ПРИЧИНЫ ПЕРЕСТРОЙКИ

Была ли перестройка неизбежной?329 Ведь в начале 1985 г. в стране не было открытого экономического, социального и политического кризиса. Застойные процессы и явления, о которых подробно говорилось в предыдущей главе, нарастали и становились все более очевидными, однако в обществе не было преобладающего ощущения, что «так дальше продолжаться не может!».
Различные социальные, профессиональные и статусные группы советского общества, население республик и регионов, правящая номенклатура ориентировались на приспособление к ситуации, а не на выражение недовольства и протеста. «В 1985 г., когда Михаил Горбачев стал генеральным секретарем ЦК КПСС, было очень мало признаков того, что система обрушится шесть лет спустя. Напротив, казалось, что советский режим изолирован от того давления в пользу перемен, которое исходило из общества, нечувствителен к внешним шокам, и поддерживается теми силами внутри системы, которые могли бы ее подорвать»330. Почему перестройка все-таки началась? Какие факторы и тенденции и в каком сочетании ее породили? К началу 1980-х гг. экономические возможности дальнейшего развития советской системы были, по-видимому, исчерпаны. В стране уже не оставалось ни свободных рабочих рук, ни относительно дешевых в разработке природных ресурсов для воспроизводства той экстенсивной модели экономики, которая в основных своих чертах сложилась еще в период индустриализации. Эта модель не порождала собственных, внутренних источников экономического динамизма, стимулы для ее развития, новации привносились извне и определялись, главным образом, потребностями обороны и политическими решениями. Производство не было ориентировано на конечный спрос, экономика носила, по выражению В. И. Селюнина, самоедский характер. «Колоссальные, поистине тектонические сдвижки в сторону производства средств производства (в сторону первого подразделения) привели нас к такой парадоксальной ситуации, когда ускорение темпов развития, более быстрый рост национального дохода очень слабо влияют на уровень жизни. Экономика все в большей степени работает не на человека, а на самое себя. При теперешней ее структуре она неумолимо воспроизводит совершенно неприемлемую для мирного времени пропорцию между первым и вторым подразделениями общественного производства, причем воспроизводит в ухудшенном варианте: в каждом следующем цикле доля производства предметов потребления ниже, чем в предыдущем»1. Если в 70-е гг. поставки продовольствия и предметов потребления осуществлялись в растущем объеме за счет доходов от нефтяного экспорта, то в начале 80-х, несмотря на относительно высокие цены на нефть, советская экономика все меньше обеспечивала сохранение и без того низкого уровня жизни существенной части населения. «Ненасытное стремление монопольного механизма к принудительному ограничению потребления и замораживанию реального уровня жизни порождало лишь нищету, уничтожение стимулов к труду, деградацию производителя»2. В начале 80-х гг. выяснилось, что советская экономика больше не в состоянии поддерживать уровень производства и качества вооружений, необходимый для соблюдения военного паритета с США. Установка в 1982 г. в Западной Европе американских крылатых ракет, способных достигать территории СССР за восемь минут, потребовала такого ответа от советского военно-промышленного комплекса, обеспечить который советская экстенсивная экономика уже не могла. Сочетание этих двух факторов — исчерпание прежнего хозяйственного механизма и серьезный внешний вызов — заставило часть советской номенклатурной элиты искать выход на путях экономической реформы. «Чтобы выдержать соперничество, как писал позже М. С. Горбачев, необходимы были все большие средства и материальные ресурсы. Буквально из всех отраслей народного хозяйств оборонные расходы высасывали жизненные соки. ...