культурой, а также активное неприятие связанных с контролем рождаемости нововведений, которые постепенно распространяются в это время в европейских пределах.
Характерно высказывание В. Милютина в передовом журнале «Современник» (1847): «В последнее время предложены были... средства для противодействия развитию народонаселения... Некоторые из них до невероятности нелепы, как, например, предложение употреблять при удовлетворении чувственных наклонностей известное средство, предупреждающее рождение детей, или предложение одного доктора извлекать посредством особого инструмента, устроенного ad hoc, зародыш прежде его рождения. Другие средства не столь возмутительны, но также чрезвычайно странны... Предлагают употреблять предосторожность..., действенность которой подвергается многими сомнению, именно воздерживаться от половых сношений в продолжении одной или двух недель, предшествующих и следующих за периодическими болезнями женщины, на том основании, будто только в эти эпохи женщины бывают способны к воспроизведению» (Милютин 1946: 93-94).
Примерно в то же время А. Герцен с пренебрежением писал о немецком «мещанстве, строго соразмеряющем число детей с приходно-расходной книгой» (Герцен 1983: 401). А ближе к концу века Л. Толстой негодовал уже по поводу соотечественников: «С помощью науки на моей памяти сделалось то, что среди богатых классов явились десятки способов уничтожения плода... Зло уже далеко распространилось..., и скоро оно охватит всех женщин богатых классов». Толстой адресовал свои 39
упреки женщинам богатых классов, которые «заняты своими талиями, турнюрами, прическами и пленительностью для мужчин» или же «ходят на разные курсы и говорят о психомоторных центрах и дифференциации и... стараются избавиться от рождения детей с тем, чтобы не препятствовать своему одурению, которое они называют развитием» (Толстой 1937: 40). Но «зло» все больше проникало в жизнь и крестьянского, а тем более городского населения, неизменно вызывая бурный протест ревнителей традиционных отношений и норм. Вот филиппика, которую Г. Успенский (сам весьма трезво смотревший на новые явления в жизни российской деревни) вложил в уста своего персонажа, народнически идеализировавшего крестьянскую жизнь: «И об чем хлопочут! Не стеснять инстинкт, а чтобы детей не было... Ведь на это последний мужик плюнет, такая это ахинея и подлость... И где же тут ваш культурный ум? И чего он стоит в сравнении с нашим мужицким умом, с нашей чистой крестьянской семьей, с детьми, сколько бы их ни родилось, и без всяких паршивых рецептов?» (Успенский 1956г: 219).
А вот пример реакции на уровне городских средних слоев — статья в газете «Врач» за 1893 год: «Благодаря участию интеллигенции, увидевшей возможность чем-нибудь заняться и фигурировать в обществе..., средства „разумной осторожности'' стали применяться всеми без разбора». «Средства, препятствующие зачатию, так называемые „пре- зервативы“ приобретают все более широкое распространение. В газете печатаются о них рекламы; в аптеках, аптечных складах, инструментальных и резиновых магазинах они всегда в обилии и на самом видном месте». Автор статьи убеждает, что презервативы, равно как и coitus Меггиріш, чрезвычайно вредны для здоровья, и утверждает, что «лучше уж совсем отказаться от полового сношения, чем умножать горе болезнями» (Боряковский 1893: 886-887).
Все эти учащающиеся к началу ХХ века высказывания говорят о том, что ограничение рождаемости становилось все более заметным фактом жизни русского общества. Но до широкого распространения практики внутрисемейного регулирования деторождения было еще далеко, а используемые методы предотвращения зачатия или плодоизгнания были до крайности несовершенны, малоэффективны и опасны.
По свидетельству Ф. Гиляровского, священника, хорошо знавшего крестьянский быт, на той самой Новгородской земле, на которой за семь веков до этого епископ Нифонт осуждал применение «зелья», женщины добивались уменьшения числа рождений, намеренно увеличивая срок кормления грудью «далее пределов законных» (Гиляровский 1866: 50). «Матери продолжают кормить грудью ребенка до четырех и до пяти лет и кормят чужого, иногда и беззубых щенят, не говоря уж об извлечении ими своего молока и более неестественным способом. Там же, где мужья уходят на заработки на год и более, матери намеренно кормят детей до тех пор, пока муж остается дома, и отнимают их, как только он уходит» (Там же, 74).