Ведь в последние пятилетки военные расходы росли в полтора-два и более раз быстрее, нежели национальный доход. Этот молох пожирал все, что давалось ценой тяжкого труда и нещадной эксплуатации производственного аппарата, который старел, нуждался в модернизации, особенно в машиностроении и добывающих отраслях»1. Застойные процессы в советской экономике сопровождались очень важными, хотя и подспудными изменениями в самом содержании экономической модели, которые привели к началу 1980-х гг. к фактическому размыванию системы централизованного контроля над экономическим развитием. Партийные съезды принимали пятилетние планы, Верховный Совет утверждал их, интенсивно работали Госплан и отраслевые министерства, доводя контрольные цифры до предприятий и требуя их выполнения. В реальности же функционирование экономики зависело от системы неформальных отношений, которую В. Найшуль назвал бюрократическим рынком. «В стране действовала не командная система, а экономика согласований — сложный бюрократический рынок, построенный на обмене-торговле, осуществляемой как органами власти, так и отдельными лицами. В отличие от обычного, денежного рынка товаров и услуг, на бюрократическом рынке происходит обмен не только и даже, пожалуй, не столько материальными ценностями (товарами производственного назначения, предметами потребления или допусками к кормушкам или пайку), но и властью и подчинением, правилами и исключениями из них, положением в обществе и вообще всем тем, что имеет хоть какую-нибудь ценность»2. На средних и нижних этажах социальной пирамиды бюрократический рынок опирался на обширные клиентелистские сети, включавшие значительную часть населения в разветвленную систему обмена товарами и услугами на личной основе, помимо формальных каналов государственного распределения. Будучи отношениями частными, патрон-клиентные связи подрывали сами основы системы, построенной на отрицании частного интереса, частного человека, частной сферы1. Клиентелизм становился, таким образом, средством индивидуализации социальных отношений и каналом реализации частного интереса, в противоположность официальному и все более пустому и бессодержательному «общественному интересу»331. Но, подрывая изнутри систему социально-экономических отношений, клиентелизм, бюрократический рынок одновременно становились средством ее самосохранения, страхуя ее от нарастания социальных противоречий, внутренних кризисов и возможного коллапса. «Увеличивающиеся размеры и значимость механизмов неформального перераспределения и гратификации компенсировали формальную жесткость и рациональность директивной плановой экономики и монополии государства. Они служили известной компенсацией низкого уровня доходов, стимулировали постоянно сдерживаемую государством социальную дифференциацию и соответствующие структуры социального обмена, символического и материального вознаграждения, которые могли бы как-то поддерживать деятельность наиболее специализированных элитных групп. Систематически воспроизводимая бедность населения была не только источником государственных инвестиций, но и залогом лояльности наиболее честолюбивых и активных, мобильных групп низовой бюрократии»332. На верхних этажах властной пирамиды этому соответствовал своеобразный «общественный договор», о котором пишет в своих воспоминаниях М. С. Горбачев. «"Договор" этот никто не формулировал, его никогда не записывали и тем более не упоминали. Но он реально существовал. Смысл его состоял в том, что первым секретарям в регионах давалась практически неограниченная власть, а они, со своей стороны, должны были поддерживать Генерального, славить его как лидера и вождя. ...большинство членов Политбюро не хотели ухода Брежнева. Слабеющий генсек вполне устраивал первых секретарей обкомов, крайкомов и ЦК республик, устраивал он и премьер-министра, министров, ибо они становились полными хозяевами в своих епархиях. Иными словами, тут, как и при обретении Леонидом Ильичом власти, действовал упоминавшийся общественный договор»333. Жестко вертикальная, как казалось, структура партийно-государственной власти фактически распадалась на отдельные этажи, все менее проницаемые для контроля сверху. Устойчивость системы властных отношений, базировавшаяся на таком «общественном договоре», не содержала в себе никаких элементов развития, а, напротив, вела к неизбежному застою. Складывалась парадоксальная ситуация: номенклатурная элита, достигшая при Брежневе практически абсолютного полновластия, не выработала вместе с тем сколько-нибудь эффективных механизмов внутреннего обновления. Советская система на протяжении всего своего существования не имела формальных, законных способов смены и обеспечения преемственности власти. Смена высшего начальствующего лица происходила или в силу естественных причин, или путем насильственного отстранения от власти, как это произошло с Н. С. Хрущевым. Не было, соответственно, и механизма смены у власти номенклатурных поколений. Отказ от массового террора (в целях корпоративного самосохранения)334 привел к тому, что каналы вертикальной мобильности, продвижения по иерархической лестнице оказались полностью заблокированными. Одновременно усиливалось размывание, омертвение официальной идеологии, служившей единственной основой легитимности номенклатурной системы власти. По мнению Д. Е. Фурмана, процесс конституи- рования номенклатурной элиты, «ее превращения в некое подобие олигархии шел параллельно ее делегитимации. Строй был основан на революционной, эгалитаристской идеологии, не предполагавшей правящей олигархии, элиты, во всяком случае, такой, чьи деньги и статус передаются по наследству. Для идейного обоснования, легитимации подобной элиты марксистко-ленинская идеология не годится...»335. Стремление правящей номенклатуры найти новые, неидеологические источники легитимности, которые могли бы оправдать достигнутый ею социальный статус, стали, как показало последующее развитие событий, одним из важнейших, хотя и подспудных факторов эрозии совет ской системы. «Государство, — как пишет Д. Хаф, — было слабым не по причине действия объективных факторов, а... в связи с изменявшимися убеждениями, взглядами и утратой доверия тех, кто находился наверху системы. Проблема была не в слабости государства как такового, а в его слабости в представлениях тех, кто им руководил»336. Размывание официальной идеологии было заметно и на нижних этажах советской социальной системы. Для подавляющего большинства населения идеология становилась пустым ритуалом, никак не затрагивавшим личных переживаний человека. Речь шла не только об исчерпании мобилизующего потенциала официальной идеологии, но и об утрате духовной перспективы «мобилизационного» общества. Предшествующая, хрущевская эпоха, кроме официально-пропагандистского («построение коммунизма»), несла в себе несомненный заряд обновления и освобождения, общее, хотя и расплывчатое представление о движении к лучшей жизни337. «Финал хрущевской эпохи, хотя и был омрачен серией «встреч с художественной интеллигенцией», в значительной мере сохранял окрашенность в тона романтического пафоса... В серьезность хрущевских уверений в неизбежном наступлении «золотого века» в 1980 г. верили, разумеется, только уж вовсе наивные люди, тем более что очереди 1963 г. за серо-зеленым хлебом были еще крепки в памяти. Однако уверенность в прогрессе, если и не была всеобщей, то разлита в обществе была широко»338. Напротив, в брежневскую эпоху утрачивается не только цель, ориентир, направление движения, но и само ощущение движения. («Эх, время, в котором стоим», — вздыхают чегемцы в рассказах Фазиля Искандера.) Хрущевская оттепель положила начало возрождению индивидуального сознания, процессу индивидуализации общества, который уже не мог быть повернут вспять. После того, как однажды была продемонстрирована ложь официальной идеологии, она больше не могла служить ни символом веры, ни эффективным инструментом сплочения общества. Как отмечал Э. Геллнер, «убогая, хотя и относительно мягкая брежневская эпоха, подорвала веру в идеалы гораздо сильнее, чем пронизавший все общество сталинский террор»339. Для части образованного меньшинства средством ухода от мертвящей хватки государства становилась сфера интеллектуальной деятельности, неофициальной культуры, досуга. В переплетении и взаимодействии этих процессов возникали элементы пространства, частного и публичного, находящегося вне сферы эффективного государственного контроля. Это пространство было дискретным и фрагментированным, оно не могло быть автономным по отношению к государству, поскольку отсутствовали независимые от государства экономические источники существования. Оно не было пространством гражданского общества в его западном понимании. Можно говорить, по-видимому, лишь об очень специфических элементах общества, которое начало постепенно освобождаться от государственной «скорлупы».