Вообще знание методов предотвращения рождений было очень слабым — видимо, вследствие их запретности. «Убийство незаконного новорожденного ребенка или вытравливание „невинной душеньки“ в зародышевом состоянии считается тяжким грехом. Замужние женщины не „залечиваются“ никогда, да и гулящая женщина, выйдя замуж, бросает „лекарства“. Тем не менее, есть указания и на то, что случаи из- 40 гнания плода в фабричном районе Шуйского уезда распространены.
Применяемые при этом средства держат в строгой тайне. Чаще всего за помощью в „залечивании“ обращаются к баушкам... Осуждают подобный грех только строгой жизни люди» (Быт 1993: 277-278).
«Баушки», видимо, неплохо знали свое дело, потому что информатор сообщает, что «случаев болезней или смерти от таких лекарств не слышно» (Там же, 277). Но, видимо, так было не везде. Вот любопытное свидетельство, относящееся к концу XIX — началу XX века: «Из средств, употребляемых для прерывания беременности, на первом плане стоят механические, как то: поднимание тяжестей, прыгание со стола или скамейки, тугое бинтование и разминание живота, трясение всего тела и т.п. За этим следуют средства, которые находятся под рукой...
В большом употреблении настой тысячелистника (Herba millefolium), маточные рожки (Secale cornutum), толченый янтарь, порох, отвар можжевельника, свежий выжатый сок чистотела (Herba chelido- mium)..., настой шафрана (Cracus sativus), иногда и живая ртуть. Появились случаи употребления внутрь фосфора, автору известно 13 случаев, все 13 женщин умерли» (Афиногенов 1903: 57).
Даже простые методы избегания рождений были неведомы не только крестьянам, но и людям из просвещенных слоев русского общества. С каким изумлением женщина из высшего круга, мать многих детей Долли Облонская у Л. Толстого узнает из разговора с Анной Карениной, что есть способы не иметь детей, если не хочешь! Да и Анна Каренина сама лишь недавно узнала об этом от врача. Но Долли Облонская не просто удивлена, затронуто ее нравственное чувство. «N’est ce рas immoral?» — спрашивает она. И, в конце концов, сама дает себе ответ: «Нет, я не знаю, это не хорошо, — только сказала она с выражением гадливости на лице».
В этом эпизоде Л. Толстой очерчивает ситуацию второй половины XIX
века, когда все слои русского общества разделяли сильное предубеждение против всякого вмешательства в процесс деторождения.
Соответствующими были и знания о способах такого вмешательства.
Более или менее известным способом был «искусственный выкидыш» (как называли в то время аборт), по крайней мере в городах, где проживала меньшая часть населения страны, и среди наиболее образованных слоев населения. Рост числа «искусственных выкидышей» в городах к 1910-м годам становился ощутимым.
Полных достоверных данных о числе абортов в то время, конечно, не существует, поскольку искусственные аборты тщательно скрывались. Аборт был запрещен и считался тяжким преступлением (статьи 1461-1463 Уложения о наказаниях 1885 года). В «Энциклопедическом словаре» Брокгауза и Ефрона (1892) в статье «Выкидыш» говорилось:
«Искусственный выкидыш производится или врачом с целью спасения жизни матери или самой матерью и другим каким-либо лицом с преступной целью — прекратить беременность... По нашему уложению о наказаниях виновный в преступном плодоизгнании подвергается лишению всех прав состояния и ссылке на поселение в отдаленнейшие места Сибири» (Выкидыш 1892: 510-511). «Кто без ведома и согласия женщины умышленно какими бы то ни было средствами произведет изгнание плода, — гласил закон, — наказывается каторжными работами от 4 до 6 лет». Произведший изгнание плода с ведома и по согласию беременной карался исправительными арестантскими отделениями от 5 до 6 лет, а сама беременная — тюремным заключением от 4 до 5 лет 41
с лишением всех особенных прав. Позднее, в Уголовном уложении 1903 года, наказание было несколько смягчено, но аборт по-прежнему рассматривался как преступное деяние (Генс 1928: 41).