Вместе с тем брежневская эпоха требовала от советского человека формальной верности идеологическим догмам, соблюдения соответствующих ритуалов и правил поведения. Власть уже не интересовалась, как при Сталине, искренне ли человек верит тому, что ему говорят, и не пыталась, как при Хрущеве, вести его за собой в светлое будущее. Ей важно было внешнее подчинение, внешняя покорность, внешнее согласие с тем, во что она сама как бы верила. Эта ситуация всеобщего, по выражению Ю. А. Левады, лукавого двоемыслия оказывала наиболее разлагающее влияние и на отдельного человека, и на общество в целом. «Лукавый человек — на всех уровнях, во всех его ипостасях — не только терпит обман, но готов обманываться, более того — постоянно нуждается в самообмане для того же (в том числе, психологического) самосохранения, для преодоления собственной раздвоенности, для оправдания собственного лукавства. "Нас возвышающий обман" — не только поэтическая формула. Весь механизм советской системы формировал и "лукавых рабов" (по очень точному выражению Т. Заславской), и не менее лукавых "господ". И те, и другие лукавили друг перед другом и пред самим собой»1. Между властью и обществом существовал негласный контракт, согласно которому одна сторона воздерживалась от чрезмерных репрессий, а другая — общество — брала на себя обязательства по контролю за соблюдением идеологических приличий. Этот контроль в среде интеллигенции осуществляло само общество, часто действуя против нарушителей по собственной инициативе, упреждая возможные шаги «компетентных органов». Творческие союзы, ученые советы и аттестационные комиссии научных институтов за крайне редкими исключениями голосовали «как надо», чтобы обеспечить правильные решения, не требовалось вмешательства райкомов КПСС или управлений КГБ. «Репрессии против людей творческих профессий — ущемление или полное изгнание с работы — проводятся, как правило, вполне законным, "демократическим" путем, — писал в 1977 г. в книге, изданной за границей, В. Ф. Турчин. — Общество само оскопляет себя, и эта традиция самооскопления передается следующему поколению»1. Эта ситуация неизбежно вела к смещению всех моральных норм и критериев в обществе — всеобщая ложь переставала восприниматься как отклонение, аномалия, напротив, чем эффективней человек использовал возможности «лукавой системы» (Ю. А. Левада), тем более высокого социального статуса он достигал. «Мы так привыкли к массовой систематической лжи, что считаем ее не только вполне дозволенной, но даже как будто совершенно естественной и необходимой для поддержания общественного порядка. Мы считаем вполне нормальным говорить дома и с друзьями одно, а на людях — совсем противоположное, и мы учим этому своих детей. Нам нисколько не стыдно проголосовать на собрании за решение, которое мы считаем неправильным, и тут же, выйдя из зала, поносить это решение. Мы не считаем позором и предательством не выступить в защиту несправедливо обвиненного товарища. Порой совесть требует от нас сущего пустяка, но мы отказываем ей и в этом. Мы трусливы и беспринципны»340. В известном смысле брежневская эпоха оказала на советское общество более развращающее воздействие, чем сталинский террор. Террор был слеп и беспощаден, чтобы выжить, необходимо было приспосабливаться, человеческая и моральная цена этого приспособления зачастую была непомерной. 1970-е гг. не ставили советского человека перед экзистенциальными дилеммами, репрессии были ограничены и избирательны, поступая против совести, человек отстаивал не жизнь, свою и близких, а социальный и профессиональный статус, карьерные перспективы, материальное благополучие, интересы коллектива и т. п. Конечно, действовала инерция страха. Но одновременно брежневская эпоха породила мощнейшую инерцию цинизма, пронизывавшего все общество и в первую очередь его интеллектуальную и культурную элиту, творческую интеллигенцию. Цинизм представлялся средством индивидуального выживания и коллективной защиты тех островков относительной свободы, где сохранялся не искорененный до конца дух 60-х гг.341 Будучи весьма либеральной, эта среда вместе с тем не предполагала существования тех, кто, говоря словами Л. Д. Гудкова, «реально задает образцы "высокого" (по авторитету, по мысли, по ценностям), а не только их декларирует»342. Поведение людей, которые пытались действовать в соответствии со своими внутренними убеждениями, воспринималось в лучшем случае как чудачество, а в худшем и наиболее частом — как угроза тому пространству, в котором жила и работала либеральная часть советской творческой интеллигенции. «А жизнь должна была продолжаться, — писал драматург А. Володин. — Она, однако, лишилась духовного и эмоционального опыта, который выработало человечество. Эту искаженность основ жизни, может быть, бесстрашно вынесли бы люди первобытные. Для нас же, современных, она оказалась губительной. Подавлены были нормальные человеческие чувства — протест, возмущение, естественные радости жизни, свободное состояние духа»343. Сохраненное такой ценой, это пространство относительной свободы не только не способствовало повышению нравственного потенциала общества, но и, как выяснилось позже, в период перестройки и в 1990-е гг., не привело к появлению каких-либо принципиально новых идей, которые помогли бы справиться с обрушившимися на страну проблемами. Развращенное разрешенной свободой общество ожидало изменений только сверху, в самом себе оно такого потенциала не чувствовало. В советском обществе середины 1980-х гг. действительно не было кризиса. Все перечисленные выше процессы и явления свидетельствовали о застое, потере импульса и перспективы движения в экономической, социальной, политической и духовной сферах, но ни по отдельности, ни взятые в совокупности они не создавали критической массы, «порога», за которым назревшие реформы становились неизбежными и необратимыми. Для того чтобы в обществе возник полномасштабный социальный кризис, необходимо было наличие со циальных противоречий и структурированных интересов, на которые могли бы опереться противостоящие социальные силы и политические акторы. Ничего этого не было и, видимо, не могло возникнуть в тоталитарном обществе. Его противоречия не приобретали системного характера и не порождали социальных сил и акторов, которые искали бы выхода в трансформации системы, а не в адаптации к ней. Тем не менее в неструктурированном, диффузном виде эти противоречия существовали и нарастали по мере того, как становился все более очевидным имманентный советской системе социальный иммобилизм. «Советская система, — пишет Д. Хаф, — прекрасно соответствовала тому, чтобы обеспечивать вертикальную мобильность, безопасность и символическое вознаграждение в эпоху массовой миграции из деревни в город. Но она была очень плохо приспособлена для того, чтобы решать статусные проблемы более развитого индустриального общества»344. Форсированное создание индустриальной системы производительных сил в Советском Союзе повлекло за собой быструю, в течение жизни одного-двух поколений, урбанизацию и столь же быстрое повышение образовательного уровня населения. Последнее отвечало не только требованиям все более усложнявшегося производства, в особенности военно-промышленного комплекса, но и идеологическим установкам советской власти: общество страны «развитого» социализма должно было быть образованным не только в техническом, но и в гуманитарном отношении. По мнению Д. Хафа, именно таким образом советская система готовила своего «могильщика». Не пролетариат, а дети и внуки тех, кто пришел в 30-50-е гг. из деревни в город, расшатывали систему изнутри. Городские жители во втором и третьем поколении, они не хотели быть заводскими рабочими, как их родители, а стремились сделать профессиональную или управленческую карьеру. Этот социальный слой был массовым, а возможности для управленческой и профессиональной деятельности — крайне ограниченными. Отсюда — немыслимые конкурсы на вступительных экзаменах в вузы и стремление наиболее амбициозных молодых людей любой ценой «пролезть» в партию, без членства в которой невозможен был карьерный рост в любой области. В аналогичной ситуации на Западе дети и внуки тех, кого процесс индустриализации привел в город, могли пойти в торговлю, мелкий бизнес, корпоративный менеджмент, стать частными юристами, врачами, заняться свободными профессиями345. В Советском Союзе этих возможностей или не существовало, или они не позволяли эффективно повысить социальный статус человека, что приводило к серьезным, хотя и подспудным напряжениям в социальной системе. Т. И. Заславская считает, что в Советском Союзе существовал «"неформальный социальный контракт" верхов и низов общества, обеспечивающий социальную устойчивость системы ценой ущемления интересов более образованной, квалифицированной, дееспособной и потому потенциально опасной для власти серединной части общества»346. Представляется, что если такой социальный контракт и существовал, то он был побочным продуктом индустриализации, которая осуществлялась исключительно в государственных, нерыночных формах. Такой тип социально-экономического развития «закупоривал» каналы вертикальной мобильности не только для советских «средних слоев», но и, как было показано выше, для самой номенклатурной элиты. Представляется, что иммобилизм советского общества, неспособность наиболее квалифицированных групп трансформировать его изнутри, были в гораздо большей мере связаны с исключительно государственными формами существования этого общества, чем с каким-либо социальным контрактом. И номенклатура, и квалифицированные «средние слои», и «низы» были частью государственной машины, «государственная принадлежность» пронизывала все общество сверху вниз, между обществом и номенклатурной элитой не было непроходимой грани. В таком государстве-обществе никакой обновленческий импульс в принципе не мог пройти снизу вверх, и потому никакой угрозы для власти квалифицированные группы не представляли, несмотря на реальное и нараставшее социальное напряжение. «Перестройка, — говоря словами М. С. Горбачева, — началась сверху. Иначе и не могло быть в условиях тоталитаризма»347. Но ведь перестройка могла и не начаться сверху. То обстоятельство, что в марте 1985 г. на высший партийный пост приходит М. С. Горбачев, было достаточно случайным. На его месте мог оказаться другой человек, менее озабоченный положением в стране, менее энергичный, менее образованный. Получается, что никакой неизбежности, а тем более объективной или даже субъективной предопределенности в перестройке не было. Она была лишь историческим шансом, «окном возможностей», воспользовавшись которым общество могло попытаться изменить или разрушить механизмы, воспроизводящие застойный характер его развития. Заканчивая обсуждение причин перестройки, мы предлагаем читателю (в роли «адвоката дьявола») подумать над мнением человека, который видел советскую власть и ее руководителей более чем изнутри — начальника Четвертого главного управления министерства здравоохранения СССР Е. И. Чазова. «Представляю историков, политологов, дипломатов, обществоведов, которые сейчас в архивах ищут материалы и документы, которые бы позволили выяснить причины взлета и падения Брежнева, истоки того процесса, который, в конце концов, привел великую страну социализма к событиям апреля 1985 г. Уверен, что будут выдвигаться различные "глобальные" гипотезы крушения идей социализма и коммунизма, неспособности планового централизованного хозяйства обеспечить развитие страны (как будто до 80-х гг. она не развивалась и не превратилась из "лапотной" России во вторую по своему потенциалу страну мира). Будут искать причины в тяготении широких масс к демократии и свободомыслию (вопрос только, почему этого не произошло до апрельского 1985 г. Пленума ЦК КПСС), возможно, будут доказывать, что истоки апреля 1985 г. в деятельности небольшой группы "диссидентов" из интеллигенции 70-80-х гг. (большинство из которых и не предполагали, что так развернутся события)... При существующей системе, мощном аппарате контроля, четко организованной иерархии власти революция могла произойти только "сверху". Так уж сложилось, что лидер, завоевавший власть, во многом определял курс страны. И, может быть, не было бы апрельского Пленума ЦК КПСС в 1985 г., сложись по-иному судьба руководства страны, — если бы не наступила ранняя деградация Брежнева, если бы не был тяжело болен Андропов»348. 2.
<< | >>
Источник: Долуцкий И. И., Ворожейкина Т. Е.. Политические системы в России и СССР в XX веке : учебно-методический комплекс. Том 3. 2008

Еще по теме ПРИЧИНЫ ПЕРЕСТРОЙКИ:

  1. Модель перестройки
  2. КОМАНДА «ПЕРЕСТРОЙКИ»
  3. 2. Перестройка и совершенствование экономики страны
  4. 2. ПЕРЕСТРОЙКА ЭКОНОМИКИ
  5. «Оранжевая» перестройка
  6. Перестройка и история
  7. Сфера питания периода «перестройки» (конец 80-х-90-е гг.).
  8. Основы информационной войны в период перестройки
  9. ПЕРЕСТРОЙКА: ДЕМОКРАТИЧЕСКАЯ АЛЬТЕРНАТИВА?
  10. «УПРАВЛЕНИЕ СОКРАЩЕНИЯМИ» - НОВОЕ НАПРАВЛЕНИЕ В МЕТОДАХ ПЕРЕСТРОЙКИ ГОСАППАРАТА
  11. 8.2.Экономическое содержание политики «перестройки» второй половины 1980-х годов
  12. 3.2. Индустриальная перестройка российской промышленности в пореформенный период
  13. ГЛАВА 20.КОРПОРАТИВНАЯ ПЕРЕСТРОЙКА: ЭКОНОМИКА ВНУТРЕННЕГО РЫНКА
  14. ПРОБЛЕМЫ ПЕРЕСТРОЙКИ ГОСУДАРСТВЕННОГО АППАРАТА
  15. Реинжиниринг (перестройка) бизнес-процесса