Закон, однако, в этой сфере соблюдался плохо, и число осужденных за аборт в России оставалось низким и практически неизменным (Гернет 1927: 13). Так что оценивать распространенность аборта по этому показателю едва ли стоит.
А вот другой показатель — число женщин, поступающих в больницы после нелегального аборта («выкинувших») — быстро рос. Доля таких женщин среди пациенток родильных и гинекологических отделений больниц Москвы и Петербурга достигла к 1910 году 10-33% (табл. 3.2); в этих же пределах находятся данные и по Саратовскому городскому родильному дому (16%) (Труды 1912: 97). Причины выкидышей в большинстве случаев неизвестны, но, вероятно, значительное число выкидышей были искусственными (Федоров 1913: 1048). В статистику включались только те «неудавшиеся» аборты, которые требовали дальнейшей медицинской помощи, и не попадали аборты в частных лечебницах и прошедшие без медицинской помощи. А неудачные искусственные выкидыши были неизбежны, потому что аборт был загнан в подполье, зачастую операция делалась случайными людьми, в антисанитарных условиях, неумело, доходило до того, что женщины «сами себе делали аборты вязальными иглами, перьями, палочками и пр.» (Общество 1913: 92). Какая-то часть женщин, перенесших такого рода вмешательство, вынужденно попадала в больницу.
Неудивительно, что проблема распространения искусственного аборта стала все больше привлекать внимание общественности, особенно медицинской. Рост числа абортов в то время не был чисто российской проблемой. Страны Европы и Северной Америки столкнулись с ней еще раньше. Возможно, российские ученые и обратили внимание на проблему под влиянием острой дискуссии по поводу абортов, которая велась на страницах научных изданий западных стран. Впрочем, эта проблема не осталась незамеченной и российской публицистикой. «На медицинских факультетах как за границей, так и у нас открыто преподается преступное искусство вытравлять плод женский — и столь же открыто это „высокое искусство“ излагается в курсах акушерства, — возмущался В. Розанов. — ...Следовало бы по крайней мере с кафедры и печатно не учить преступному» (Розанов 1990а: 178).
Вопрос о распространении практики прерывания беременности и ее последствиях для здоровья женщин и детей активно обсуждался на 3-м съезде Общества русских врачей в память Н.И. Пирогова в 1889 году. Авторы докладов, прозвучавших на секции акушерства и женских болезней съезда2, признавая, что аборт — зло, вместе с тем призвали к смягчению российского законодательства в отношении абортов,
в частности к тому, чтобы свести до минимума наказание женщине, подвергшейся операции, и признать законным медицинский аборт в случае некоторых заболеваний.
Н. Тальберг отметила, что как в Западной Европе, так и в России возросло содействие аборту со стороны «врачебного сословия», часто из корыстных побуждений.
Меры борьбы с распространением искусственного выкидыша докладчик видела в распространении в обществе сведений о вреде аборта, улучшении образования и воспи-
Еще по теме Была ли многодетность желанной?:
- Был ли Сен-Жермен бедным?
- Был ли Сен-Жермен с его фотографической памятью ученым?
- Образным было мышление и известного математика Адамара:
- Потому сейчас, подобно тому, как гиперактивность и даже аутизм были выведены из категории «болезней психики»…
- Писал И. В. Константиновский, должна была пройти еще четверть столетия, чтобы формула неответственности
- Позже, по прошествии психоза, больные рассказывают, что в те периоды они были свидетелями и
- Сомато-психиатрический аспект исследований был широко представлен в советской психиатрии (В.
- При этом был растерян, куда-то порывался идти, вдруг «замер, остановился как вкопанный».
- Общие данные Шизофрения как отдельное заболевание впервые была выделена немецким психиатром Э.
- В это же время появились бессонница, головные боли, перестал работать в мастерской, был тревожен, подавлен, говорил, что «пришел конец»,
- Со слов очевидцев, у испытуемого в то время был «страшный вид».
- По клинической картине они были аналогичны вышеописанным.
- В клинических описаниях впервые особое внимание было обращено на динамику психопатологических проявлений психопатий. Были выявлены,
- Выше были рассмотрены наиболее часто встречающиеся варианты психопатий.